Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Слав Караславов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 62 страниц)
КНИГА ВТОРАЯ. МИР ДОГМЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Моравский князь Ростислав созвал по велению божьему совет всех князей своих и мораван и послал людей к царю Михаилу, говоря: «Наш народ отказался от язычества и блюдет христианский закон, но не имеет такого учителя, который объяснил бы нам истинную христианскую веру на нашем языке, чтобы и другие страны, увидев это, поступили как мы. Посему, государь, пошли нам такого епископа и учителя, ибо от вас всегда исходит хороший закон дли всех стран».
Из «Пространного жития Константина-Кирилла Философа» – IX век
Потом пошел (Константин) вдоль реки Брегальвицы и там встретил несколько крещеных из рода славянского. А тех, кто еще не приняли крещения, окрестил, внушил им христианскую веру и составил для них славянские книги.
Из «Успения Кириллова» – IX век
Понеже славянский или болгарский народ не понимал Писания на греческом языке, святые мужи сочли сие превеликим несчастием и безутешно сокрушались, что не зажжен светильник письменности в темной стране болгар. Печалились они, страдали и отказались от мирской жизни.
Итак, что они сделали? Они обратились к утешителю, который наделяет даром языка и слова, и вымолили у него сие благо – сподобить их умением сотворить такую азбуку, которая соответствовала бы грубым звукам болгарского языка, и умением перевести божественные писания на язык народа.
Из «Жития Климента Охридского». Феофилакт – XI век
Получив сей вожделенный дар, они сотворили славянскую азбуку, перевели богодухновенные писания с греческого на болгарский язык и постарались передать божественные знания самым одаренным из учеников своих. И многие пили из этого источника знаний, и среди них первыми избранниками были Горазд, Климент, Наум, Ангеларий и Савва.
Из «Жития Климента Охридского», Феофилакт – XI век
1Открыв глава, Константин долго смотрел на деревянный потолок, потемневший от времени и сохранивший знакомые с детских лет цветные рисунки. Вслушиваясь в звуки просыпающегося дома, он пытался припомнить подробности тех лет, когда далекие путешествия были всего лишь его мечтой. В этой комнате он бывал очень редко: отец не любил, когда дети затевали игры на широкой кровати с резными орлиными головами по углам спинок и благословляющей рукой над изголовьем. У детворы были свои комнаты, в левом крыле дома. Там были их владения. И семеро сыновей и дочерей друнгария Льва никогда не прекращали воевать друг с другом. Воевали они, конечно, по-детски: за доброе отцовское слово, за ласку, за лакомства или за то, кому сесть поближе к маме, прильнуть к ее теплой ладони и испытать радость от прикосновения. Беззаботная жизнь прошумела под родными потолками, в узких коридорах, в стране детства. В Солуни начался его путь; объехав немало государств, исколесив множество дорог, Константин заехал сюда ненадолго, весь во власти стремления дать память славянским народам. Он предчувствовал, что в конце концов его надежды сбудутся и он получит желанный простор для своего дела... Моравия звала его. Он прекрасно понимал, что Моравия не Болгария, но все же она была славянской землей, с родственным, близким языком. Люди ждали его слова, и Константин согласился помочь им в борьбе с франкским духовенством. И снова созвали синклит в столице, и опять звучали высокие слова и мудрые напутствия. И снова недоверчивые взгляды Варды, и снова тайные поручения... Константин отправлялся в Великую Моравию, испытывая удовлетворение от законного признания, своего долголетнего труда – новой азбуки в письменности. Когда василевс поручил ему руководить миссией, философ сказал:
– Хоть я устал и болен, но иду туда с радостью, лишь бы народ получил письменность на своем языке.
Тогда Михаил, не утруждая себя размышлениями, ударил рукой по подлокотнику золотого трона и спросил:
– И дед мой, и отец, и многие другие хотели сделать нечто подобное, но не смогли. Как же мне удалось это?
Императорский вопрос-ответ ничуть не смутил Константина. Шагнув вперед и слегка поклонившись, он с притворной усталостью сказал:
– Кто тогда может писать свои слова на воде и прослыть еретиком?
Учтивая дерзость, облеченная в вопрос и адресованная василевсу, нуждалась в ответе, и Михаил не заставил себя ждать:
– Если пожелаешь, это даст тебе бог, который дает всем, кто молится без сомнений, и открывает тем, кто стучится, – подчеркнул он, оглянувшись на Варду.
Кесарь одобрительно кивнул. Лишь Фотий возроптал: поклонился и поднял руку, будто желал предостеречь государя от поспешных решений. Однако, встретившись со взглядом Варды, остановился на полуслове:
– Только на трех языках...
Но Михаил махнул рукой, и Варда поспешил распустить великий синклит. Они вышли молчаливые, задумчивые; когда подошли к патриаршему дворцу. Фотий пригласил философа к себе и стал оправдываться, объясняя, почему попытался возразить ему.
Он хотел, в сущности, спасти старую догму, освященную церковью: божье слово надлежит проповедовать только на трех языках – на латинском, греческом и еврейском... Константин понимал, что патриарх руководствуется не столько догмой, сколько желанием и убеждением сделать греческий язык языком славян. Фотий был далеко не столь набожным, каким старался прикинуться. Это было ясно философу. В борьбе с папой новый константинопольский патриарх хотел добиться полной победы. Отказ Константина от догмы триязычия притуплял антиримское острие миссии в Великую Моравию. И тогда, и сейчас философ не заблуждался, будто борьба будет легкой. Папа не намерен без боя уступить земли своего диоцеза константинопольской церкви. Если философ попытается проповедовать слово божье на греческом языке и с помощью греческой азбуки, папские люди уничтожат и Константина, и Мефодия, и их учеников. Благо, что он вовремя создал две азбуки. От той, что была похожа на греческую, придется пока отказаться. Зато годится вторая, которой написаны переводы большинства священных книг. Она отличается и от греческой, и от латинской. И никто не сможет обвинить его, что он проповедует божье слово с пользой лишь для константинопольской церкви... Придя в себя, философ раздвинул занавески на окне. В комнату полился ясный весенний свет. Запах моря и сырой земли изменил направление его мысли. Стройная туя за окном слегка качнулась, будто хотела увидеть его, поздравить с приездом. Когда Константин покинул отчий дом, чтобы поступить в Магнаврскую школу, туя была маленьким деревцом. Помнится, мать оторвала душистую веточку и дала сыну в дорогу. Веточка долго странствовала из одной его книги в другую, пока совсем не облетела. Теперь дерево, как и он сам, выросло и вознеслось гордой вершиной в голубое небо ранней весны. Константин хотел встать, но послышались неторопливые шаги, и он остался лежать, глядя на дверь. Дверь открылась, и в проеме появилась мать. Она ходила все так же прямо, однако годы сказывались: заботы избороздили морщинами ее лоб, кожа на лице обмякла, и около рта образовались две глубокие складки. Лишь в глазах, как в молодые годы, были еще ясность и синева. Она подошла, полуослепленная светом из окна, пододвинула стульчик, отделанный перламутром, и присела у постели. Не спеша нашла руку сына, и Константин ощутил прохладу ее пальцев: уже нет той молодой и теплой силы, излучавшейся когда-то ее рукой. И все же прикосновение было нежным и успокаивающим.
– Ну как, отдохнул? – спросила мать.
– И не говори, – улыбнулся Константин.
– А хорошо спал?
– Хорошо... И тебя видел во сне. Провожаешь меня в Константинополь и на прощание срываешь ветку туи...
– Тогда я хоть знала, куда ты едешь, а теперь не знаю. Далеко ведь моравская земля.
– Не так уж и далеко.
– Для тебя – нет, а для меня далеко. В мои-то годы... Береги себя.
– От кого?
– От дурных людей, дурного глаза, ночных ведуний...
– Но у меня есть заступник.
– Береженого и бог бережет.
Они замолчали. Константин смотрел на старческую руку в своей ладони и будто видел дороги целой жизни, прочерченные набухшими венами и морщинами увядающем кожи. Он прикрыл глаза: молодая стройная женщина идет через сад; упругий гибкий стан, в волосах букетик цветов, на груди, словно весенние солнца, крупные золотые монеты – ее ожерелье. Белой рукой она гладит копну мальчишеских волос, он льнет к ее телу, ощущая, что оно пахнет айвой... И вдруг ему почудилось: годы стремительно промчались на белых конях и скрылись за горизонтом, а с ними исчез и некий воин, перепоясанный острым мечом и замкнувший жизнь свою в железную плетеную рубаху, – его отец. Он умчался, а она осталась, как птица без крыла, которая постепенно, но неизбежно теряет силы. «Хорошо, что моя дорога не обошла родные места и я смог увидеть мать. А если бы я поплыл на корабле по большой реке, текущей по земле болгар, то, возможно, никогда бы уже не увидел ее. Совсем старой стала...» Константин высвободил руку и ласково погладил старческие пальцы. Столь многим был он обязан ей, и так мало получила от него она. Его жизнь больше не принадлежала ему, она прошла в чужих землях и над чужими книгами. Он боролся за истину, во имя ближнего, но забыл о человеке, самом близком его сердцу. Где же тогда справедливость? Сын оказался несправедливым к матери. Это он заставил ее бесконечно ждать себя и страдать от тревожных предчувствий. Поэтому она и советует ему остерегаться. И кого? Людей, ради блага которых пустился он в долгий путь... Но только ли их? В глубине ее сознания все еще живет мир ее детства, в котором ночные духи предвещают зло и приносят несчастье. Славянское прошлое до сих пор крепко держит ее в мире предков. А он, кто же он? Он – ее продолжение. Таким и останется. В противном случае ничто не помешало бы ему жить жизнью знатного византийца, утопая в роскоши, замкнувшись в мире чинов и рангов, вкусной пищи и тайных козней, отказавшись от всего человеческого и выдавая себя за такого верноподданного, каким он не был, – именно так ведут себе многие славяне, завоевавшие доверие византийцев. Нет, Константин знает смысл своей жизни! Он посвятил свои дни, ночи и годы кровным братьям. Он хочет возвысить их, доказать, что они тоже могут быть великими, мудрыми, непобедимыми, когда осознают силу свою и свой ум.
– Мефодий проснулся? – спросил Константин.
– Давно. Пошел в нижний монастырь, к миссии.
– Мне тоже пора… что-то я разнежился...
Мать ничего не сказала. Встала и медленно закрыла за собой дверь.
Константин накинул верхнюю одежду и облокотился на подоконник. Из окна была видна пристань, корабли и отблески дня на синей воде.
2Ранняя весна вползала на хребты близ Брегальницы. С противоположных вершин, по расщелинам, куда вихри намели слежавшийся снег, мчались по камням прозрачные ручейки. Заснеженные места встречались совсем редко, снег блестел на солнце. Внизу, у излучины реки, вербы наливались веселым соком, и верхушки их начинали розоветь. Кизиловые деревья на холмах одно за другим наряжались в желтые облачные одеяния, услаждая взор веселой весенней радостью. Иволга уже не сдерживала своей песни, но жаворонки все еще глядели в голубизну неба и не решались взмыть ввысь. Весна была в пути, и не пришло время воспевать ее с высот.
После приема германской миссии Борис поручил брату Ирдишу и кавхану Онегавону подготовку войска, а сам вместе с семьей отправился в Брегалу, ибо какая-то неведомая болезнь змеиным клубком залегла в груди матери и незримыми пальцами душила ее. Целыми ночами сидела она в постели, прикрыв глаза; когда спускались туманы, в груди начинало свистеть, как в дырявых кузнечных мехах. Только в Брегале мать чувствовала себя лучше: хорошо спала, спокойно и ровно дышала. Однако не только ее болезнь была причиной уединения. Борис любил эти места и, если из-за дел не удавалось ему приехать сюда хоть раз в полгода, впадал в тоску. В последнее время, предчувствуя приближение больших событий, он понимал, что не скоро удастся снова посетить любимые места, а потому уже в начале осени поторопился уехать в Брегалу. Лиственный лес, в который пришла осень, окрасился в разнообразные цвета, и они постепенно наводили Бориса на мысли об отношениях между людьми.
Каждый человек подобен цвету – черному, белому, красному, желтому; но загадочнее всех люди, составленные из разных цветов. Они пугают и восхищают одновременно. Они хитры как лисицы, коварны и в то же время искренни, но всего на мгновение, по прошествии которого становятся снова таинственными и загадочными. С одноцветными просто, стоит лишь понять их: одних он покупал, других завоевывал доверием, некоторых просто считал чем-то неотделимым от себя. В Брегале хватало времени на раздумья, беседы, соколиную охоту, и при этом Борис не терял из виду больших государственных дел. Обо всем важном осведомляли люди Ирдиша и Онегавона; если хана не было в большой крепости на холме, они искали его в белых башенках монастырей. Там и находили – в обществе старого игумена, за бокалом монастырского вина, закусываемого миндальными орешками. О чем они беседовали, гонцам было неведомо, но, судя по веселой улыбке хана и его доброму настроению, беседы нравились ему. Лишь однажды Борис покинул обитель мрачным и озабоченным. Игумен Сисой сообщил, что в Константинополь приехали посланцы моравского князя Растицы, чтоб выпросить у василевса мудрецов, способных проповедовать учение Христа на понятном им языке. Известие не удивило хана. Он слышал о намерениях моравского властителя и усомнился лишь в просьбе о направлении ему мудрецов. Скорее всего, Растица спешил заключить союз с Византией против Болгарии и Людовика Немецкого. В этом Борис был уверен. Его удручало еще и то, что он не мог уяснить себе: неужели игумен умышленно сообщил ему эту весть? Вот он был из многоцветных людей: восхищайся им, но и берегись. Старец и в самом деле сообщил ему новость между прочим: несколько дней назад, дескать, узнал от брата во Христе, вернувшегося из Константинополя. Отец Сисой не раз говорил болгарскому хану о славных святых братьях Константине и Мефодии, не имеющих, по его словам, равных себе в толковании божьего учения. Именно они собирались, мол, в Моравию с благословения патриарха и василевса сеять свет Христова учения среди тамошних славян.
С этого дня хан потерял спокойствие и стал чаще захаживать в монастырь. Велев игумену позвать монаха, вернувшегося из города царей, он побеседовал с ним и решил встретиться с братьями. Уже на следующий день инок отправился в Константинополь с поручением найти Константина и сообщить ему о желании болгарского правителя. Борис не сомневался, что монах заодно предупредит кое-кого из людей василевса, но это не имело значения. Он достаточно много узнал о братьях от игумена и не испытывал страха. Наоборот, они были источником, из которого можно пить, не пугаясь нечистых примесей. Новое учение властно заставляло думать о себе в ожидании дня решения. А этот день будет зависеть от Бориса. Но к тому моменту ему все должно быть ясно. Он никогда не ходил вслепую и сейчас не пойдет. Однако и медлить нельзя... Вот Растица решился... Разумеется, его вынудили обстоятельства, а разве интересы большого болгарского государства не вынуждают Бориса сделать то же самое? Его враг обращается ко второму врагу, Византии, а он сам, наверное, обратится к врагам Византии и Растицы – к папе и Людовику, И все же неплохо было бы выслушать и ученейших мужей византийской империи. Дело не может быть загублено одной встречей с ними, наоборот, он обогатит свои познания и кое-что получше уяснит для себя.
Выпал небольшой снег, полежал с недельку и растаял. Однако зима на этом не кончилась. Снова пошел снег, сначала как бы шутя, нехотя, но вскоре так облепил деревья, что стали с треском ломаться ветви столетних орехов. Этот новый снег был липким и мокрым, снежинки – величиной с детскую ладошку. Он шел не переставая три дня, пока не превратил мир, горы, Брегалу в хрустальное королевство. Борис выходил на улицу, заслонял ладонью глаза от слепящей белизны и вглядывался в притихшие под снегом монастыри. Монах, посланный в Константинополь, все не возвращался. Снег лежал невероятно чистый, непорочный, чудесный – ни птичья лапка, ни черная ряса брата во Христе не прикасались к нему. Однако и он растаял в течение дня. Всю ночь грохотало в глубоких оврагах, белый ветер выл в трубах, вешние воды шумели, тревожа сон людей.
Утром солнце ворвалось в окна, маня стариков посидеть на припеке под теми же стрехами, что вчера казались навсегда заваленными большим снегом. Борис отчаялся ждать. Множество забот отодвинули на задний план мысль о двух ученых мужах, хотя она, по-видимому, продолжала жить в нем, если уж он каждую неделю ходил в монастырь. Инок вернулся лишь в начале весны с уклончивым ответом: Ростиславова миссия, мол, не хочет идти через болгарские земли, а василевс и патриарх не склонны дать согласие на такое посещение, поскольку Борне заключил союз с Людовиком Немецким. «А что братья?» Братья молчали. Перед тем как инок собрался в обратный путь, они обратились к нему с просьбой передать болгарскому властелину их уважение и чтобы он ждал их после того, как они пройдут Солунь. Этот разговор с посланником вела сестра князя. О том, что братья уже там, хан знал от своих верных людей, давно осевших в городе. Вообще там жило много славян, и глаза их с симпатией смотрели на Болгарию. Ничто интересующее друзей из большого болгарского государства не ускользало от их взгляда.
В Брегалу вела одна дорога. Это было известно каждому солунянину. Борис приказал своей пограничной страже не смыкать глаз в ожидании братьев.
Князь захотел лично встретиться с иноком. И он удивился, когда во дворе крепости появилось два черноризца. Один из них был горбат и выглядел совсем мальчиком, у него было нежное лицо и взгляд, в котором угадывались тайная боль и духовная чистота.
Борис хотел было отчитать слуг – ведь он велел привести одного, – но этот взгляд успокоил его, и гнев улетучился. Горбун первым подошел к нему – видать, знал дворцовые обычаи, – трижды поклонился и, почтительно поцеловав руку болгарского властелина, бесшумно уступил место иноку, прибывшему из Константинополя. Когда инок отошел, горбун снова шагнул вперед, поднял свой ясный невинный взгляд и сказал:
– Великий и пресветлый князь, мои учителя – Константин и Мефодий – послали меня, чтобы принести в твое государство свет их слов и молитв за твое здоровье и твою премудрость, с которыми они обращаются ко всевышнему. Твое желание – великая честь для них, и они исполнят его, когда уйдут достаточно далеко от всевидящих глаз василевса и его кесаря, ибо те запретили братьям встречаться со славным князем болгар. Позволь же мне, безликому и невзрачному, быть твоим рабом, пока они не придут...
Речь была произнесена на изящном греческом языке и свидетельствовала о ясном уме и изысканном воспитании говорившего.
– Кто ты, добрый человек? – спросил Борис.
– Я храню тайну беглеца, великий князь, но могу доверить ее тебе, если мой брат пожелает оставить нас вдвоем.
Когда беглец вышел из крепости, Борис долго еще пребывал в глубоком раздумье. Сам сын кесаря – этого жупела всех греков – просил у него защиты? Зачем? Наверное, что-то заставило его бежать от отца. Борис не стал спрашивать: в глазах горбуна прочитывалась душевная драма. И все-таки нелишним будет проверить эту историю: к сожалению, и чистейшие в мире глаза бывают неискренними. Борис не раз убеждался в этом. Надо подождать братьев я позвать сампсиса Хонула, который утверждает, что знаком со всеми знатными людьми в Константинополе. Странно! Теперь Борис сердился на себя: надо было приютить византийца здесь, не отпускать в монастырь. Но это можно еще сделать и после, когда подтвердится правдивость его рассказа.
3Епископ Радоальд еще не вернулся из королевства Лотара II, но папа не мог больше ждать.
Обвинения против Захария и Радоальда, которых он посылал в Константинополь, накапливались с каждым днем, и ему следовало ускорить дело, если он не хотел создавать у епископов других церквей впечатление, будто согласен с восшествием Фотия. Папа торопился, ибо не хотел упустить инициативу в борьбе с этим самозванцем. По опыту Николай знал, что нападающий побеждает легче, чем защищающийся. Разумеется, признания двух заблудших папских овец не были даны добровольно, но, видит бог, все делается во имя святой истины и справедливости. Захарий не признавался до тех пор, пока к его ногам не приволокли котел кипящего масла и палач не схватил его правую руку, чтоб проверить показания силой божьего суда. Если бы с рукой ничего не случилось после того, как ее окунули в это масло, грешника могли признать невиновным. Захарий видел немало таких судов и знал, что кипящее масло не признает невиновности. Самый великий святой оказывался после такого испытания подлейшим обманщиком и мошенником. А епископ хорошо знал свои грехи и решил, что упрямство бесполезно: и без руки останешься, и уготованного папой наказания не набежишь. Так он признался. Однако это не удовлетворило папу, который хотел публично посрамить недостойного и посему пожелал созвать расширенный Синод, в котором приняло бы участие максимально возможное число епископов. Папа стремился придать своей борьбе гласность и не хотел ограничиваться полумерами. Захарию надо было перед всеми подробно повторить свои показания. И он сделал это, свалив всю вину на Григория Сиракузского, надеясь таким образом хоть немного смягчить свои прегрешения и направить гнев папы против главного помощника Фотия.
Николай сидел на своем обычном месте, молчаливый и сосредоточенный. Во второй раз слушал он признания Захария и все не мог избавиться от чувства отвращения. «Продаться врагам за несколько мошон золота! И он был моим слугой, защитником божьей истины. Вот современный Иуда, только купленный не за сребреники, а за золотники». Папа поднял голову, оглядел епископов. Сколько их завидуют сейчас Захарию? Например, вот этот сухопарый, что смотрит исподлобья, как уличный вор. Он продаст папу и за половину Захариева золота. Хорошо знает его папа: сухопарый в свое время обобрал монастырь Климента Римского в низовье Луары. Шум тогда поднялся до небес, но плуту удалось избежать божьего суда – деньги нашлись в его саду, подброшенные под старые вербы. Недалеко ушел от того вора и епископ Кёльна – Гунтар. За деньги он продал бы родную мать и отца, хорошо еще, что их вовремя призвал к себе господь... На папу произвела впечатление высокая фигура трирского епископа Титгауда. Его овальная голова была похожа на большое куриное яйцо. Лицо казалось белым в сумерках зала и могло смертельно утомить, как утомляет скучное, голое и ровное поле, где взгляду не за что зацепиться. Папа долго глядел на него, будто видел впервые. Титгауд столь увлеченно слушал самобичевания Захария, что нижняя губа у него отвисла, и с нее опускалась тонкая, будто осенняя паутина, слюна. Рядом сидел архиепископ Реймса Гинкмар. Угрюмый, тяжелый взгляд, излучающий мысль и волю. С таким надо дружить, не дай бог поссориться – будет охотиться за тобой до гробовой доски. Папа и Гинкмар были когда-то недалеки от распри, но вовремя одумались. Теперь они стояли на одной платформе и у них были общие враги.
Реймский архиепископ выступил первым после Захария, и его слова обрушились, словно небесный гром, не знающий пощады.
Он настаивал на снятий Захария с епископского поста.
И его требование поддержали... Первым был папа.
Затем Синод приступил к рассмотрению и толкованию протоколов последнего собора в Константинополе. Там, где чтецу следовало оттенить написанное, папа поднимал палец, а Анастасий делал заметки об этих местах в какой-то книге. Собор охарактеризовали одним словом – незаконный. Фотий незаконно сел на престол главы церкви, незаконно, без папского разрешения, созвал собор, незаконную форму приняло участие папских легатов, задачей которых было не представлять папу, а делать нечто совсем другое. По мнению участников Синода, Фотию надлежит немедленно покинуть патриарший престол, а если он не уступит свое место законному патриарху, Игнатию, его ожидает самое худшее – анафема. Никто не говорил о «свержении», ибо Фотий был избран не по канонам. Все сделанное им как патриархом Синод не пожелал признать, ибо он узурпировал власть. Особенно досталось Григорию Сиракузскому, соратнику Фотия, искусителю папских послов. У папы были с ним старые счеты. В глазах Николая он был духовным лицом его диоцеза, переметнувшимся на сторону константинопольской церкви. Вряд ли папа мог простить такого человека. Мелкие хитрецы особенно сильно раздражали его. Поэтому он не смог сдержать улыбки, когда услышал резкие слова Гинкмара:
– Лишить Григория епископства и предать анафеме... если не подчинится.
– Предать анафеме по божьей воле! – кивнул папа.
Теперь миру следовало узнать решения Синода. Скорописцы столь старательно переписывали их, что столы были испачканы чернилами, а свечники не успевали приносить новые свечи. Все церкви одновременно с решениями получили и наставления, как относиться к лжепатриарху Фотию. Папа не мог простить бывшему императорскому секретарю незаконное восшествие и стремление разделить всемирную славу с ним, истинным представителем отца небесного. Не мог простить и направления братьев в Моравию. Константин и Мефодий уже выехали из Константинополя, но где они сейчас – папа не знал. Успокаивала мысль, что Людовик Немецкий легко подавит глупое упрямство моравского князя, а тем самым поставит крест и на надеждах Фотия. Послы Людовика заявили, что болгары не прочь принять крещение, а их хан, Борис, обещал императору обратиться за помощью к Риму. Если это случится, папа будет безгранично доволен. Такая страна, как Болгария, может стать под его духовной властью и контролем карающим мечом, занесенным над головой Византии. Тогда Фотию не останется ничего другого, как пойти на поклон. Николай почти зримо представил себе позор константинопольского патриарха. Сначала он заставит его, словно попрошайку, подождать у ворот Латерана, пока не соберутся все епископы. На Синоде он надолго поставит его на колени, пусть потеряет сознание от истощения, остальное – потом...
Наряду с ощущением торжества папу, однако, снедала тайная тревога, не дававшая ему покоя по ночам. История с женитьбой Лотара II уже грозила перерасти в общественный скандал; надо было вмешаться. Но стоит ли торопиться? Кто просил о помощи? Только Тойтберга, изгнанная законная жена Лотара! Когда папа принимал ее и выслушивал жалобы, он не думал становиться на чью-либо сторону. На Синоде и после него он побеседовал с епископами Трира и Метца и понял, что оба они – за Лотара. Тогда папа решил посоветоваться с Гинкмаром. Реймский владыка защищал невиновность Тойтберги, дочери графа Бозо. Картина постепенно прояснялась, созревало и решение папы – поддержать справедливость! А справедливость требовала защитить Тойтбергу, главным образом из-за того, что ее оклеветали. Лотар женился на ней за три года до восшествия Николая на престол; тогда Николай в качестве представителя папы был на свадьбе и все хорошо помнит до сих пор. Уже на свадьбе перешептывались, что король Лотар, брат императора Людовика, незаконно живет с какой-то женщиной. Начался пьяный спор о детях от нее. Папский представитель навострил уши, но, услышав имя женщины, не стал ввязываться в спор, считая, что это скверно по отношению к дочери одного из лучших мужей Лотарингии. Нет, Вальдрада вряд ли согласилась бы на такую безнравственную связь. Он видел ее несколько раз, и она произвела на него хорошее впечатление.
В то время спор потонул в шуме пышной свадьбы, угаре кутежей, растаял в блеске даров и похвал молодоженам. Тогда Николай впервые увидел жену Лотара, Тойтбергу. Ее нельзя было назвать красавицей, но стройная мальчишеская фигура и белое лицо с неправильными чертами внушали симпатию. В сущности, молодость всегда прекрасна. Конечно, в сравнении с Вальдрадой Тойтберга проигрывала. На смуглых щеках Вальдрады играл свежий румянец, а когда ее сочные губы раскрывались в улыбке, то обнажались перламутровые зубы, светившиеся каким-то особенным блеском. Что-то властное, покоряющее было в ее походке и речи, в ее взгляде сквозь длинные ресницы. Услышав на свадебном торжестве ее имя, папский представитель Николай, невольно сравнивая обеих женщин, отдал предпочтение Вальдраде. И все же мужчине, если он влюблен, могла нравиться светловолосая, хоть и чересчур прилизанная головка дочери графа Бозо. Но все дело было в том, что Лотар влюбленным не был. Или был, но не в нее.
Это выяснялось через год после свадьбы. То, что произошло, взбудоражило всю страну. Король посадил законную супругу с придворными в кареты и отправил ее обратно к отцу, обвинив в том, что еще до их брака она была в связи с другим мужчиной и, значит, недостойна родить ему наследника. Правда, скорее всего, была в другом: на сцене вновь появилась Вальдрада. Она родила Лотару двух дочерей и сына, и король хотел, женившись на Вальдраде, сделать их законными наследниками. Самым грустным в этой распре была любовь молоденькой Тойтберги. Она страстно любила мужа и вовсе не хотела с ним расставаться. Сам папа убедился в этом, когда она пришла к нему. Она умирала от любви на глазах у всех и боролась не столько против клеветы, сколько за любимого. Эта женщина готова была принести себя в жертву во имя своего счастья.
Да, надо было вмешаться...