444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Слава Лунич » Небесный этюд. Дилогия (СИ) » Текст книги (страница 20)
Небесный этюд. Дилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 06:30

Текст книги "Небесный этюд. Дилогия (СИ)"


Автор книги: Слава Лунич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 35 страниц)

– Не вижу, товарищ майор.

В землянке стало тихо. Полковой врач кашлянул коротко, полез в свои бумаги и достал листок из госпиталя – тот самый, с моей февральской комиссией, где было написано «компенсирует».

– А это кто писал?

– Окулист. Старик. Фамилию не помню.

Тут я не соврал. Фамилию я забыл, ещё не уехав из госпиталя.

Дробышев читал листок долго. Потом сложил его, положил на стол и постучал по нему пальцем.

– Соколов, вы понимаете, что дальномерность бинокулярная?

– Понимаю.

– И как вы её замещаете?

Врать нельзя было. И правду говорить не хотелось – она состояла в том, что я считаю по кольцу прицела, укладываю в него размах и по тому, как быстро он растёт, беру дистанцию, и что это счёт, а не зрение.

– Кольцом, товарищ майор. У прицела кольцо, размах в него укладывается. Если он растёт быстро – близко. По этому и держу.

– Считаете?

– Считаю.

Женщина‑военврач посмотрела на Дробышева. Дробышев продолжал задумчиво глядеть на меня.

– Девять сбитых, – сказал он в бумагу. – Из них шесть после ранения?

– Пять, товарищ майор.

Он ещё помолчал.

– Ладно. Летать вам никто не запретит, вас командир ваш из‑под меня выдернет через голову дивизии, и я это знаю не хуже вас. Пишу: годен, ограничений по полётам нет. Только имейте в виду: правый у вас теперь работает за двоих, и уставать он будет всё раньше. Как начнёт садиться к вечеру – обращайтесь к врачу сразу, а не когда совсем прижмет.

Он писал и говорил, не поднимая головы, и почерк у него был мелкий и очень аккуратный, что показалось мне странным для медика

Я вышел на улицу и постоял.

Было плюс два, с крыши землянки капало в накатанную колею, и от стоянки тянуло бензином и разогретым маслом, там как раз запускали, и мотор схватил не сразу, а с третьего раза.

Кондрат шёл ко мне через поле, огибая лужи, и по шагам его я понял, что он всё уже знает – на аэродроме такое узнают раньше, чем сам скажешь.

– Ну что, командир?

– Годен.

Он вытер ладони о штаны, хотя они были чистые, и молча пошёл обратно к машине, и только шагов через десять обернулся.

– Так я чехол‑то снимаю?

– Снимай.


Глава 3

Подняться, наконец, в небо я смог одиннадцатого.

Двое суток мело так, что от штаба до стоянки ходили, держась за верёвку, натянутую ещё в феврале. Потом все стихло, но сверху снег раскис, а снизу подмёрз, и Заболотный доложил Бате, что с полосой надо что‑то решать, а что именно, не уточнил. Батя на мои взгляды не отвечал. Один раз только обронил, проходя мимо:

– Что ты суетишься? Раньше, чем полоса и погода позволят, всё равно не полетишь.

Одиннадцатого с утра стало тихо и бело от инея. Меня отправили не к «Ласточке», а к У‑2, который обычно возил в дивизию бумаги и стоял на приколе, зачехлённый.

– В переднюю, – велел Батя, махнув рукой, и полез в заднюю часть кабины.

Я забирался в кабину и вдруг понял, что что‑то не так. Неужели я что‑то забыл за время, пока не летал? Но руки нашли всё сами, правда с задержкой, и она неслабо меня напугала.

Мы сделали пять кругов. Батя не вмешивался, только на третьем прокричал в переговорный аппарат, что ручку я тяну, как корову за рога. На пятом ручка у меня в руках словно ожила, и посадил он. Сели так, что касания я не почувствовал, лишь заметил, как хвост пошёл вниз.

– Живой?

– Живой.

– Завтра на своей. Один круг по коробочке. И не вздумай мне там крутить, я увижу.

Чехол Кондрат снял ещё восьмого и с тех пор каждое утро зачем‑то протирал фонарь, хотя в этом не было необходимости.

Двенадцатого он подложил мне под шлемофон байковую подкладку, обошёл машину по кругу, потрогал колодки. Вместе с мотористом они провернули винт за лопасти, я залил, дал воздух. Мотор чихнул, выпустил немного дыма и заглох, но на следующий раз пошел ровно.

Взлетел, и все было хорошо до времени.

Машина ощущалась непривычно тяжёлой, крены я ловил с опозданием на полсекунды, а на развороте меня повело наружу, и я подобрал ногой позже, чем следовало. Сколько же я не был в воздухе? Месяца три не садился в кабину.

Посадку я запорол. Земля подошла рывком, я взял ручку, словно испугавшись, слишком рано, «Ласточка» приподнялась, зависла и села с козлом, потом со вторым поменьше, и покатилась, кивая, как будто соглашалась со всем, что я о себе в этот момент думал.

Кондрат подошёл, залез на плоскость и стал помогать мне с ремнями.

– Стойки живые, – доложил он в пространство. – Резина держит.

Пахомыч, оказавшийся тут же неизвестно зачем, сообщил, что фанера у нас крепкая, а вот на автобазе в тридцать восьмом один такой сел – и мост пополам.

Батя стоял у капонира и смотрел. Ничего не сказал. Это было хуже разбора.

В воздухе я к третьему полёту разошёлся, а вот сажал по‑прежнему. Батя разрешил зону.

Там выяснилось главное. Виражи, боевые развороты, две бочки – всё это тело помнило, руки делали, и голова успевала. А на четвёртой перегрузке в глазах поплыло, и я закряхтел, как учили, и вытянул. И всё равно вылез потом из кабины на подгибающихся ногах и через минуту стоял за капониром, упёршись лбом в холодную землю бруствера, и меня выворачивало утренней кашей.

Голубь оказался рядом. Он ничего не заметил, а если заметил, то смотрел в другую сторону и свернул самокрутку.

– Первый раз после долгого всех полощет, – он лизнул край бумаги. – Кузьмина после госпиталя неделю мутило, он тогда ещё на табак ругался, будто табак виноват.

Оставалась посадка.

Она не выходила, и я знал почему. Правым я видел всё, а вот на выравнивании, когда важны последние два метра, земля переставала иметь расстояние: она была просто внизу, серая, и подходила резко. Полётов с шести я придумал свою схему. Перестал смотреть перед собой и стал поворачиваться влево‑вперёд, метров на тридцать по борту, и там уже боковым зрением ловить, как бежит земля.

Ещё я попросил Кондрата навтыкать вдоль полосы вешек.

– Так а как же, – Кондрат воспринял это как само собой разумеющееся. – В грязи полосу и не видать вовсе. Особенно если снегом припорошит.

Он нарубил будыльев подлиннее, обмотал верхушки тряпками и поставил их через каждые тридцать шагов. На следующий день по этим вешкам садился весь полк.

Матчасть полк добирал весь март. Перегонщики ходили трижды, последние шесть машин пригнал Заболотный пятнадцатого, и вечером в штабе Батя назвал вслух, сколько теперь всего и сколько исправных – двадцать четыре и девятнадцать.

Из последних шести четыре были Ла‑5Ф, и две из них с пониженным гаргротом. Такие только пошли, у нас их раньше никто не видел.

Одну мне позволили облетать.

Я сел в кабину и почувствовал разницу ещё до запуска. Спину за головой срезали и вместо фанеры поставили плекс. Я развернулся в ремнях и увидел небо там, где три месяца назад была фанера, а под ним стоянку, кухню и Патрона, идущего куда‑то по своим делам. На «Ласточке» я три месяца назад крутил головой так, что к вечеру шея не поворачивалась, и всё равно нижнюю заднюю полусферу мне подглядывал ведомый.

В воздухе я ловил себя на том, что смотрю назад чаще, чем нужно, просто потому, что теперь можно.

На «Ласточке» приёмник стоял с осени, и я его почти не включал: в наушниках трещало от зажигания так, что через десять минут начинала болеть голова. Я был уверен, что с новыми машинами это кончится само собой – раз ставят, значит, работает – и тогда всё меняется: можно предупредить, можно навести, можно вообще сражаться иначе.

Передатчик мне поставили как ведущему, по одному на пару. Треск никуда не делся. Так что пользовались этим лишь по необходимости.

Я предложил Заболотному.

– Товарищ инженер, а если провода к свечам в оплётку убрать? Медную, и на массу. Тогда треска станет меньше.

– Оплётку? Оплётку. А медь откуда?

Он снял очки, посмотрел на меня через них на просвет и предложил начать с того, чтобы сержанты не жали кнопку локтем.

Кондрат всё это время стоял у крыла.

– Обзор, конечно, – согласился он. – Только вы поглядите, командир, как у неё зализ сделан. Пальцем ведёшь – ноготь цепляет. Спешка. Раньше бы такое с завода не выпустили.

– Раньше и войны не было.

– Так я и говорю: спешка.

Он ещё раз обошёл «эфку», потрогал зализ, поцокал и вернулся к «Ласточке», и уже возле неё сообщил в пространство, что мотор перебран, на газовке до двух тысяч четырёхсот выходит и не дымит, а что до обзора, так голову ещё никто не отменял.

Батя мне пересесть предложил один раз, вечером, между делом. Я отказался. Он посмотрел на меня секунд пять и ничего доказывать не стал.

«Эфки» ушли Голубю, Кузьмину, Захарычу и Петру. Артёму досталась та машина, которой в феврале разнесло плоскость: её собрали, зашили новой фанерой, и заплата слева была видна за полста шагов.

Ведомого мне назначили в тот же вечер.

– Ситников, – Батя провёл ногтем по фанерке. – Обкатывай. Времени тебе – до перебазирования.

Барабаш узнал об этом вторым и весь вечер держался поодаль, а потом подошёл к нарам и стал разглядывать что‑то у меня над головой. Я глянул на него кивнул вверх, мол, не томи.

– Я не жалуюсь. С Кузьминым нормально.

– Конечно, нормально.

– Просто я думал, вернётесь – и как было.

Кузьмин из своего угла, не поднимая головы от подворотничка, заметил, что кто с ним слетался, тот от него уже никуда. Барабаш повеселел и ушёл.

Артём про назначение узнал раньше меня, не знаю от кого. На ужин он пришёл уже довольный, сел напротив и все смотрел на меня так, будто я сейчас начну рассказывать что‑то важное.

– Ешь, давай. Чего смотришь?.

– Так я ем, товарищ лейтенант.

Ел он много и быстро, как и все мы. Я после трёх вылетов в день сметал свою миску, потом добирал у Спиридоныча и в промежутках грыз сухари. А всё равно оставался, по выражению Клавы, «жердью». В той жизни я после спортзала полдня ходил героем от одной куриной грудки. Тут я который месяц ел так, что дома бы испугались, и это было нормой.

Шестнадцатого потеплело до плюс шести, и полк устроил стирку.

Бочку поставили на кирпичи за землянками, с подветренной стороны, под ней развели огонь, воду возили с утра. Золы натаскали из печей и замочили в кадке, и Пахомыч руководил щёлоком лично, потому что мыло‑то казённое, его на всех не напасёшься.

– Гимнастёрку в кипяток не суй! – орал он через двор. – Сядет!

Барабаш сунул. Гимнастёрка села так, что рукава стали ему почти по локоть, и он ходил вокруг бочки с ней в руках, растягивая.

– Ты её на себя натяни и высуши, – посоветовал Кузьмин, не оборачиваясь. – Она по тебе и станет.

– А если не станет?

– Тогда меняйся с Гладышевым. Он длинный, ему всё равно всё коротко.

Патрон утащил чью‑то портянку и удрал с ней за капониры, его ловили втроём минут десять, и не поймали. А портянку он потом бросил сам, когда надоела.

Я стирал левой, правая ещё гнулась плохо: ладонь после того февральского вечера зажила, но кожа на ней осталась молодая и тонкая, лопалась от щёлока и от холодной воды. Клава посмотрела и молча вылила мне в шайку кипятку из ведра.

– Не грей руку в горячем, – тут же вмешался Пахомыч. – От горячего кожа дурная делается.

– От твоего щёлока она делается дурная, – Клава даже головы не повернула.

Артём стирал рядом, старательно, как отличник, и трижды переспросил, надо ли отдельно портянки. Потом рассказал, что дома, в Кирове, стиркой занималась бабка, а он таскал воду от колонки.

Первый совместный вылет мы сделали семнадцатого.

Я объяснил ему на земле, чертя прутиком по грязи: интервал такой‑то, дистанция такая‑то, на развороте наружный отстаёт, поэтому режь угол; потерял меня – не ищи глазами, а иди курсом, я сам подберу; в эфир не лезь, пока не позову.

В воздухе не вышло ничего из перечисленного.

Он прилип ко мне так близко, что я видел его лицо и как он держит ручку. Отогнать его я не мог: качал крылом, а он воспринимал это как одобрение и подходил ещё ближе. На первом же развороте его вынесло вперёд, он это заметил, убрал газ рывком, провалился вниз и потерял меня.

Я нажал кнопку и велел ему идти с набором на юг.

Он не услышал ни слова, метался внизу над степью, разворачиваясь то туда, то сюда, и я подбирал его сверху две минуты, и все эти две минуты в наушниках у меня трещало.

Сели. Артём вылез из кабины красный и мокрый, шлемофон в руке, и стоял передо мной по стойке смирно.

– Разбор потом. Сейчас пить и есть. Идём.

Приёмник его смотрели вечером втроём, с фонарём. Провода к свечам шли где попало, экранировки почти не было, и в наушниках стоял такой же треск, только гуще. Кондрат перебрал жгут, обмотал, что мог и объявил, что теперь будет лучше. Стало лучше примерно на треть.

Голубь, проходя мимо, поинтересовался, не радиостанцию ли мы тут строим, и заметил, что за всю зиму эта штука ни одному человеку жизни не спасла, а вот отвлекала многих.

Разбор был в землянке, на фанерке огрызком карандаша. Я рисовал ему пару сверху: где он, где я, куда смотрит он и куда я.

– Ты на меня не смотри. На меня хватит взгляда раз в пять секунд. Всё остальное время смотри назад и вверх. Твоя работа – не за мной ходить, а держать то небо, которого я не вижу.

– А если я вас потеряю?

– Все теряют. Не мечись только, иди на юг и не крути – я тебя найду быстрее, чем ты меня.

Он записал что‑то в книжечку. Первый месяц они все что‑то записывают.

Восемнадцатого и девятнадцатого мы отлетали ещё шесть вылетов, и на шестом он впервые продержался в паре весь маршрут, а на посадке подошёл на своей высоте, без подсказок.

Девятнадцатого возили стрелять.

Щит поставили за балкой в трёх километрах от поля: доски, сколоченные крестом, метра четыре в размахе, с намалёванным известью кругом посередине. Возили нас туда накануне, на полуторке, чтобы посмотреть на него глазами с земли, и Артём долго ходил вокруг и мерил его шагами.

Клава пушки готовила сама и всю дорогу ворчала, что после зимы им веры нет.

– Смазку кладут, будто её жалеть нельзя. Промоешь, а она в подающем всё равно где‑нибудь сидит.

– И что тогда?

– А тогда, Меченый, ты нажмёшь, она тебе один снаряд выплюнет и задумается.

Первый заход я запорол. Открыл огонь далеко – мне казалось, что щит уже вот он, а он был ещё там – и трассы ушли под него, вспахав снег метрах в пятидесяти ближе. Я вышел, развернулся и на втором заходе заставил себя не смотреть на щит вообще, а укладывать его в кольцо и считать, как считаю в воздухе: не влез в кольцо – рано, влез с краями – пора. Тогда попал.

С третьего захода я положил очередь в круг, и это была работа не глаза, а арифметики.

Артём в первый раз промазал так, что мы не нашли, куда он попал вообще. Во второй у него пушки замолчали после десятка снарядов. Он сел злой, и Клава лазила в его машину до темноты и вытащила из подающего комок смазки с намотанным ворсом величиной с грецкий орех.

Третий раз Артем стрелял уже на следующий день и попал хорошо. На земле сначала докладывал спокойно, а потом всё‑таки не выдержал и рассказал ещё раз с воодушевлением и сопровождая все жестами.

Дырки в щите считали Пахомыч с Кондратом и поругались: Кондрат уверял, что половина осталась с прошлой недели, и это видно по краям.

Двадцатого Батя дал нам учебный бой с Голубем и Плужниковым.

Голубь ушёл вверх сразу, как только мы разошлись, и сидел там, в солнце. Минуты три, и я знал, что он там, но всё равно потерял его на пару секунд. Этого хватило. Он свалился откуда‑то из‑за виска, прошёл между нами, и Плужников тут же оказался у Артёма в хвосте, а Артём этого не понял и продолжал добросовестно держаться за мной.

На земле Голубь снял шлемофон и посмотрел на моего сержанта долгим взглядом.

– Ни черта ты не понял.

Артём открыл рот.

– Ты ведомый, а не хвост. Ведомый смотрит, а не следует. Тебя двадцать секунд вели, а ты в это время держал мне интервал, красиво, как на параде. – Голубь надел шлемофон обратно зачем‑то и пошёл к своей машине. От капонира обернулся: – За интервал, впрочем, хвалю. Ровно ходишь.

Артём после этого ходил как побитый до самого ужина.

Вечером я взял карандаш и на обороте старой ведомости – их у меня после февраля оставалась целая стопка – нарисовал «эфку» в три четверти, с земли, как увидел её в первый раз.

Артём подсел и стал смотреть через плечо.

– А меня можете?

– Тебя? Тебя могу.

Я набросал его портрет у крыла – шлемофон в руке, ноги врозь. Лицо, честно говоря, я вытянул сильнее, чем надо, но узнаваемо, а курносость передал точно.

Он смотрел на листок и молчал, потом попросил разрешения послать домой, и я сказал, что можно.

– Мамка не поверит, – заключил он. – Она думает, я тут в столовой служу. Я ей так написал, чтоб не боялась.

Пётр из своего угла заметил, что мать не дура, она всё равно знает.

Про Харьков в сводке сказали шестнадцатого или семнадцатого, я слышал не сам, мне пересказали у машины. Наши войска оставили город. В землянке в тот вечер было тихо, и Голубь свою шутку про Киев к маю больше не повторял.

Я знал, что так будет, и от этого знания не было ровно никакого толку. Зато в другом я ошибся полностью: весь месяц был уверен, что нас погонят на Донбасс, вслед за Ростовом, и даже прикидывал вечерами, где там поля.

Приказ на перебазирование пришёл двадцать второго.

Куда – узнали не сразу, а когда сообщили, у меня в голове щёлкнуло. Кубань. Про нее я помнил, что там было целое сражение, о котором пишут отдельно. Ещё там дрался кто‑то знаменитый, и, кажется, на американской машине.

Имущество грузили в эшелон трое суток. Ведомости, которые я расписывал карандашом по линейке, пригодились: сверял их со мной сам Заболотный, спрашивая и сам себе отвечая. Печей чугунных бывших в употреблении оказалось на одну больше, чем в бумаге, и мы её вписали.

В последний вечер Кондрат выдернул свои вешки и связал их в вязанку – там, мол, таких не найдёшь, там подсолнух другой. Куст перекати‑поля, который Гладышев в феврале прострелил на посту, так и остался лежать у проволоки. Гладышеву за месяц напомнили про него раз двести, и он уже сам рассказывал эту историю первым.

Спал я в ту ночь часа три и заснул мгновенно, едва лёг. В прежней жизни перед дорогой я крутился до утра и вставал с чугунной головой.

Перелетали двадцать седьмого, с одной посадкой на промежуточном поле, где не было ничего, кроме бензозаправщика и двух землянок.

Я вёл. Артём держался справа сзади, чуть выше, как договорились, и за весь маршрут не сказал в эфир ни слова, хотя ему наверняка хотелось: я это слышал по щелчкам, когда он нажимал кнопку и передумывал.

Поле, на которое мы сели, было раскисшее и рыжее, с лужами по колеям, и садиться на него пришлось по вешкам – их натыкали здесь до нас и точно так же обмотали тряпками. Техсостав пришёл следом, транспортным, вместе с ящиками, и Кондрат, ещё не отойдя от машины, полез смотреть, не набилось ли грязи под щитки.

Пахло здесь по‑другому: не степью и не снегом, а мокрой землёй и прелой соломой.

Артём вылез из кабины, огляделся и спросил, всегда ли тут так тепло.

– Не знаю. Мы все здесь впервые.


Глава 4

На первом кубанском поле мы пробыли неполных две недели и за эти дни здорово намучались с глиной.

Она тут была такая, что на штык прилипала тяжелыми комьями, и её приходилось сбивать о край через раз. Капониры рыли все, кто был на земле: технари, БАО, безлошадные из мартовского пополнения. Лопат было меньше, чем рук, и копали по очереди. Мне это было на руку, так как кожа на ладони все еще была тонкой и нежной, и на второй день я ее здорово натер.

Руководил Пахомыч. Он объявил, что глину надо резать пластами, а не ковырять, и показал, как. Липатов, ведомый Захарыча из пополнения, по привычке потянулся к карману, чтоб записать в блокнотик, но спохватился, что его с собой нет, и наблюдал за Пахомычем, почти не моргая. Первый же пласт у него вышел красивый, а второй сорвался, и он объяснил, что это потому, что лопата не его, а казённая. И вообще у них на автобазе в тридцать восьмом копали смотровую яму, и то шло легче, хотя там был суглинок с камнем.

– Ты про автобазу‑то не начинай, – попросил Кузьмин, не оборачиваясь. – Копай да и все.

За три дня выкопали шесть капониров, на четвёртый пошёл дождь, и два из них поплыли. Глина держала воду в себе как миска: на дне по колено, так что пришлось вычерпывать это вёдрами и котелками, передавая по цепочке. Заболотный стоял наверху, смотрел через очки и спрашивал, кто решал, где рыть. Сам себе ответил, что решал он. Постоял ещё и велел сделать отводные канавки, по одной от каждого капонира вниз по склону, и повторить велел вслух, чтобы все запомнили. Канавки и правда помогли. Мы потом ещё месяц перешагивали через них, как через окопчики.

Стояли мы частью в землянках, частью по хатам. Мне досталась хата на краю, с хозяйкой Христиной Даниловной, женщиной лет шестидесяти, сухой и прямой, как штакетина. Когда я пришел, она подмазывала пол – разводила глину в ведре, добавляла туда навоз и растирала это по земле ладонью, ровным тонким слоем. На мой вопрос, зачем навоз, ответила, что иначе потрескается. Первые сутки в хате пахло так, что я выходил подышать на крыльцо, но на третий день притерпелся. Спал я на соломе у печки, засыпал как убитый и просыпался от того, что за стеной кричал петух.

Про петуха она рассказывала, что он всю жизнь ночевал не в курятнике, а в бурьяне за сараем, сколько пыталась, не смогла его переучить. Тем и уцелел: немцы в бурьян не полезли. Про мужа сказала, что он на шахте в Донбассе с тридцать девятого. Успел он оттуда выехать со своими или остался под немцем, она не знала. Про сына не говорила совсем, хотя карточка стояла за стеклом в углу.

С Патроном у хозяйки вышла война. Пёс на второй день выяснил, что во дворе есть куры, и стал ходить туда как на службу – не хватать, а именно ходить, ровным шагом, глядя строго перед собой, отчего куры сходили с ума и носились как ненормальные. Христина Даниловна пыталась подловить его, а Спиридоныч божился, что пёс ни при чём, что это соседский кот курей пугает, и что вообще он пса от кухни гоняет с самого октября, а тот всё равно возвращается.

Кончилось тем, что хозяйка накрыла Патрона у самого курятника и огрела как следует. Пёс ушёл к кухне с видом человека, которого оклеветали, и три дня во двор не совался. На четвёртый я застал такую картину: Христина Даниловна сидит на завалинке, чистит бурак (так она называла свёклу), а Патрон лежит в двух шагах, положив морду на лапы, и ждёт очистки. Она ему кинула. Он понюхал, есть не стал, но с места не ушёл.

Спиридоныч в первую же неделю завел своего меринка в колею у кухни по самое брюхо. Телега села намертво, и вытаскивали её вшестером, подкладывая доски от ящиков, благо, меринок стоял в этой глине спокойно. Спиридоныч ругался на глину, на БАО, на того, кто дал ему такую телегу, и на самого меринка, который, по его словам, специально выбрал место помягче.

– Он у тебя умный, – заметил, сдерживая смех, Кузьмин. – Он тебе показывает, где ездить не надо.

Восьмого апреля мы перелетели ещё раз, ближе к морю. Поле было получше, с накатанной полосой и с настилом у стоянок, но капониры пришлось рыть заново, и глина тут была та же самая.

Кондрат первым делом достал из машины свою вязанку. Вешки, вывезенные из‑под Сальска, он расставил вдоль полосы через тридцать шагов, обмотав верхушки теми же тряпками, и объявил, что здешний подсолнух ему не нравится: толстый, а внутри пустой.

До плацдарма от нового поля выходило минут двадцать пять хода.

Пятачок под Новороссийском, который взяли в феврале с моря, держатся с тех пор. А ведь про эту землю потом напишут книгу, ставшую едва ли не классикой, но название у меня вылетело.

До семнадцатого мы сходили на прикрытие четыре раза и никого не встретили. Я был ведущим, Артём держался справа сзади и чуть выше, море мы видели с высоты как серую полосу с блеском по краю.

Шестнадцатого вечером с юго‑запада начало погромыхивать, и не переставало всю ночь. Я выходил на крыльцо два раза. За горами стояло ровное зарево без вспышек, от него небо в той стороне было светлее, чем над станицей. Хозяйка тоже вышла, постояла, завернувшись в платок, и ушла обратно.

Семнадцатого нас подняли затемно.

Батя ставил задачу у капонира при фонаре, положив фанерку на бочку. Немцы с утра навалились на Мысхако. Наши там держат берег и полоску виноградников от воды вглубь километра три, весь плацдарм как на ладони. Полку приказ прикрывать там войска, ходить восьмёрками, пары не рвать.

– Двадцать две машины, исправных четырнадцать, – он провёл ногтем по клеткам. – Над целью больше двадцати минут не висеть. Горючее считать не по прибору, а по часам. Кто потянет на авось – сядет в воду. Оттуда за зиму уже двоих достали, не наших.

Заболотный добавил, что бензина на сегодня отпущено на два вылета каждому, и что третий будет, если привезут.

Взлетели по звеньям. Я вёл вторую пару в восьмёрке Голубя, и всю дорогу до гор косился на Артема чаще, чем следовало.

Горы прошли на трёх с половиной. Дальше открылось море, и слева по борту встал дым. И не столб, а целая стена, серо‑бурая, поднятая от берега вверх и растянутая ветром вдоль воды. Под ней что‑то горело в самом городе и ещё южнее на голом склоне. Полоска берега, за которую там сражались, была шириной с ладонь.

А потом я поднял голову и даже слегка растерялся.

Транспортников в декабре я видел и больше – они шли колонной, и считать их было легко, потому что они были в одной плоскости и никуда не смещались. Тут невозможно было даже примерно подсчитать масштаб. Небо состояло из слоев: над самой водой тянулись двумя косяками «лаптёжники», выше кружило прикрытие, ещё выше сновали пары, и над всем этим, на пределе видимости, ходили чёрточки, которых не разобрать.

В наушниках стояла каша. Кто‑то с наведения орал позывной и высоту, кто‑то отвечал, кто‑то без всякого позывного кричал «прикрой, прикрой», и всё это сквозь треск от зажигания.

Голубь качнул крылом и пошёл вниз, на косяк.

Я пошёл за ним, но на развороте потерял полсекунды, и меня понесло по дуге шире, чем надо. Артём остался снаружи и отстал ещё сильнее.

«Лаптёжник» медленно лез ко мне в прицел, разворачиваясь, показывая брюхо с неубранными ногами. Я поймал его в кольцо, увидел, что он вот рядом, и нажал.

Трассы ушли под него.

Я вдогонку выпустил ещё, и вторая очередь тоже прошла ниже. Дистанцию я взял глазом, и напрасно.

– Сзади! Товарищ лейтенант, сзади!

Я уже валился влево, потому что за секунду до этого поймал левым глазом тень. Надо мной прошёл «худой», я успел разглядеть жёлтый нос и заклёпки на капоте. Его трассы ушли туда, где я только что был.

Артём крикнул, когда всё уже кончилось.

Дальше минут восемь я работал только на то, чтоб никого не потерять. Дважды выходил на пикировщиков и оба раза не успевал, потому что рядом обязательно оказывался кто‑то чужой. Однажды я поймал в кольцо хвост с крестом, уложил размах, начал считать – и его увели у меня из‑под носа, потому что к нему двое наших с другого полка.

Голубь сверху коротко скомандовал уходить.

Домой шли на последних каплях. Я поглядывал на прибор и говорил себе, что он врёт в хорошем смысле. На посадке даже задержал дыхание. Сел по кондратовым вешкам: отвернулся влево‑вперёд по борту и поймал их боковым зрением.

Кондрат обошёл машину и нашёл три пробоины: две в правой плоскости, одну в стабилизаторе.

– Заплатку я к обеду поставлю, – доложил он в пространство. – Только фанеру опять привезли – как картон.

Артём стоял у своей машины и ковырял носком сапога глину. Наковырял ямку и стал её засыпать.

– Я поздно крикнул.

– Поздно.

– Я его видел, я…

– Ну и решал: тот или не тот. Ты кричи, пока решаешь. Отверну зря – мне не жалко, я и так полдня отворачиваю зря.

Он кивнул и ямку дозасыпал. От штаба махали: второй по готовности, заправка идёт.

– Ладно. Перезагружаемся.

– Чего?

– Заново, говорю. Как будто ничего не было.

Кондрат из‑под плоскости отозвался, что перезарядку он смотрел и давление в баллоне полное.

Дальше дни слиплись. Восемнадцатого мы сделали три вылета, девятнадцатого четыре, а что было в каком, я не помнил уже к двадцатому и путался, когда Гуреев требовал рассказать для боевого листка. Он записывал за мной и всё переспрашивал время, но его я уж точно не мог сказать. Осталось от тех дней немного: горы, дым, море слева. И треск в наушниках, от которого к вечеру ломило за ухом.

Девятнадцатого мы вывалились на четвёрку «лаптёжников», уходивших к своим. Я взял ведущего и тянул к нему долго, потому что он всё добавлял газу, а сзади его стрелок бил короткими и аккуратно. И где‑то на полпути у меня в затылке появилось нехорошее ощущение, от которого хочется втянуть голову в плечи.

Артём молчал. Он смотрел вперёд, на «лаптёжников», как потом оказалось.

Крикнул Голубь, и я бросил ручку от себя и вправо, и по тому месту, где мы только что шли, прочертили трассы. Целились по ходу не в меня, а в Артёма, и попали бы, если бы он не свалился вслед за мной. Что‑то, а следовать за мной он научился с первого нашего вылета. Голубь нагрянул сверху и снял этого «худого» одной очередью, тот пошёл вниз, дымя, и утонул в море далеко от берега.

На земле Голубь не стал разбирать этот момент ни со мной, ни с Артёмом. Снял шлемофон, свернул самокрутку и заметил в пространство, что над водой все дуреют, потому что глазу зацепиться не за что.

Море и правда было хуже всего. Высота над ним врёт, горизонт стоит не там, где надо, и все двадцать минут я держал в голове одну и ту же мысль: если сядешь, рассчитывать не на что, разве что подберут быстро. Тогда же, девятнадцатого, я впервые увидел «фоккера».

Он прошёл выше и в стороне и шёл ровно, как утюг по доске. Артём после посадки опознал его первым и был этим страшно доволен.

– Товарищ лейтенант, «фоккер» же! Я его сразу…

– Молодец, углядел.

Пушки между вылетами заряжали в четыре руки, и Клава при этом ругалась не переставая.

– Ты снаряды‑то не хватай, Меченый. Уронишь на ногу – сам себя спишешь.

– Ну я же нормально подаю.

– Ты подаёшь, а лента идёт криво. Отойди, я сама.

Ленту она укладывала быстро, глядя не в короб, а куда‑то поверх него, и рассказывала, что вчера у Гаврилова в правой пушке нашла обрывок ветоши, и что ветошь эта точно не ее. Пальцы у неё были обмотаны бинтом по второй сустав, бинт серый от масла, и она его каждый вечер стирала и сушила на печной трубе.

– Ты бы рукам дала денёк отдохнуть, – кивнул я на её пальцы.

– Да? А пушки наши могут отдохнуть⁈

Я помнил, что пятачок удержат. Так что два дня меня эта мысль успокаивала. Казалось, что немцы навалятся разом и через день‑два выдохнутся. Но они не выдыхались. Ходили как на работу, с утра до вечера, и к двадцатому меня начало мутить от одной мысли, что завтра опять то же самое.

Еще я все пытался вспоминать фамилию знаменитого летчика, который здесь отличился. Она крутилась на языке, начиналась то ли на «п», то ли на «к», и в какой‑то момент я поймал себя на том, что стою у бочки и шевелю губами, перебирая варианты. Кондрат даже спросил, не заболел ли я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю