Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Слав Караславов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 62 страниц)
Неожиданно налетел ветер. Глухой гром прогремел где-то над вершинами Олимпа, покатился в овраги и стих. И в наступившей тишине вдруг послышались робкие шаги дождя – сначала редкие, потом все более частые и уверенные; дождь забарабанил по монастырской крыше, по крупным листьям орешника у окна кельи.
Мефодий бросил перо.
– Не получается, Климент! – сказал он. – Рука устала ждать, когда явится мудрость, а ее все нет и нет... Лист пуст, как бесплодная нива. – Он озабоченно посмотрел на молодого послушника, и вдруг его лицо просветлело. – А почему бы не попытаться тебе? Попытайся! Может, первым создашь славяно-болгарскую письменность...
– Пытался, учитель, не получается, – грустно обронил послушник. – Молод я, и мудрости не хватает... Такого святого дела достоин только один человек, ты знаешь.
– Знаю! – вздохнул Мефодий.
– Тогда почему же не дождался его?
– Не в добрый час я попал туда, Климент...
– И все же стоило попросить.
– Нет, брат, слава – дьявольский соблазн, молодости не под силу ее одолеть. Не будем больше говорить о Константине.., он вырос среди знатных, вот что плохо. Он вкусил отраву себялюбия, потому я и побоялся с ним встретиться. Ты ведь знаешь, я ходил туда. Ждал его, не дождался. Почувствовал себя, как бедный родственник на богатой свадьбе... Вся столица вышла на улицы – встречать его: глаза горели нетерпением посмотреть на него, руки – прикоснуться к запыленной одежде, знати хотелось присвоить его. Дорогу ему устлали цветами... Он победил! Затмил мудрейших сарацин и принес империи то, чего она до сих пор не имела, – ореол мудрости...
Мефодий смолк, вслушался в шум дождя и встал. Прихрамывая, быстро пересек келью и подошел к Клименту.
– И понял я, что пришел не в добрый час... То была минута, когда слава лишила его слуха и осыпала золотом надежд начало его пути. В такие мгновения человек воображает, что он велик, думает, что ему все дозволено, что одним прыжком он может перемахнуть море. Молодость любит грезить, а ведь он в душе – поэт... А я что? Я открывал ему дверь в неведомое – тогда как жизнь распахивала перед ним широкие ворота благоденствия. Я подумал и не стал его ждать. Только оставил письмецо. Если он о подскажет дорогу к истине – может, он прислушается и голосу крови предков и разыщет нас...
Мефодий снова умолк. Остановился у грубого деревянного стола, задумался. Теперь ему казалось, что дождь льет на него, охлаждает ему душу, оплакивает напрасно загубленное прошлое. Там зияла какая-то трещина... Казалось, ветер проникал сквозь нее, а не через приоткрытую дверь, и колеблющееся пламя свечи то пригасало, то разгоралось, заставляя пританцовывать черную тень Мефодия. Она взбиралась по стене, занимала половину низкого потолка и потом быстро возвращалась на свое место, за его спину. И звук деревянного колокола все так же терялся в темноте, будто падали капли из водосточной трубы – одна за другой. Мефодий слушал звуки, и их неравномерный, таинственный голос чудесным образом повел его по дорогам молодости. Она прошла в Брегале. В то время он был не хромым монахом, который ломает голову над какими-то несуществующими знаками, а стратигом со своей фемой, стражами и со своими заботами. Его заботой было наполнять казну императора, не грабя людей. А люди нищенствовали. Нищета ходила следом за слепыми, за попрошайками, голод стучался в ворота... Засуха владела долинами и, как огненный амий, вылакала последнюю влагу корявым языком безнадежности. Вот в эти тяжкие для людей дни он постиг смысл своей жизни, понял, где его место на длинной лестнице рангов и званий. На горбатом мосту жизни стояла и манила призрачная статуя благополучия; пока молод, человек стремится к ней, жаждет прикоснуться к ее многообещающим ладоням, прильнуть к золотым губам. В этой вечной погоне годы скатывались в пыль, как капли пота со лба труженика, а сетка морщин на лбу как бы воплощала сеть его бесконечных невзгод. И вот приходит миг, и ты внезапно постигаешь, что там, за горбатым мостом, живут такие же несчастные люди, но не осознающие несчастья, ибо ослепли от вечной погони за властью. Жестокие к себе и другим, они привыкли только требовать. И Мефодий, оказывается, лишь рука, их хищная рука, безжалостная по отношению к себе подобным. Она держит меч, стегает бичом, ставит виселицы, карает смертью. Ради кого? Ради тех, кто на той стороне моста... Как хорошо, что Мефодий вовремя понял себя и нашел силы разорвать цепи власти. Власти невидимой, как воздух, притаившейся в словах и делах, в тайных уголках души – до тех пор, пока для некоторых она не станет необходимой, как кора для дерева. Без нее, как без собственной кожи, они не могут жить... Мефодий не мог жить в ожидании этого смертельного мгновения. Он решил посвятить жизнь поиску свободы, даруемой человеку вместе с рождением... Было мучительно трудно вырваться из мира притворства и пустословия, но ему это удалось. Там, в далекой молодости, маячил силуэт старца с осанкой святого, который посеял семя сомнения в душе стратига. Многие черты старца он обнаруживает ныне в Клименте – мальчике, которого странник вел, держа за слабую руку. Человек тот, видно, был из знати: и речь, и одежда, и меч говорили об этом Запыленные, потертые сандалии свидетельствовали о том, что пройденный путь был не из легких. Человек тот тайно убежал из болгарского города Плиски – в страхе за жизнь сына – и хранил в душе учение Христа... Отрекшийся от всего мирского, он попросил у Мефодия помощи и защиты... Он хотел немногого: покинутой пещеры в скале и права жить свободно в его, Мефодия, землях. Мефодий разрешил... Каждый раз, когда уставшая душа нуждалась в отдыхе, он отправлялся по тропинке туда, к старцу. Там, под самой вершиной, Мефодий оказывался в мире своей мечты – мечты земной, человеческой, полной смысла. Пришелец был не просто пустынником – он был тружеником: под его пером слово обретало истинную силу... Тогда Михаил-Страхота впервые почувствовал, как тяжел его меч. Глаза мальчика очаровали Мефодия своей наивной чистотой, и он взял Климента к себе. С того дня стратиг все чаще думал о своем предназначении на земле. Меч он повесил на стену, мирская суета угнетала его. В его сознании зазвучал, как давняя забытая песня, наказ матери, который остался не замеченным среди тревог молодости, но, как зернышко, лежавшее где-то глубоко, теперь дождался времени прорастания: «Далеко отсюда бьет родник нашей крови, сынок... Не забудь, что мои глаза цвета высокого неба...» Стратиг все чаще припоминал слова матери, взвешивал их на весах души; с каждым днем он все больше чувствовал, как возрастает их ценность, пока не пришло мгновение, и их вес не разорвал золотую паутину, опутавшую его, словно желтая повилика... Жена стратига была знатной гречанкой; благодаря этому и заступничеству логофета Феоктиста, друга отца, он получил свой высокий пост. Однако не с нею были связаны его терзания – ее всегда привлекал мир знати, и жена то и дело колола ему глаза своим высоким положением, – но дети.., дети мешали махнуть на все рукой. Внезапно налетела болезнь – дети умирали один за другим. Знахарей звали, травников – никакого толку... В живых осталась только Мария, самая младшая, когда Мефодий решил вмешаться. Он, настаивал отправить дочурку в горы, к отцу Климента: Климент, мол, уже в начале эпидемии ушел туда и тем спасся. Но мать не разрешила, чтоб дитя дышало вонью кроличьих шкур. Когда Мария заснула вечным сном, в душе Мефодия что-то сломалось, и он озлобился на жену. Целыми днями пропадал он в соломенных деревнях, разговаривая с простыми париками, и понял, что именно их человечность нужна ему в большом горе. Они понимали его и по-своему сочувствовали. Здесь пригласят его присесть в тени, там поднесут холодной ключевой воды, еще где-то – яблоко с деревца перед хатой. Домой он возвращался только к ужину. Стоило сесть за стол, как пустые стулья вставали ненавистной стеной, он опускал на скатерть руки, тяжелые, как два камня, и долгим отрешенным взором вглядывался внутрь себя: там он видел озорные глазки своих детей, слышал их голоса, их смех. Ом жил бессознательным ожиданием дня, когда решится покинуть мир сильных, чтобы стать более сильным, хотя и простым смертным. Этот день настал. Его возвестили гонцы. Они мчались по дорогам, и копыта коней выстукивали: «Война! Война!..» Болгарский хан Пресиян вторгся в его владения. На самом деле хана пригласили славянские старейшины, которые давно и с интересом наблюдали за всем, что происходило по ту сторону Хема. Многие славянские князья объединились под скипетром болгарского хана – говорят, их слово веско, как слово кавханов и боилов. В их лицах он открывал своих братьев. Империя своими бесконечными воинами с сарацинами, своими непосильными налогами оттолкнула славян от себя, заставив их искать друзей и союзников. Михаил Страхота понимал славян, и все же к боли прибавилась горечь. Те, кто до недавнего времени были столь чутки к нему, внутренне не считали его своим. Он был вынужден начать войну, так и не выяснив для себя всего этого. Всадники Пресияна черной тучей возникли на холмах, копья колыхались, как густой лес, мечи ярко блестели на солнце. Они обрушились лавиной, Мефодию пришлось и обороняться, и нападать. В кровавом омуте погибло немало воинов с обеих сторон. Самого Мефодия ранило. Впервые покинул он поле брани побежденным, но и равнодушным к потерям. Пока заживала нога, он все подробно обдумал. Решение созрело и каплей упало на душу... Жена и Феоктист позаботились о другой феме для него. Во время болезни Мефодий наблюдал, как его супруга наряжается для встреч со знатными господами, и его решение окрепло, стало непоколебимым. Нельзя сказать, что оно не ошарашило их обоих. Жена побледнела и какими только словами не обозвала его... Еще мучительнее уход Михаила Страхоты из мирской жизни переживал логофет. Он долго молчал у постели раненого и наконец подавленно обронил:
– Признаться, очень я на тебя надеялся, очень...
Что он хотел этим сказать, Мефодий так и не понял, да это и не интересовало его...
Монастырь святого Полихрона стал его истинным домом.
Он понял, что человек может проживать и в тесной келье, важно жить большими мыслями и намерениями. С тех пор прошло немало лет, утекло много воды, неоднократно улетали и возвращались птицы... Все эти годы он думал о своих непросвещенных славянских братьях, и в тишине кельи родилась надежда создать для них письменность. Посеять семена просвещения на их большом плодородном поле и сделать их навеки бессмертными... Эти прекрасные замыслы неудержимо манили до тех пор, пока Мефодий не склонился над пергаментом: рука, привыкшая держать меч, падала без сил от пера, капля чернил засыхала на пергаменте, не дав ожидаемых плодов. Тогда он впервые решился попросить помощи у Константина – мудреца империи, мудреца города царей, – и безуспешно... Мефодий потряс головой. Волосы упали на высокий морщинистый лоб, и он грустно улыбнулся:
– Долгий путь прошли мы с тобой, Климент. Долгий – а как подумаю, что ничего пока не сделали для нашего народа, дрожь берет...
– Сделаем, отец.
– Молодость самоуверенна...
Сделаем, увидишь!
Дай бог! – сказал Мефодий, прислушиваясь к шуму ветра и дождя.
Кто-то открыл монастырские ворота и долго возился с засовом... Стук копыт по каменной мостовой гулко отозвался в тишине. Приглушенные голоса бились о стены, как слепые нищие, словно нащупывая лестницу, потом келью... Кто-то открыл тяжелую дверь. Ветер рванулся вместе с вошедшим гостем и опрокинул свечу. Климент поднял свечу, и огонек, заслоненный его рукой, ожил, затрещал и осветил пришедшего. Мефодий шагнул к гостю, руки сами раскрылись для объятия, губы задрожали:
Брат мой, прости мое неверие!..
Ветер унес его слова в открытую дверь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
...Прежде славяне не имели книг, но, будучи язычниками, резами и чертами писали и гадали.
Когда окрестились, вынуждены были записывать славянскую речь римскими и греческими письменами без устроения...
Но человеколюбивый бог, который все приводит в порядок и не оставляет рода человеческого без разума, а всех обращает к разуму и спасению, смилостивился над родом человеческим и послал ему святого Константина Философа, названного Кириллом, мужа праведного и истину любящего, и он составил тридцать восемь букв: одни из них по образцу греческому, другие по славянской речи.
Черноризец Храбр [20]20
Черноризец Храбр – болгарский писатель конца X в. В сочинении «О письменах» горячо отстаивал право славян пользоваться своей письменностью.
[Закрыть]
Славяне Пелопоннесской фемы в дни императора Феофила и сына его Михаила, отделившись, стали совсем независимыми и совершали опустошения, порабощения, ограбления, поджигательства, кражи...
Константин Багрянородный [21]21
Константин Багрянородный (905 – 959) – византийский император, автор многочисленных сочинений.
[Закрыть]
Близился монастырский праздник. Обычно в послеобеденные часы отдыха в монастыре святого Полихрона царила тишина, и лишь чешма среди самшитовых зарослей лениво напевала свой вечный мотив. Отдыхали даже деревянные колокола, висевшие перед кухнею на высоком деревянном треножнике. И если кто-нибудь из заспанных послушников проходил в своей черной рясе через каменный двор, то это было истинным чудом. Но сейчас, в предпраздничные дни, монастырскую тишину нарушали прибывающие паломники. Они толпились на галереях, заглядывали в церковь, собирались у ворот большой трапезной в надежде, что им подбросят что-нибудь вкусное, заходили в монашеские кельи. Их любопытство было безграничным. Калеки и больные, слепые и горбатые бранились, дрались за право первым поцеловать ноги святого Полихрона, нарисованного на стене при входе, не замечая, что ног давно нет – их стерли бесконечными поцелуями губы тысяч горемык, пришедших, как они, искать исцеления. Константин не любил праздничной суеты. С тех пор как он остановился у брата, его душа напиталась тишиной так, что каждое проявление внешнего мира казалось вмешательством в его покой. Он превратил ночь в день, день – в ночь труда и дум о своем будущем пути. Из-под его пера один за другим возникали стройные ряды новой азбуки. Он уподоблял их то птицам в полете, то небольшому отряду воинов, которых должен повести к победе. Когда сказывалась усталость, молодой философ поднимался по тропинке к вершине за монастырем, где была поляна, привлекавшая его разноцветьем трав, располагавшая к отдыху и созерцанию. Он садился у камня святого Полихрона, и взгляд его тонул в манящей дали. По далеким, выгоревшим от солнца холмам карабкались козы, монастырские пастухи пасли стада, на узкой дороге у реки клубилась пыль – брели пешком и тащились на измученных мулах паломники. Вдалеке, там, где земля и небо смыкались, как створки огромной раковины, маячил какой-то город. Он напоминал философу прошлое с его амбициями и мелочными заботами, яростным стремлением проявить себя, суетным желанием казаться достойнее других или отравлять им жизнь злобной клеветой. Как все это смешно! Он вырвался из тенет болтливого великосветского сброда, чтобы сосредоточиться на великом деле, рожденном в тесной монастырской келье, – на азбуке для его славянских братьев... До сих пор его жизнь была бесконечным восхождением к вершине. Добровольно покинул он долину, где росли горькие корни его знаний. В сущности, не надо упрекать долину, где он приобрел знание жизни. Но не летает ли он слишком высоко? Ведь он пришел сюда, чтобы познать себя и создать большое творение, которое вернет его снова к людям... Константин был далек от самовосхваления, ведь дело еще не завершено. Азбука существует, но она может остаться рядом мертвых букв, если люди не потянутся к ней. И если там, в долине, восторжествует тщеславие – стоило ли ради этого портить глаза при свете свечи? Нет, нет, он вновь спустится в долину, но не для того, чтобы замкнуться в сумрачной келье, а чтобы прийти к людям.
Но как они его встретят? Этот вопрос, как сокол над добычей, висел в воздухе и не давал ему покоя. Монастырь внизу с извилистыми стенами, сводчатыми галереями, темными коробками келий был похож сейчас на потревоженное гнездо... Паломники разогнали обычную его тишину. Обитель пользовалась давней славой, святой Полихрон – еще более давней. Оборванные, печальные паломники тянулись со всех концов империи, чтобы испытать целительную силу святых мощей. Чудотворная влага проступала сквозь стены часовенки – липкая как масло, с запахом гнилых яблок...
Но истинное чудо потаенно рождалось наверху, в его келье. Сегодня утром перо вывело последнюю букву. Константин долго стоял, устало смотрел перед собой, и правая рука его отдыхала, закончив наконец свой долгий труд. Не дождавшись брата, он пошел его искать. Мефодия не было и в келье. Он был занят монастырскими делами. К празднику монахи чистили иконы, прибирали место, где шла торговля свечами, подметали помещения, белили стены известью, а на заднем дворе – где конюшни и хлев для скота – послушники сгребали навоз и выносили его в корзинах за плетень, там начинались монастырские огороды. Чтобы в это время не сидеть сложа руки на глазах у монахов, философ поднялся тропинкой на вершину. Сегодня горы имели торжественный вид, соответствующий его радостному настрою. Налево, на Олимпе, чернели густые леса. Среди их вечнозеленых чащ прятался сказочный мир монастырей, келий, скитов: пламенели купола, свинцовые крыши были похожи на небо во время дождя, зарядившего надолго, круто вздымались стены из грубо тесанных камней, а над всем этим царил церковный крест. Монастыри Святого Символа, Авгаровский. Мидикийский и Писадимонский обрамляли гору святым ожерельем. Сигрианский и Полихрон, расположенные несколько в стороне, ни в чем не уступали им. Сигриакская гора была не хуже Олимпа. На ней шумели зеленые леса, ручьи неслись вниз, к бушующим водам Риндека. Люди искали тут легенды и мифы об аскетах, некогда живших в монастырях. Они передавались из уст в уста. Находились грамотные черноризцы, которые записывали их на пергаменте, для прославления святых и в назидание людям. Имена аскетов украшали монастыри: Платон, Никита, Феофан и Феодор Студит, Иоаниикий Великий, Евстратий и Николай – божьи люди, посвятившие жизнь небесному судии. Многие из них уже почили, другие освящали своим присутствием кельи живых. Иоаниикий Великий, аскет, воин императорского войска, давно стал примером божественной доблести и непреклонности. Лишь черная ряса, выгоревшая от солнца и времени, соединяла его с земным миром. Он был живой легендой, по пальцам можно перечесть людей, которые могли похвалиться, что беседовали с ним. Император Феофил не раз пытался привлечь его на свою сторону во время борьбы с иконопочнтателями, но тщетно. Гонцу пришлось довольствоваться созерцанием ободранной рясы, висевшей на дверях кельи, и он толком не мог понять, с кем разговаривает с одеждой или же с духом за дверью. В годы преследований иконопочитателей монастыри были настоящими хранилищами лучших творений прославленных изографов-бродяг, они без сожаления расставались с иконами ради куска хлеба и стакана вина, опрокинутого в тени вековой пинии, под веселое журчание монастырских чешм.
В этот день Константин дольше обычного задержался на вершине. Когда он тронулся в обратный путь, ноги не чувствовали земли, а душа была как перышко, готовое подняться ввысь от легкого дуновения ветра. В глазах его появился новый, веселый свет. За древним кипарисом он свернул к ручью, бегущему вниз от подножия святого камня. Вода падала с небольшого уступа тремя чистыми прохладными струями. Константин подошел, нагнулся, ополоснул лицо, сделал несколько глотков и поспешно выпрямился, услышав позади стук копыт на дороге. Какие-то знатные особы направлялись в обитель. Константин не хотел ни с кем встречаться. Отряхнув мокрые руки, он поторопился войти во двор. Когда он поднимался по лестнице в келью, то услышал громкий голос, спрашивавший Деяна об игумене.
Обычно так себя вели господские слуги. Подражая хозяевам, они бесцеремонно обращались с монастырскими послушниками, напускали на себя важность.
Повелев расседлать коней, слуги высокопоставленных господ затопали по лестнице в келью игумена; Константин быстро пошел к себе. Любопытство давно покинуло его. Мелкие страсти мелких людишек не волновали. Он знал, что вслед за слугами появится знать, застучат коляски, замелькают наряды, зазвенят о каменную мостовую мечи и те же слуги, бог ведает кого изображающие из себя теперь, станут кнутом расчищать дорогу своим господам, немилосердно стегать по протянутым рукам нищих и калек, подошедших выпросить если не здоровья, то хотя бы одну-другую монетку. Константин отодвинул засов, дверь кельи скрипнула и гостеприимно раскрылась. Он подошел к маленькому иконостасу, где богоматерь все так же заботливо склонялась над младенцем-сыном, прикрутил фитиль лампадки, долил масла и перекрестился три раза. Таким же привычным жестом он протянул руку к маленькой нише в иконостасе, достал толстую свечу, зажег ее от лампадки Ясный свет расшевелил сумерки, загнал их под грубый стол. Весь угол стола был в каплях воска, некоторые из них, крупные и твердые, отливали янтарным блеском.
Константин пододвинул свечу так, чтобы виднее стали буквы на пергаменте, и глубоко задумался. Вот тут изображены все характерные звуки славяно-болгарского говора, перед ним его надежда и вера, смысл его жизни. Усвоив азбуку, Мефодий и послушник Климент примутся за самое трудное – за переводы. Слово господне родится еще для одного народа, божественное учение пригодится людям, презираемым до сих пор, заклейменным жестоким словом «варвар». А в душе этого народа-варвара живут такие прекрасные песни, такие глубокие переживания, такие светлые человеческие чувства, что многие недруги могли бы позавидовать. Да, кое в чем эта душа уступала им: в притворстве, фальши, скрытой злобе, глупой подозрительности. Константин знал обе стороны и очень хорошо мог судить об этом... Философ встал из-за стола, поднял свиток крепкой молодой рукой и долго глядел прямо перед собой, куда-то сквозь стены кельи – за вершины гор, за моря и леса, туда, где предчувствовалась дорога к чуткой славянской душе... Из забытья его вывели чьи-то шаги, под которыми глухо поскрипывал дощатый пол галереи. Обычно так шел Мефодий. Хотя он и прихрамывал после ранения, но и в черной рясе все еще сохранял солдатскую выправку.