Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Слав Караславов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 62 страниц)
Климент впервые должен был самостоятельно решать церковные вопросы в Моравии. Когда Мефодий находился в заточении, общепризнанным главой стал Горазд, и теперь Климент был озадачен решением архиепископа. Климент чувствовал, что в душе Горазда что-то сломалось, он стал раздражительным, а порой впадал в апатию. Видимо, это не ускользнуло от острого взгляда Мефодия, так как перед отъездом он собрал учеников в монастырской трапезной, благословил их и сказал:
– Чада мои, не думайте, что, предложив Клименту временно замещать меня, я пренебрег достоинствами Горазда или кого другого из вас. Каждый поочередно будет меня замещать. Я хочу проверить, насколько вы подготовлены к жизни. Пока я томился в швабских темницах. Горазд показал силу духа, умение вести дело и ценить плоды нашего общего труда. На сей раз я хочу испытать Климента,
Эти слова рассеяли сомнения и восстановили прежние дружеские отношения. Правильно поступил старый мудрый учитель.
– Будьте дружными, как пальцы одной руки, помогайте Клименту, и бог поможет вам...Климент не щадил себя, стремясь оправдать доверие и надежды Мефодия. Целыми ночами не гасла свеча в его келье, сон напрасно дежурил под окном. Заботы об укреплении моравской церкви поглотили все его внимание. Времени не оставалось, чтобы постоять перед узким окошком и посмотреть в сад. Иногда, устав от ночных бдений, он сожалел, что не может с прежней легкостью отдаться приятному созерцанию того, как Либуша вплетает в волосы алый мак, как нагибается над каменным корытом и золотистая волна волос касается воды... Это видение казалось ему далеким и привлекательным лишь для незанятого человека, во не для священника, несущего бремя церковных забот целого государства. И все же порой художник в нем заявлял о себе. Она была ведь там, под окошком, в яблоневом саду, хотя ему и казалось теперь, будто она бесконечно далеко. Сколь смехотворно было бы встать у ее ворот и ждать, пока она выйдет, или прийти к отцу и попросить ее руки. Нет, Климент тут же потерял бы уважение своих, стал бы предметом насмешек даже самых молодых послушников. И все же в душе копилась боль, что половина жизни проходит мимо из-за запретов и условностей, которые они сами себе установили. Вот вернется Мефодий, и он даст волю слезам... Но до этого не дошло. Мефодия еще не было, но не было уже и Либуши. Весна увела ее к охраннику из княжеской свиты. Быть может, так лучше. Теперь легче обуздать страсть, которая могла бы вытеснить все другие мысли и желания. Либуша промелькнула, словно солнечный зайчик или весенняя бабочка, и даже ни о чем не догадалась. Спустя некоторое время она приехала к отцу в гости, и он увидел ее – она располнела, на щеках проступили какие-то пятна. И Климент разочаровался в ней. Той, которая украшала волосы алыми маками, больше нет. Бабочка превратилась в кокон.
И по тому, что он стал способен на скорое разочарование. Климент понял простую истину: сам он уже не молод. Время мчалось и уносило иллюзии, как ветер весенний цвет с деревьев в соседнем саду...
– Уж очень ты вглядываешься во все это, очень! – тряхнул головой вернувшийся из Константинополя Савва, наблюдая, как Климент в сотый раз меняет цвет на иконе.
И Климент понял, что означают эти слова: ты стал слишком требовательным. Но ведь то же самое можно сказать о нем вообще. Климент достиг возраста, когда и в наилучшем творении обнаруживаешь недоделки. Вероятно, это чувство появилось у него сразу после отъезда Мефодия в Константинополь. С обостренным вниманием следил Климент за всем и во все вникал, чтобы чего-нибудь не пропустить, не проглядеть. И впервые понял, что враги не дремлют, что они постепенно опутывают моравского князя. Святополк ни разу не обратился к нему как к главе моравской церкви, а Вихинг непрестанно крутился около князя. Его даже видели вместе с князем в местах, совершенно не подходящих для священнослужителей.
Климент и Горазд дополняли друг друга в работе. Первому была свойственна трезвая оценка вещей, второму – беспокойство духа, порой доходящее до агрессивности, но это не мешало им быть друзьями. Более того, каждый сожалел, что он не как другой, и из-за этого между ними возникло тайное соревнование. Оно было плодотворно, ибо не переходило в зависть. Горазд нашел своих родственников, ставших рьяными защитниками нового учения. Два его племянника поступили в духовное училище, которым руководил Климент. Всего было уже подготовлено около двухсот дьяконов и священников Эти люди нуждались в книгах, церковной утвари, во всем необходимом для служения богу. Горазд обычно занимался текущими повседневными делами, а Климент – обучением. Ныне, вспоминая, как он беззаботно водил учеников в поле и как на обратном пути свист вербовых дудочек заставлял людей выходить из домов и слушать, он не мог поверить, что это был он. Нет у него теперь времени для таких детских забав.
В отсутствие Мефодия Климент усадил Стефана, Парфения. Игнатия и Петра переписывать церковные книги. Каждый сам выбирал, что переписывать – Евангелие или что-либо другое. Климент хотел иметь книжный резерв. Священники бережно относились к рукописям, но постепенно буквы стирались, пергамент высыхал и рвался; находились и такие люди, которые воровали у них книги и, подстрекаемые немецкими священниками, сжигали их. Стефан, Парфений и особенно Марко слыли хорошими скорописцами. Последний подражал Науму, который не имел себе равных. Марко, бывало, заканчивал переписывать раньше, но по красоте письма Наум был непревзойденным мастером. Марко был любимцем Климента, который считал его своим учеником. Их объединяло многое – и в образе мышления, и в жизненном пути. Марк о тоже происходил из семьи покинувшего Плиску знатного болгарина, но детство его было тяжелым, даже более тяжелым, чем у Климента. Его отец умер очень рано, а мать он вообще не помнил. Юноша занимался чем придется, пока Савва случайно не встретил его и не привел к Константину. Марко быстро освоил новую азбуку, а от Климента узнал и ту, первую из созданных Философом. Она привлекала его тем, что осталась сиротой: любовь ее создателя целиком перешла на вторую. У Марко была душа поэта, он все одухотворял. В его представлении у дерева была своя жизнь, у листвы – своя речь, у рек – песня. Марко, как брошенного ребенка, жалел первую азбуку. И несмотря на то, что она никому не была нужна, он, переводя и переписывая книги, часто пользовался этой азбукой. Мефодий знал эту его привязанность и потому, отправляясь в Болгарию, попросил у Марко несколько таких книг. Он надеялся, что семена, посеянные Константином в Брегале, дали плоды, а ведь они были семенами первой азбуки. Марко, который и не мечтал даже, что когда-нибудь понадобятся его неурочные труды, был чрезвычайно обрадован вниманием Мефодия. Эта радость и побудила Мефодия ваять его с собой.
Климент грустил о легком характере и шутках любимого ученика, ему не хватало Марко. Уже никто не заглядывал к нему в келью, не разворачивал свитков, полных мыслей и красочных образов. Марко пытался подражать в поэзии Иоанну Дамаскину, но его песни были не столь печальными и тоскливо-мрачными.
В стихах Марко сияло голубое небо, зеленые ивы касались ветвями-косами притихших фиалок, и ощущалась легкая, как марево в летний день, грусть, которая пронизывала все образы и символы. Климент любил слушать его и невольно сопоставлял поэтические видения Марко с его внешним обликом. Если поэзия Марко была легка и эфирна, солнечна и красочна, то его плотная фигура дюжего молодца, крупная голова на крепкой шее больше подходили бы уличному борцу, чем поэту, который нанизывает одно на другое тонкие переживания души. Порой, лежа на топчане среди неоконченных икон и разбросанных листов пергамента и слушая стихи, Климент словно слышал задорные трели соловья, жужжание стрекоз над водой и пчелок, летящих но своим безымянным путям в лес, к древесному дуплу. Климент невольно погружался в такой реальный и безмятежный мир своего ученика и понимал, что нуждается в этом. Поэзия Марко отрывала его от забот, от воспоминаний о недавних пререканиях с княжеским поставщиком дубленых шкур. Старик весь пропах дубителем, а его непрерывная болтовня утомляла: он достиг того преклонного возраста, когда граница между мыслью и словом стирается и всякая, даже пустяковая, мысль обязательно произносится вслух. Старик непрерывно суетился, и стоило, например, попросить у него краски, как он начинал бубнить; «Тебе, значит, нужна краска, подожди, где же она? Кажется, в том углу, да, в горшке мастера из Микульчице, красивый горшок, правда, да и сам гончар был хороший человек, но однажды мы его кашли мертвым за крепостной стеной, в ту зиму волки спускались аж до моста. Помнишь? Стояли на мосту и поджидали людей, вот тогда и погиб тот гончар, который подарил мне горшок, в этом горшке я сначала готовил еду, а вот теперь храню краски. Сколько тебе надо, говоришь? Будет ли у меня столько? Ну что ты, это много! Слишком много! Ты думаешь, тебе одному нужны краски? Нет, дорогой, ведь и людям князя даю, попробуй не дай им. Тебе проще отказать». И так далее... И так далее...
Климент мрачнел от одной мысли, что придется вновь встречаться с поставщиком. Когда-то его болтовня забавляла, но тогда было время слушать старика. Теперь все надо делать быстро, а старик не только не изменился, но стал еще плоше. Раньше он хоть говорил медленно, а теперь по-сорочьи трещал и к тому же оглох.
В последний раз Климент просто не выдержал и вернулся обратно без черной краски. Из слов старика он понял, что Вихинг и тут вмешался, сказав: «На что это они так много расходуют черной краски? Может, они пьют ее или изливают на мирян, чтобы очернить их души своими еретическими мыслями?..»
8Константинополь стал еще красивее. Ранняя осень уже давала о себе знать, там и сям оставляя едва заметные следы. По тому, что небо теряло глубину и становилось далекой равниной с усталым солнцем, Мефодий понял, что надо ехать обратно, чтобы дожди не застигли его в пути. Разговоры с Фотием были очень долгими и обстоятельными. Патриарх расспрашивал об всем: о немецких священниках, о Святополке, о намерениях папы и о том, как Мефодий оценивает предстоящую борьбу и шансы на успех константинопольской церкви в его диоцезе. Фотий не поинтересовался только людьми, окружавшими Мефодия. Беседа с василевсом не выходила из круга вопросов, обозначенного Фотием, но Мефодий должен был выяснить отношение василевса к папе. Папа ожидал помощи. Будет ли она ему предоставлена или он надеется напрасно? Василеве отвечал с неохотой, и Мефодий сделал вывод: все разговоры о помощи – пустые сказки. Когда они вышли из дворца, Мефодий увидел, что любопытство Фотия еще не удовлетворено. Фотий дал ему понять, что из-за болгарского диоцеза борьба с Римом вспыхнет с новой силой, и пусть Мефодий, дескать, готовится к ней. В конце Фотий, будто стыдливая девица, намекнул на двойственное положение Мефодия: архиепископ рукоположен папой, а находится на службе у Константинополя. Кому же он отдает предпочтение в борьбе?
– Это верно – идет борьба, и, по-моему, ясно, почему немецкие священники борются против меня. Я не отказался от константинопольской церкви, это она отказалась от меня и моих учеников...
– Как так? – удивился патриарх.
– Так. Никто не искал меня и не защищал, пока я сидел то в одной, то в другой тюрьме.
– В этом виноват Игнатий.
– Да, он, святой владыка... Я очень рад, что теперь вспомнили обо мне.
Фотий погладил бороду. Он был доволен, что не забыл написать Мефодию письмо.
– Слава и смерть Константина и твоя святость обязывают меня, брат Мефодий, – сказал он. – Мы боремся за одну правду, но вам труднее там, под постоянной угрозой меча... – И, помолчав, добавил: – Ну, а что ты думаешь о Болгарии?
Мефодий хотел было сказать о желании болгарского князя пригласить учеников из Моравии, но воздержался. Он вспомнил о неприязненном отношении Фотия к идее распространения созданной Константином письменности в землях вокруг Хема. По всему было видно, что патриарх и сейчас не отказался от мысли покорить и поглотить болгарское население с помощью греческого языка. Капля камень долбит, и разве можно сомневаться, что такая сила, как ежедневные проповеди на греческом языке, продолбит упрямые болгарские головы?
Мефодию была ясна эта опасность, понимал ее и князь Борис-Михаил. Вокруг этой темы вращались их разговоры, когда Мефодий был в Плиске. Борис-Михаил все хорошо обдумал. Он готов был принять Мефодия в своей стране, но не настаивал, так как понимал, что Мефодию нелегко на это решиться; зато князь очень хотел иметь у себя нескольких ученых людей, сведущих в новой письменности. На второй день после прибытия Мефодия в Плиску князь пригласил его на прогулку в Мадару. Там они отобедали и сели беседовать в зале, украшенной оружием. Несмотря на то, что обстановка не располагала к мирному разговору, они провели долгую полезную беседу. Загибая пальцы левой руки, Борис-Михаил по порядку поведал об опасениях в связи с крещением народа:
– Когда-то я откровенно говорил с твоим братом, святой владыка, и хотел бы так же побеседовать с тобой. Я и мой народ приняли новое учение от наших извечных врагов. Во-первых, приняли и добровольно, и насильно. Во-вторых, мой народ поднялся против меня, и я, не имея возможности спасти себя словом, спасся с помощью меча во имя того нового, что пришло оттуда. В-третьих, я добиваюсь самостоятельной церкви, как и ты в Моравии. В-четвертых, хотя моя борьба успешна, но этот успех подтачивает опасный червь – греческий язык несет моему народу порабощение и гибель. Верно, я могу направлять церковные дела, строю и буду строить храмы, но все это оборачивается помощью и пользой для врагов моего народа... И если что спасет меня, то только ваша азбука, которую вы создали для славяно-болгарского народа. Если вы хотите, чтобы ваше дело пустило корни в подходящую, истинную почву, переселяйтесь в мое государство. Я дам вам все, чтобы восторжествовал славяно-болгарский язык и чтобы вытеснен был эллинский. Я говорю это тебе, ибо твой брат рассказал мне когда-то о вашем славяно-болгарском происхождении. Ради памяти о родине предков, святой владыка, помоги нам сохранить себя... Константин когда-то оставил мне книги, написанные для моего народа, но очаг оказался без присмотра, ибо тот, кто должен был поддерживать огонь, не постиг простой истины, что только новая письменность спасет государство от смертельной опасности. Слабой была рука Иоанна, и ума ему не хватило, чтобы раздуть из искры пламя народного сознания. Тот, кто не хочет жертвовать собой ради чужого народа, может погасить огонь или просто оставить его угасать, как это сделал Иоанн. Добрая душа, добрый человек, но он был рабом по натуре... Он растерялся, а таком человек не может найти ясный путь и неуклонно идти по нему. Помоги мне, святой владыка, вывести народ к свету и своей письменности!
Последние слова князя были точно крик души, они-то и побудили Мефодия не быть до конца искренним в разговоре с Фотием. Вначале он решил оставить в Болгарии Константина и Марко. Один был дьяконом, второй – священником; но, подумав, понял, что это будет трудно сделать без разрешения Фотия. Не стоило таким образом наживать себе в его лице сильного и злобного врага. И он попросил у Фотия согласия оставить в Константинополе двоих своих людей, которые чувствовали себя не вполне здоровыми. Мефодий надеялся, что через некоторое время они сами смогут получить разрешение на поездку в Болгарию
Мефодий долго размышлял, прежде чем выбрать Константина и Марко. Во-первых, оба были людьми подходящими и ни у кого не вызывали подозрений. Наума нельзя было оставлять, так как Фотий ни за что не согласился бы, чтобы в Плиску поехал болгарин из знатного рода, который может стать в руках Бориса-Михаила орудием защиты болгарской самостоятельности. А какова положение сейчас? Борис думает, что перехитрил Фотия, получив свободу в делах церкви, но священники-то ведь греческие... Пока они возглавляют болгарскую церковь, пока греческий язык – язык церкви, патриарх не откажется от тайных намерений и всегда будет держать кормило в своих руках, чтобы направлять корабль туда, куда ему нужно. Хотя он и невидимый кормчий, но именно он, и никто другой, будет кормчим. Если понадобится, он и патриарха рукоположит для болгарской церкви, но только под своим невидимым надзором.
И все-таки осенние дожди настигли упорного, крепкого старика в пути. Настигли, когда он уже входил в Моравию. Он возвращался усталый, но обогащенный размышлениями и вопросами – вопросами, не дававшими покоя. На обратном пути он опять проехал через Болгарию и встретился с Борисом-Михаилом. В этот раз князь ждал на византийско-болгарской границе и не оставлял его, пока Мефодий находился па болгарской земле. Они попрощались в Белграде, в доме боритаркана. Там за ужином обсудили дела. На этот раз Борис-Михаил настаивал на переносе резиденции Мефодия в Болгарию – «навечно», как он сам выразился.
Князь обещал золотые горы, архиепископство, но Мефодий был уверен: хотя болгарский князь обещает искрение, Константинополь не допустит такого и даже отлучит Мефодия и предаст анафеме. Ибо он нужен Византин только там, в Моравии, на острие немецкого меча. Мефодий ничего не обещал князю, сказал лишь, что оставил в Константинополе дьякона Константина и священника Марко. Если они прибудут в Болгарию, князь может им полностью доверять. Их устами говорит Мефодий, и они думают, как он.
После того как Борис-Михаил уехал, Мефодий устроился на ночь в старом монастыре. Слушая вой ветра и барабанную дробь дождя по крыше, он не мог не думать о просьбе болгарского правителя. Постепенно зрела мысль рассказать при встрече папе римскому об опасениях Бориса-Михаила и попросить разрешения перенести архиепископскую столицу из Девина в Плиску или в Белград. Он не сомневался, что Иоанн VIII поймет его. Во имя давней мечты – взять под свое крыло Болгарию – папа не задумываясь нарушит догму триязычия. Если бы Иоанн разрешил, Борис-Михаил, озабоченный судьбой своего народа, с радостью принял бы Мефодия. Князь не из тех, кого можно легко согнуть. Он показался Мефодию сильным человеком, сильным и умным. Шуточное ли дело – обвести вокруг пальца Рим и Константинополь? Уже много лет Борис-Михаил упорно добивается лучшей доли для своего народа, и не лопатой копает он родник, а словно тонкой, но острой иглой.
Глубоко уважает таких людей Мефодий. Они умеют ценить подвиг и мудрость, силу и упорство, упование и надежды.
Надо хорошо обдумать все и тогда сделать шаг, которого ждет от него Борис-Михаил...
9Анастасий библиотекарь ушел на вечный покой. Вскоре за ним последовал и папа Иоанн VIII. Его смерть была полной неожиданностью. Люди, которые ненавидели его, сделали свое дело, судия небесный принял еще одного своего служителя, насильственно лишенного жизни. Но прежде, чем завершилось его земное существование, папа Иоанн VIII нашел время взойти на амвон и предать анафеме Фотия. Для Фотия это не было чем-то новым, и он отнесся к анафеме без излишних душевных терзаний и тревог. Тем более он вскоре получил возможность высказать мнение, что, мол, господь возмутился поведением своего наместника в Риме и научил кое-кого, как укротить его. Папский престол занял некий Мартин II, а библиотекарем стал Захарий, бывший епископ Анании. Фотий очень хорошо знал его и даже считал своим другом. Ведь это его нагрузил золотом Фотий перед своим первым избранием. Много злоключений пережил епископ из Анании, прежде чем вернул себе благоволение папы Иоанна VIII.
Мартин II недолго пробыл в Латеране. Через два года Захарию уже надо было приспосабливаться к привычкам следующего папы – Адриана III, который успел только одно: принять имя Адриан вместо мирского Агапий. Фотий долго размышлял, стоит ли направлять своих послов к новому папе, и решил не торопиться. Смены в Риме, возможно, будут продолжаться, а борьба между группировками – углубляться, и незачем связывать себя с тем или другим папой. Своих дел и забот достаточно. Прежняя ретивость уступила место углубленности и созерцательности. Да и лет Фотию было уже немало. Беспокоила и Анастаси – слишком велика у них разница в возрасте. Анастаси достигла как раз той поры, когда женщина больше всего нуждается в мужчине. Фотий понимал, что она нужна ему и что он должен сохранить ее для себя. Ведь она глубоко вошла в его жизнь, вместе с ним страдала, радовалась его победам и даже способствовала им... Ребенок родился совсем неожиданно. Вначале это испугало патриарха, но он быстро понял, что дитя – самая крепкая связь между ним и Анастаси. После богослужений, утомительных церковных встреч и бесед с епископами или их доверенными лицами Фотий спешил домой, он любил посидеть в ласковой тени беседки, и тогда его мысль очищалась от церковных догм и запаха ладана. И он устремлялся по следам древних философов и поэтов, чувствуя себя таким же древним скитальцем и магом, бредущим по пыльным дорогам мира. Эти мысленные путешествия отрывали его от реального мира, и он жил своей собственной жизнью, своей мечтой. Несмотря на высокий сан, Фотий не смог вдоволь побродить по миру, побывать в далеких странах, испытать трудности путешественника, а не знатного затворника. Он сравнивал свою жизнь с жизнью заключенного, его наказанием было осуществление его желаний. Ему не на что было даже посетовать, и это тяготило. Вначале волновали анафемы папы Николая, но лишь вначале. Император Михаил скончался, Василий стал правителем Византии – и тут пришли волнения за собственную жизнь. Он остался в живых! Он пережил всех друзей и знакомых. И опять сел на патриарший престол. И все эти волнения он пережил в золотой клетке, называемой Константинополем. Если б он по крайней мере ощутил ветер изгнания, выдержал битвы и невзгоды, выпавшие на долю Константина и Мефодия, ему не было бы сейчас обидно. Василий согласился на возвращение ему престола патриарха, но не вполне доверял. В беседе с Фотием василевс выдал себя одним лишь взглядом, но Фотий до сих пор не может забыть этого. Василий смотрел на него с особым любопытством, будто старался проникнуть внутрь, открыть в нем нечто таинственное и загадочное. Возможно, он искал секрет, из-за которого Фотия называли «лисой империи». Но Фотий не находил в себе ничего лисьего. Он считал: секрет заключается в том, чтобы никогда не раскрывать себя целиком перед людьми, не доверять им до конца и всегда оставлять за собой право не быть застигнутым врасплох, не быть разочарованным в ком бы то ни было. Только болгарский князь перехитрил его, и он не мог себе этого простить...
В последнее время патриарх вновь углубился в поиски старинных книг и чувствовал себя довольным жизнью. Его работа по истолкованию павликианской ереси приостановилась. Четвертая, последняя книга была только начата. Ему не писалось. Было чувство, что он подходит к ней как древний мыслитель, а не как глава церкви. Он хотел снова вжиться в церковные дела и тогда вернуться к многолетнему труду. И хотя Василий старался держать его подальше, сыновья Василия постоянно искали общества Фотия. Особенно средний, Лев. Он внушил себе, что должен быть мудрецом империи, и беспорядочно накапливал знания. Фотий был одним из его любимейших собеседников. Мания Льва все знать делала его очень смешным. Он не мог уразуметь, что те, кто знает больше, чем он, всегда будут уступать ему в спорах, лишь бы не навлечь на себя его гнев. Лев был честолюбив и завистлив. Эти черты его характера не ускользнули от Фотия, который надеялся лестью завоевать его дружбу.
Иным был Константин. Он унаследовал от отца силу и подозрительность. Науки не привлекали его. От них он брал только то, что требовалось в жизни. Он ловко владел мечом, был прекрасным наездником и, как все недалекие люди, не сомневался, что никто не может его перехитрить. Ехидные шуточки брата в его адрес были столь тонкими и замысловатыми, что вряд ли могли дойти до Константина.
Фотий, который часто был свидетелем этих подковырок, предчувствовал, что время разведет их и они забудут о кровном родстве. Константин был первенцем и не сомневался в своих правах на отцовский трон, но Лев не думал мириться с этим. Он давно искал путь к первенству и, может быть, уже нашел бы, если бы не мешало то, что настоящий василевс, его отец, еще крепко сидел на троне. О младшем брате, Стефане, Лев вообще не думал. Он хотел брать пример восшествия на престол с отца. Лев знал, каким путем пришел к власти отец, хотя это тщательно скрывалось. Стоило ему закрыть глаза, и в памяти всплывала старая конюшня с обветшалым потолком, застоявшийся запах конского навоза ударял в нос и возвращал в детство. Он был маленьким мальчиком, когда отец, чтобы показать свою силу, поднял мраморную плиту перед домом патрикия Феофила. Тогда Лев впервые понял, сколь могуч отец. Все трепетали перед хозяином, и Василий, чтобы умилостивить его, назвал своего первенца Константином – в честь отца Феофила. Возможно, это подействовало на патрикия, так как Василий стал не просто конюхом – ему подчинялись другие слуги. Память обо всем этом жила в душе Льва, и он не допускал туда никого. Более того: с помощью Фотия он решил создать лжелегенду о своем роде, следы которого будто бы обнаружены где-то в Армении. Патриарх послушно принимал все измышления, и это нравилось Льву. Дружба с самым ученым человеком империи возвышала Льва в глазах людей. Сам Фотий ничего не терял от этого, хотя необходимость угождать и нравиться все более и более тяготила его. По-настоящему он отдыхал лишь в тени смоковниц, окружавших его укромную беседку. В теплые вечера Анастаси выносила ребенка в сад, патриарх разнеживался, охваченный запоздалой отцовской любовью. Он не узнавал себя. Ребенка назвали Феодором, в честь недавно скончавшегося отца Анастаси. Ее мать часто приезжала в гости и в последнее время жила подолгу – ей не хотелось возвращаться в Адрианополь. На смертном одре отец простил дочь за незаконное сожительство с Фотием. Теща нередко говорила о прощении в присутствии Фотия, и это начало его раздражать. Что, собственно, он простил? Что Фотий спас его от меча Варды? Что возвысил его дочь до себя? О многом, конечно, не говорится, но кто хочет – может узнать. «Доброжелателей» всегда было достаточно. И у Фотия тоже. Особенно во время опалы... Тогда «доброжелателей» было так много, что патриарха и теперь мороз по коже дерет. Тогда его не могли обвинить в том, что у него в доме живет женщина, молодая женщина, ибо он был обыкновенным человеком, как все. Теперь же об этом знали, но закрывали глаза. Ведь у самого заурядного епископа была экономка, что же тогда говорить о патриархе! Кроме Анастаси, в доме жили его рабы и рабыни. А разве кто-нибудь запретит ему держать рабов? Никто!
А эта заладила: «простил, простил»... Никого лучше не нашла бы ее дочь, если бы ее отца постигла та же участь, что и логофета Феоктиста! Фотий давно собирался заткнуть теще рот, но не хотел обижать Анастаси. В последние дни он стал избегать встреч с тещей. Как только она входила в комнату, он выходил и закрывался в кабинете, погружался в чтение любимых старых книг. Анастаси заметила это, но не смела спросить Фотия. Она чувствовала, что присутствие матери раздражает его. Если Фотий будет настаивать, чтобы мать вернулась в Адрианополь, Анастаси окажется в трудном положении. Мать все продала в Адрианополе, и ей некуда было возвращаться. Она и не спрашивала согласия Анастаси, но как объяснить все Фотию? Анастаси выжидала: авось все уладится само собой. Она оправдывала присутствие матери тем, что та ухаживает за ребенком. И это объяснение все еще удовлетворяло патриарха.
Теперь, когда большая часть жизни была прожита, Фотий все чаще стал интересоваться миссией в Моравии. Константин скончался в Риме, но Мефодий оказался исключительно упорным человеком. Будь у Фотия такие последователи, Риму никогда не видать бы главенства, а Константинополь стал бы распоряжаться судьбами всего Христова стада. Странными людьми оказались эти братья, и еще более странными – их последователи. Фотий судил об этом по тем двум священникам, которых Мефодий оставил в городе Если бы его не попросил Симеон, сын Бориса-Михаила, патриарх вряд ли разрешил бы им поехать в Болгарию.
Чего они только не делали, чтобы получить это разрешение! Он удерживал их и обещаниями, и угрозами, но они упорно добивались своего, даже тропинку протоптали к зданию патриархии. Особенно пресвитер Константин. Он не оставлял Фотия в покое до тех пор, пока тот не дал разрешения. Братья воспитали их по своему образу и подобию, иначе Фотий не мог объяснить их настойчивость и упорство. А если бы они такими не были, разве задержались бы надолго в Моравии, непрестанно подвергаясь гонениям и преследованиям? Фотию было неясно, как идут дела в Моравии, хотя от епископа Сергия Белградского он получал время от времени краткие сообщения. Смены пап в Риме развязали руки немецким священникам, но Мефодий все еще не жаловался патриарху. Он продолжал трудиться на благо истинной церкви.