355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Слав Караславов » Кирилл и Мефодий » Текст книги (страница 2)
Кирилл и Мефодий
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:07

Текст книги "Кирилл и Мефодий"


Автор книги: Слав Караславов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 62 страниц)

3

Послеобеденная дрема окутала Плиску.

Хан Пресиян грелся на солнце. Где-то в долине мчались кони. Слышалось отдаленное ржание, и оно наполняло горечью ханскую душу: ослабела его крепкая десница, и нет больше буйной силы в крови. С каждым днем холодеет и тяжелеет тело, и свет с его тревогами и живительным кипением плоти все больше превращается в какой-то отдаленный синий мир, который становится его будущей судьбой. Через предание плоти земле шел путь к Тангре – богу неба. Там у Пресияна столько знакомых и друзей, что нечего бояться; он не согрешил, не предал веры предков, хотя искушение много раз манило его, словно крик одинокой кукушки. И все-таки он, хан-ювиги[8]8
  Хан-ювиги – официальный титул главы болгарского государства (тюрк.).


[Закрыть]
Пресиян, не поддался, не уступил, не свернул с прежнего пути, чтобы искать новый для себя и своего народа. Не ошибся ли он? Вскоре придет час оставить государство – мощное и обширное, полное славян, находящихся в неравноправном положении. А там, где нет равноправия, грядущее не сулит ничего хорошего... Какое же грядущее завещает он своему сыну Борису?.. Пресиян плотнее закутался в кожаную одежду, зябко поежился. Даже солнце не согревало его. Извела рана, превратила его в сломанную ветку огромного сильного дуба. Ни кумыс не помог, ни ворожба знахарей, ни волчий жир, наложенный на рану. Наконечник стрелы застрял глубоко внутри, и кровь сочилась не переставая. В опасное место вонзилась стрела – близко к сердцу, не то он давно лег бы под нож первого хорошего целителя, который решился бы сделать операцию... Вот уже год, как притаившийся византиец пустил стрелу ему в спину, когда все спускались вниз, к морю, и с тех пор хан хворает.

Боль была глухой, упорной, но не это пугало его. Хуже всего, что сохнут руки, кожа сморщилась, безобразно проступили вены и силы тают с каждым днем. Неужели наконечник был пропитан неведомым ядом? Но тогда Пресиян давно бы умер. И все-таки что-то там было: глаза стали хуже видеть, в ушах все чаще слышится стук конских копыт. Сейчас хан видел далекий табун на равнине, а ему все казалось, будто это всего лишь воображение, живущее в глубине его сознания, И если бы он не слышал, как ржут кони, пожалуй, не поверил бы собственным глазам. Издали табун был похож на неясную тень облака, что плывет над зеленой равниной в сторону гор. Сверху, с галереи, Пресиян пытался разглядеть контуры горных хребтов, однако дальше темного облака табуна видел лишь бесформенную стену, не имеющую ни цвета, ни очертаний.

И только солнечное тепло хан ощущал, как прежде. Его тело жадно тянулось к солнцу, стремясь одолеть холод, который шел изнутри. Пресиян с трудом встал, опершись на деревянные перила. Они опоясывали верхнюю часть дворца. По сравнению с суровым камнем стен потемневшее дерево хранило больше тепла. Когда строили Плиску, кавхан[9]9
  Кавхан – главнокомандующий, ближайшее к хану лицо в средневековой Болгарии (тюрк.).


[Закрыть]
Ишбул в помощь строителям собрал все население. Хорошо поработали и пленные – византийцы и славяне. Многие этой работой купили себе свободу, но многие и погибли, пытаясь обратить в свою веру легковерные души. Тогда знатный византиец Киннам впервые вызвал гнев Омуртага. Их вера была словно тяжелая болезнь: стоило ей завладеть кем-либо, и его уже нельзя было вылечить. Ей поддавались все: боил[10]10
  Бойл – представитель высшего сословия (тюрк.).


[Закрыть]
, багаин[11]11
  Багайн– представитель знатного сословия (тюрк.).


[Закрыть]
, наследник хана. Из-за этой новой напасти покинул свет брат его отца, старший сын хана Омуртага, красавец Энравота. Вихрь отступничества увлек его, не пожелавшего идти вечным путем предков, в бесконечную, темную пропасть. Хан Омуртаг лишил права наследования и Энравоту, и второго сына – Звиницу. Он хотел было простить его, и смилостивилось бы отцовское сердце, если бы не упали, как топор на плаху, слова старого кавхана Ишбула, блюстителя унаследованной веры в Тангру: «Самого близкого простишь – далекого потеряешь!.. Подумай, властелин, о моих словах, прежде чем решать...»

И тогда заперся в горнице хан-ювиги Омуртаг, три дня носили ему пищу и кумыс, три дня он советовался с Тангрой, пока не принял решение. Спустившись к ожидающим его боилам и багаинам, молча указал пальцем на самого младшего сына – Маламира, снял с себя тяжелый меч и вложил ему в руки – объявил наследником. Зашумели собравшиеся во дворе люди, верховые поскакали оповещать народ. Был ли прав Омуртаг, столь строго осуждая первородного сына? В то время Пресиян думал, как все – прав, но, когда власть стала давить на его плечи, когда он взял в свои руки бразды правления, появились сомнения. И все же не это было самым страшным. Самое страшное пришло после смерти Омуртага. Энравота попросил Маламира выпустить на свободу Киннама, который сидел в темнице из-за своей веры в Иисуса. Маламир выполнил просьбу брата, не спросив старого кавхана Ишбула. И поднялись тогда старые роды против молодого хана и потребовали смерти для Энравоты. Испугался Маламир, сам вложил меч у руки кавхана. Почему? Почему мечом надо было судить, а не словом? Разве меч не слепое оружие, готовое служить сильному, когда он не может побеждать словом? Выходит, и впрямь чего-то не хватало вере предков, потому люди и искали нового света?.. Испокон века все они клялись Тангрой, переворачивали седло, чтобы зло упало с него, приносили в жертву собак, чтобы склонить бога к добрым намерениям. Мир, полный духов и ведьм, шел по следам болгар... Болгарский род стал во главе такого огромного государства, что похож теперь на одинокий лист посреди моря. Правда, болгарская вера еще держалась, но вряд ли она выстоит долго, если будет бороться мечом против новой веры, если будет преследовать христиан. Непреклонный кавхан Ишбул следил за чистотой рода. После его кончины, во время последнего похода против империи, Пресиян вздохнул с облегчением. Честно говоря, «вздохнул» не то слово. Пресиян просто отменил смертную казнь тем, кто исповедует другую веру, и это принесло благо. Все славянские князья повернулись к нему лицом и обратились за поддержкой и покровительством. В результате государство разрослось до самой Главиницы. В его свите впервые появилась славянская знать. Пресиян первый сделал попытку поставить князей рядом со старыми болгарскими родами, но болгары возроптали, не захотели понять его. Да и сейчас не хотят, но мирятся с ним. Он знает об этом. Самому себе он может признаться, что не раз испытывал страх перед молчаливой стеной отчуждения. Однажды до него дошел план заговора; желая предотвратить его, хан собрал заговорщиков во дворце и долго беседовал с ними, пытаясь оправдать свои действия. Поклявшись еще раз хранить веру предков, он отпустил их. С тех пор отношения со славянами он поручил сыну Борису. Пресиян сознавал, что общение с новой верой чревато опасностями, но он упрямо шел ей навстречу. Он чувствовал себя униженным из-за того, что пришлось оправдываться перед своими единоверцами, и тайно надеялся, что Борис вернет достоинство их могучему роду, который заслужит и уважение христианского мира.

Темное облако табуна уже не маячило вдали. Почувствовав усталость, Пресиян встал, неуверенными шагами вошел в просторную комнату и прилег на кровать. Здесь ли он лежал или находился на улице, теперь не имело значения. Ослабевшее зрение было не в состоянии принести ему какую-либо новость. Зато Пресиян нес в себе целый мир ратных Подвигов и радостей созидания: колонны с надписями вставали в его воображении как наяву. Он вспомнил ликование, когда пошла чистая вода из водопровода, сделанного кавханом Ишбулом, вспомнил, как ходили смотреть на двух медных львов на Тиче. Тогда Пресиян чуть не упал с моста, и мать заплакала, огорченная его непослушанием. В то время он был резвым мальчиком, который не слезал с коня, а теперь... Пресиян поднял к глазам пожелтевшую руку и долго рассматривал ее... За стеной слышался топот, визгливая перебранка жен, но все это уже не производило на него никакого впечатления – впрочем, спорить с женщинами всегда было ниже его достоинства. Для него они были лишь продолжательницами рода, хранительницами семейного очага. В молодости ему очень хотелось иметь среди жен и славянку, но страх перед болгарскими родами остановил его. Его дети рождались смуглыми и темноволосыми. Однако не все соблюдали неписаный закон. После смерти Омуртага кое-кто рискнул жениться на славянках. Это вряд ли можно было назвать женитьбой, их просто брали во время походов и приводили в дом – так незаметно в роду появлялась примесь другой крови.

Взойдя на престол, Пресиян отменил и это ограничение, однако большинство старых родов продолжало беречь свою чистоту. Они боялись искушения и коварства новой веры, считали, что вслед за славянками на них обрушатся чужие нравы и верования, несовместимые с законами и верой предков... Хан улегся так, чтобы не давить на рану, поудобнее положил подушку и прикрыл глаза. Чем меньше оставалось сил, тем больше не хотел он, чтоб это видели старые слуги. Их сочувствие унижало его. Он предпочитал делать все сам, пока хватало сил. Вот и сейчас не хлопнул в ладони, никого не позвал помочь ему поудобнее устроиться в постели, натянул одеяло из толстой шерсти и попробовал уснуть. Солнце и думы утомили его. Когда он был здоров, он каждый вечер принимал гонцов, теперь делал это реже. Один Борис мог входить к нему в любое время, но дня два назад он уехал в Преслав, где хотел построить новую крепость. Наверное, опять вносит изменения в первоначальный проект. После того как Омуртаг построил мост на Тиче и установил двух медных львов и четыре колонны, поселение стало разрастаться и превращаться в новый город. Борис задумал сделать его еще краше. Пресиян смотрел на старания сына и радовался заботам наследника о государстве и народе. Радовался и в то же время жалел, что ему самому остаются считанные дни, что с каждым днем силы его иссякают, как родник в засуху. Он чувствовал себя лишь отголоском прежнего зычного крика, лишь брошенным на волю ветра волоском из конской гривы... Сон сморил его... Когда он проснулся, комнату наполняли вечерние тени... Легкое покашливание заставило его приподняться. На краю постели сидел Борис.

– Ты давно тут? – спросил хан.

– С захода солнца, отец.

– Как там дела?

Борис знал, о каких делах спрашивает Пресиян, и потому поспешил ответить:

– Мирно закончился и этот день, отец... Вести хорошие: византийцы продолжают жалеть о смоленах, которые попросились под твою добрую защиту...

– А франки?

– Воюют... И между собой, и со славянами...

– А с кем мы будем?

– Со славянами, отец, ибо они ближе к нам, чем франки.

– Не забывай, однако, что славяне не раз отрекались от нас.

– Каждому хочется, отец, чтоб его почитали.

– Понимаю. – Хан опустил желтую руку. – Понимаю тебя. – И, проследив за какой-то своей мыслью, добавил: – Авось тебе, сын, удастся сделать то, чего я не успел...

– Не говори так, отец. ,

– Говорю, ибо чую конец... Хорошо еще, если протяну с год... Нет.., не верится мне...

В комнате было Темно, и только голос Пресияна звучал, проникая сквозь темноту.

4

Во внутреннем дворе Магнаврской школы оживленно разговаривала группа учеников. Константин не хотел мешать им, поэтому остановился на минуту в тени пыльной смоковницы и невольно прислушался. Они говорили о нем. Это заставило философа свернуть с дороги и присесть на камень, весь в старых письменах. Ему было интересно узнать, что думают те, кого он учил разуму и постоянству, хотя и сам был молод. Рыжего с холеной бородой авали Горазд. Он был сыном богатого князя Моравии, человеком, суровым в своих оценках и сильно ненавидевшим византийцев. Его раздражали их притворство и неприязнь к славянам. Константину не раз приходилось быть арбитром в его спорах с остальными учениками. Горазд пришел сюда из Вечного города, после того как поднял руку на какого-то духовника, утверждавшего, будто Моравия – имперская земля. Нетерпимость и накопившаяся раздражительность часто осложняли его жизнь в Магнавре. Круглое лицо Горазда, рыжие волосы и борода, розовые щеки резко отличали его от остальных. Горазд медленно осваивал греческий язык, но когда сердился – безошибочно находил нужные слова. Он сам удивлялся этому и нередко говорил: злите меня, хочу знать, каковы мои познания. Теперь, взяв под руку Ангелария, он широко и добродушно улыбался, и лицо его сияло. Горазд рассказывал, сколько цветов было брошено к ногам философа, когда он вышел на тот берег, как он смотрел и радовался за своего учителя, ибо мудрость есть дар божий, а бог дает ее не только грекам. Константин впервые открывал способность Горазда восторгаться. Его речь была напористой, тон приподнятым:

– Халиф пожелал навсегда оставить философа у себя, дабы он своей мудростью украшал его государство, но тот ответил: если бы звезды зависели от воли человеческой, они светились бы только в небе сильнейшего, но ведь это не так... У меня свое небо и свой путь.

Константин даже привстал от изумления. Да, именно так говорил он тогда. Но откуда рыжий ученик мог узнать об этом? Наверное, проболтался кто-то из миссии. Константин поднялся с намерением идти дальше, но хриплый голос, исполненный злобы, побудил его остановиться. Это был голос Аргириса, одного из самых плохих учеников; родственника Варды, благодаря которому он и был принят в школу. У Аргириса были мышиные глазки, в которых, когда он спорил, вспыхивали злобные огоньки. Философ, представив себе его, с большим трудом сдержался, чтобы не уйти: Аргирис даже не пытался завуалировать свою злость к человеку, успешно защищавшему престиж империи. Он назвал Константина «слишком молодым» для того, чтобы быть мудрецом, и заявил, что легенды о его мудрости создаются такими вот, как Горазд, коварные мысли которого скрыты за его голубыми глазами.

– Был бы таким уж светилом этот ваш философ, не поменяла бы его Ирина на горбуна Иоанна...

Последние слова Аргириса обрушились, как лавина. Константин еще ничего не знал о свадьбе Ирины и сына всесильного Варды. Новость приковала его к камню. Горазд взорвался:

– Если Ирина может казаться византийцам мерой мудрости, они недостойны быть пылью на сандалиях философа. Сменить неземную любовь и славу мудреца на почести и богатство несчастного сына властелина – беспримерная глупость, восхищаться которой может лишь тот, кто еще глупее.

– Счастлива страна, у которой есть такой мудрец, как наш философ, – вмешался в разговор Ангеларий.

Константин не стал больше слушать. Он свернул в соседнюю аллею и пошел вверх, к лестнице, ведущей в школу. Ступив на мраморную площадку, обернулся и увидел, как Аргирис, получив от Горазда сильный толчок, упал и чуть не сбил с ног слугу Деяна, который нес шкатулку с драгоценностями, подарок халифа. Новость, сообщенная Аргирисом, потрясла философа. Он медленно поднялся на второй этаж, прикрыл дверь в свою комнату, сел и облокотился о подоконник. Внизу продолжался спор, но Константина он теперь не занимал. Его взгляд блуждал над садом, хотя на самом деле он был погружен в себя. Поступок Ирины причинил ему боль. Но на что же он надеялся? Ведь он знал ее неустановившийся характер, точнее, именно с детства установившийся: Ирина всегда искала легкой жизни, видела свое будущее не иначе как в блеске золота, аксамита и шелков, в окружении дворцовой знати. Разве смог бы он дать ей все, в чем нуждалась ее душа? Нет! Тогда в чем же дело? И все-таки, сказав, что он, Константин, умнее и красивее всех, почему же она предпочла ему сына Варды?.. Ничего против бедного юноши философ не имел – бог с ним, он ни в чем не был повинен, но горечь пренебрежения, обманутых тайных надежд несла в себе особое, глубокое оскорбление навсегда... Он снова поглядел вниз, сосредоточив внимание на продолжающемся споре. Вмешался Савва. Слова почти не доходили до Константина, и он напрасно пытался уловить их, связать в предложения. Аргирис распекал старого Деяна. Старик отошел в сторону и боязливо косился на его сжатые кулаки. Только Савва выглядел внешне спокойным. Его спокойствие впервые привлекло внимание Константина на встрече в столице халифа – Самарии: прихотям халифа не было конца. В свое время Мутасим построил Самарию и перенес туда столицу. И не потому, что Багдад не нравился. Нет. Мутасим был тюрком по матери и сразу после воцарения заменил всю стражу воинами из страны матери. Три тысячи всадников с утра до вечера гарцевали на узких улочках Багдада, опрокидывали нагруженные лотки, стегали людей кнутами; это настраивало горожан против халифа. Когда на улице нашли убитыми несколько наемников и не оказалось ни одного свидетеля, халиф не на шутку испугался. Он решил построить новый город и сделать его столицей. Халиф выбрал левый берег Тигра, место, где издавна высился красивый и богатый христианский монастырь, названный сарацинами «Сурраманраа» – «Да радуется увидевший это». Тут и вырос дворец. Константин видел его собственными глазами. Тройные портики, утопающие в цветах, внутренние дворы, фонтаны и бассейны, ковры и занавески, деревья из золота, и среди золотой листвы – птицы с глазами из жемчуга, с перьями из разноцветных металлов и неведомых шелков, лестницы, ведущие к искусственным озерам и подземным залам. Сады для приемов в жаркие дни, сады для невиданного веселья, потайные дверцы в гаремы и прибрежные сады с роскошными деревьями из неведомых земель. С высокой скалы, где возвышался дворец халифа, город выглядел как фантастическое видение, которое могло пригрезиться путнику разве что во сне. Мутасим не забыл и о страже: построил огромные казармы в двух местах и каждому стражнику подарил рабыню, чтоб усладить его дни. Сын халифа Мутаваккиль ни в чем не хотел уступать отцу и принялся расширять город к северу, ибо вбил себе в голову, что почувствует себя настоящим халифом лишь тогда, когда построит свой собственный город и заживет в нем, как отец. Константин никогда не забудет рабов, трудившихся на стройках, – печальное зрелище отчаявшихся лиц и изнуренных тел. Там, среди них, нашел он Савву и выпросил его у халифа. Савва прошел страшный путь унижений среди прикованных друг к другу людей, но даже там сохранил свое достоинство. Его мудрая уравновешенность, далекая от всепрощения, произвела впечатление на философа, и он заметил его... Константин уже не следил за ссорой во дворе. Нестройное пение нарушило его раздумья. Пели Горазд, Савва и Ангеларий. Песня была очень популярной в Константинополе – скорее всего, сочинение какого-то безбожника и выпивохи. Она не соответствовала такому, как это, месту – храму святой мудрости. Но голоса звучали приглушенно, таинственно и не вызывали раздражения:

 
И послал бог винца —
пусть веселит сердца!
И рад был его сын.
Аминь!
Аминь!
Аминь!
 

Случись это в другое время, Константин проучил бы школяров за своеволие, однако теперь ему было не до того. Он отошел от окна, но песенка вступила за ним в сумеречную комнату:

 
Поем под небесами.
Живем все, как один,
с веселыми сердцами!
Аминь!
Аминь!
Аминь!
 

Голоса затихли где-то у выхода, а вместе с ними и шаги певцов. Молодость продолжала забавляться, бороться, искать свои никогда не существовавшие права. Те, кто пел непристойную песенку, были лишь немного моложе его, и все же их страдания были преходящими в отличие от его переживаний. Он – глава миссии, принесшей ему и славу, и много неприятных сюрпризов. Неужели он не в состоянии махнуть на все рукой, как они, и запеть песню беспечной молодости? Но одна только мысль об этом вызвала у него волну презрения к себе. Нет, он пришел в этот мир, чтобы оставить что-то после себя, но не для тех, которые всегда надеются на других, а для тех, которые своими руками строят города и которые сумеют оценить его по достоинству, когда получат для этого хотя бы некоторые возможности. Так, наедине с собой, Константин вдруг осознал, насколько он одинок в этом шумном большом городе, понял, что, если бы в его жизни не было книг, его пребывание на земле было бы бессмысленным.

Столько лет живет он в Константинополе и ни разу не заглянул в темные кварталы со столь же темными и подозрительными улочками, где за решетчатыми дверьми немало харчевен, пользующихся дурной славой. Там жужжат мухи, а после каждой перебранки деревянные чаши громыхают по каменной мостовой. Там кипит своя жизнь, там свой мир рыбаков, разорившихся купцов, мошенников и сильных людей, которым плевать на удобства, богатство, на все фальшивые чины и звания, сковавшие дурацкими нормами жизнь знатного общества, развращенного ложью и ханжеством. Разве Ирина не дочь этого лицемерия, разве она не доказала, что ее красота всего лишь западня для таких наивных, как он, книжников? Константин прошелся по комнате, остановился у стола и взял исписанный пергамент – это было письмо Мефодия. Брат писал, что искал его, и просил при первой возможности приехать к нему в Полихрон. Коротенькое письмо развеяло ощущение одиночества. Нет, Константин не был одинок. В Полихроне ждал Мефодий, в Солуни – мать, ее добрые святые руки, способные исцелить его боль. Там осталось детство, хранимое ею. Не раз припоминала она сыну его давний детский сон, – сон, предугадавший реальность. Его заставили выбирать себе невесту. Девушки стояли перед ним в ряд, сияя красотой, и он выбрал самую прекрасную – Софию, богиню мудрости. Действительно ли видел он тот сон или это было лишь чудесной выдумкой матери, Константин до сих пор не знал, но каждый раз, когда он возвращался в мир детства, она не забывала напомнить о сне. Зачем ему Ирина, если судьба давным-давно решила, что он будет женихом мудрости ?

Тихий стук в дверь прервал раздумья Константина. Он подошел к двери и открыл ее:

– Войди.

Деян неловко шагнул через порог, держа обеими руками шкатулку. Поздоровавшись, направился к ореховому столу, глазами найдя для нее место. Константин смотрел на поседевшую бороду, усталое старческое лицо, потемневшие от работы узловатые пальцы, и огромная жалость теснила ему грудь. Сколько раз этот человек проходил мимо него, сколько раз тихий стук в дверь вырывал его из книжного забытья, но он никогда не спрашивал себя о духовном мире слуги – ему было достаточно того, что старик есть, что он крестится, носит в себе спокойствие, рожденное верой во всевышнего. Деян поставил красивую шкатулку и направился к двери, но Константин остановил его.

– Откуда ты родом? – спросил он.

– Из-за Хема[12]12
  Хем – горный хребет, служивший естественной границей славянских земель.


[Закрыть]
, – промолвил старик.

– Как же ты очутился здесь?

– Кесарь подарил меня...

– Выходит, ты пленный...

Старик молчал, стоя посреди комнаты, чуть сгорбившись; рубаха перепоясана тонкой конопляной веревкой, за которую засунута короткая деревянная свирель с костяными кольцами.

– Дети были?

– Были... И нива была, лен...

Воспоминание о ниве словно раскрыло стариковские глаза – чистая синь полилась из них и вдруг померкла. Константин вздрогнул от этой странной перемены. Он увидел, как в одно мгновение человек прожил свою жизнь и достиг черты безнадежности. Философ протянул руку к шкатулке, взял ее со стола и вложил в трясущиеся ладони.

– Возьми и иди, выкупи себя...

Не поняв его, старик остолбенел, затем медленно опустился на колени, и рыдания сотрясли его плечи.

– Учитель.., учитель...

– Встань, Деян, – тихо сказал Константин и бережно поди ял его.

Старик выпрямился, ошеломленно огляделся и направился к выходу. Когда дубовая дверь захлопнулась за ним, Константин снова сел и облокотился на подоконник. Ирина никогда не увидит драгоценной шкатулки с подарками халифа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю