Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Слав Караславов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 62 страниц)
АЗБУЧНЫЕ ИСТИНЫ
Отличие предисловия от послесловия состоит, главный образом, в том, что если первое представляет собой некий монолог, подготавливающий, вводящий читателя в мир книги, то второе – диалог с читателем. А диалог, бесспорно, более демократичен, возможность критика навязать тому, кто уже знаком с произведением, свою точку зрения уменьшается. Критик и читатель уравниваются в своих правах, они беседуют, вспоминают. Потому-то и хочется, чтобы, оторвав взгляд от последнего слова романа, слова великого: народ, читатель продолжил работу, поразмышлял, задумался. Солунские братья того стоят. Их жизненный, человеческий подвиг – создание и внедрение первой славянской письменности – отмечен не только причислением и лику святых христианской церкви. Этот подвиг обессмертил имена Кирилла и Мефодия в тысячелетней памяти народов, которые возвели братьев в ранг куда более высокий, в ранг просветителей, Прометеев.
Что это такое – создать азбуку? Что необходимо для этого? Конечно, безмерная любовь к народу, причастность к которому, как бы ни сложилась последующая жизнь, ощущаешь всей душой, язык которого впитал вместе с молоком матери… Затем – знания. Огромные, на уровне века. Это означало, что братья должны были одолеть – и одолели! – премудрость школ и академий, бесчисленных фолиантов на разных языках мира. Яблоко славяно-болгарской письменности, таким образом, созрело на древе мировой культуры, явилось плодом таким же естественным, как все другие, созревшие до него; оно не могло не явиться, запрограмированное, говоря языком современным, в клетках этого великого древа генетически.
Поиск внешнего, графического богатства родной речи – труд немыслимо сложный. Звуки необходимо было облечь в форму, дотоле не существовавшую вовсе или существовавшую в иной греческой ипостаси. Тысячу с лишним лет назад это казалось актом творения.
Аз, буки, веди, глаголь, добро... Наука о знаках – семиотика – утверждает, что буквы еще не знаки. Сами по себе они ничего не обозначают, не имеют содержания. Они как бы «элементарные частицы» языка, из которых складываются «атомы» – слоги и слова, из «атомов» же, в свою очередь, складываются «молекулы» – предложения, тексты. Что ж, спорить тут не приходится. Но эти буквы полны содержания до краев, они несут в себе целый эпос об их создании, потребовавшем от создателей, с одной стороны, долгих лет упорного труда, а с другой – всей без остатка жизни. И здесь имеется в виду не только продолжительность жизни, а сама жизнь, отнятая изнурительной борьбой Кирилла и Мефодия с мракобесием, самовластием и догматизмом... Лишения, физические и нравственные пытки, козни инквизиторов и предателей – все испытали на этом крестном пути братья.
Излишне, может быть, в послесловии к роману возвращаться к его содержанию. Но сделать необходимо. Не пересказ, разумеется, требуется тут, а осмысление происходящего на многих сотнях страниц. Будем анализировать это содержание, вспоминая его, и вспоминать, анализируя.
Слав Христов Караславов вводит читателя в свой роман в узловой момент судеб главных героев, тесно и грозно переплетенных с судьбами средневековых государств. Сыновья солунского друнгария Льва, хоть и славянина по происхождению, но верно служившего византийскому василевсу, братья Константин (позднее он примет имя Кирилл) и Мефодий разделены, по мнению старшего, Мефодия, успехом младшего при дворе. Константин, как помнит читатель, только что вернулся в столицу из земли сарацинской, где в религиозно-философском диспуте с тамошними мудрецами одержал блестящую победу. Константинопольская элита венчает его славой. А по мнению Мефодия, «слава – дьявольский соблазн, молодости не под силу ее одолеть». Бывший крупный сановник, стратиг провинции, под влиянием ударов рока и духовного прозрения отказавшийся от обладания властью, принявший монашество, Мефодий горько переживает предполагаемую потерю брата. Давно лелеял он мечту вместе с Константином «посвятить жизнь поиску свободы, даруемой человеку вместе с рождением», дать людям свет, знание, создать славяно-болгарскую письменность. Совесть напоминает ему и о вынужденной жестокости отца, не раз проявлявшейся по отношению к своему народу. В долгу, в долгу все они перед славянами! Но – увы! – Константин далек сейчас от планов брата. Он вкушает плоды славы...
Да, победы молодого философа во дворце багдадского халифа Джафара Аль-Мутаваккиля имели по тем временам немалое политическое значение. Не зря искушенные в схоластическом словоблудии длиннобородые магометанские муллы, не сумев одолеть ясной и человеколюбивой логики голубоглазого византийца, попытались в бессильном ярости отравить его, поднеся ему бокал с ядом. Престиж византийской империи повысился, у нее появился ореол мудрости. А кроме того, диспут позволил проникнуть в тайные намерения халифа, выяснить, не готовится ли он к новому походу. Вот и чествуют в связи с этим Константина. Люди на улицах мечтают прикоснуться к полам его одежды; милостиво бросает слово поощрения император; радушно, как друга, принимает его логофет Феоктист...
Но женщина, которую Константин давно и бессловесно, почти тайно любит, племянница логофета Ирина, с холодной расчетливостью предпочла ему жестокого, властного кесаря Варду – второе лицо в империи, проформы ради выйдя замуж за сына Варды, горбатенького Иоанна. Вновь и вновь с ужасом ощущает Константин эфемерность своих недавних побед в Багдаде во имя империи, чужой и чуждой ему, ощущает бессмысленность своей учености, своей жизни. Так же, как брата Мефодия, его «дрожь берет» при мысли, что ничего не сделал он для своего народа. А память постоянно подсказывает слова песен, которые пела ему в детстве мать, славянских песен...
С самого начала захватывает, втягивает лексическая, стилистическая инструментовка романа. Вот кишит в своем невероятном убожестве и невероятной роскоши фанатичный Восток; как тело когтистого ящера, разлагается еще живая, еще опасная в своих конвульсиях Византия; сквозь языческий тюркский лик Болгарии проглядывает славянство, и вслед за многобожием и жертвоприношениями во славу Тангры грядет уже в этот край нравственный закон искупителя Христа...
В соответствии с часами историческими выверил автор часы лингвистические. Современный язык романа продуманно обогащен вкраплениями архаики, старославянской, староболгарской речи, холодноватой византийской велеречивости, множеством шумов, звуков, в которых, как на осколке антрацита отпечаток древнего цветка, запечатлена, закодирована прадавняя жизнь. (Надо отдать должное переводчику, уловившему переливы этой сложнейшей партитуры и сумевшему донести их до русского читателя.)
…Идут годы, приближается время, когда юная Болгария, еще княжество, станет после Рима и Византии «третьей силой в мире», станет царством. Князь Борис это предвидит, желает этого. И вот уж земля болгар «стала пастбищем всевозможных божьих пастырей».
И римские легаты не прочь к рукам ее прибрать, и немецкие, и византийские. Но ведь все они вместе с религией жаждут насадить здесь дух свой и язык свой, закабалить стремятся они этот парод, а не свободы для него ищут. Мертва молитва, звучащая на чужом языке, душа ей не откликается. Изменить же это, исправить, а вместе с тем и открыть пути к необозримым горизонтам развитие ума и духа способна «горсть букв», славяно-болгарских букв. Но их еще предстоят изобрести, начертать, назвать. Аз, буки, веди, глаголь, добро...
«Кто-то открыл тяжелую дверь... Мефодий шагнул к гостю, руки сами раскрылись для объятия, губы задрожали: – Прости за недоверие, брат!»
Они встретились. Сошлись воедино. Подвиг начался. И вот... «Сегодня утром перо вывело последнюю букву».
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Для исторического писателя поговорка эта звучит как предостережение. С одной стороны, как бы не сбиться на хронику, на опись бесчисленного количества эпизодов, сцен, подтверждающих деятельность описываемого времени, а с другой – не лишить бы произведение фабулы, не сделать бы его беглым, конспективным. К счастью, ничего подобного не произошло. Две константы – поступь времени и реальность сиюминутной жизни – ни разу не вступают в романе в противоречие. Больше того, они взаимодействуют. Движение народов по планете, словно неощутимое движение стрелок на циферблате: соприкосновение культур и взаимопроникновение их: возникновение и угасание государств, наций – все это процессы медленные, возраст их исчисляется веками. Но в созданной автором медлительной, как бы застывшей картине минувших времен заключена особая, выталкивающая, подъемная сила, помогающая парению, полету стремительного и конкретного сюжета. Эпос движется подробностями. Общее еще более контрастно и выпукло выделяет отдельную человеческую судьбу. Длится история, длится в ее русле одиссея солунских братьев. Путешествие к хазарам, новые диспуты – новые победы, множащие число союзников и врагов. Новые святые подвиги, за которыми, если всмотришься через столетия, стоит нечто более ценное для нынешнего понимания: человеческое подвижничество, самоотверженность ученых и патриотов.
...Работа их над книгами продолжалась. Пергаментные страницы этих книг уже заполнены сияющими золотом и киноварью славянскими буквами. Уже узнал о новой азбуке хан – князь болгарский Борис, и в момент его встречи с братьями – добрый знак! – влетела в окно и сделала круг под сводчатым потолком быстрая ласточка. И вот уже читает Борис эти впервые написанные по-славянски книги
Не скоро, не скоро дело делается! Путь братьев, путь утверждения болгаро-славянской письменности продолжается. Он лежит через Моравию и Паннонию, через Венецию. Рим... Через войны, черев догматические препоны папского Синода… В эти же годы в непрестанных борениях с алчным и враждебным миром, окружающим его, в преодолении внутренней розни и междоусобицы утверждалось и болгарское государство. Они как бы созревали друг для друга, с каждым часом, днем, годом все непреодолимее становилось их взаимное притяжение. Славяно-болгарская земля и славяно-болгарское письмо, зерно и поле, которым суждено было дать столь великий урожай.
Предвидя его, этот урожай на неоглядной ниве, Кирилл и Мефодий не щадили сил. С азбукой в протянутых вперед ладонях, с волшебным зерном культуры шли они навстречу людям, и люди встречал к их, раскрывая сердца и души.
Как бы по аналогии с титанической устремленностью братьев к благой цели автор в одной из глав романа возвращается к сыну кесаря Варды, несчастному горбуну Иоанну. Точно так же, как солунские братья, он отказался от богатства, роскоши, возможности жить в дворцах столицы. Так же, как и они, разгадал он сокровенную тайн у некоего языка... Языка птиц! Он добр, живущий в пещере отшельник Иоанн. И птицы, не страшась, подлетают, разговаривают с ним. И он их понимает, откликается, беседует с ними. Фантазия? Может быть, и нет. Важно другое. Не в уродстве Иоанна его трагедия, не в несчастьях, на которые обрек его жестокий отец. Бессмысленны и доброта его, и дар его. Более, чем людей, любят и жалеет он самого себя. Себя самого и оплакивает. «На этой земле он был человеком без ясной цели, горемыкой, сбившимся с пути, рабом собственного обостренного честолюбия». Иоанн бесплоден, и, поняв это, он возненавидел людей.
Братья же продолжают между тем свой бесконечный, полный терниев земной путь. Страницы романа, повествующие об их жизни-путешествии; страницы о становлении Болгарии, о формировании личности князя Бориса читаются с напряженным и сочувственным интересом. Постепенное усложнение проблематики, все углубляющийся психологизм произведения напоминают явление кристаллизации, когда перенасыщенный раствор начинает вдруг пронзительно искриться, затем в нем появляются мельчайшие блестки, крошечные кристаллики сцепляются одни с другим, создавая самые неожиданные, причудливые, однако неотвратимые комбинации, высвечивая все новые и новые грани характеров. Роман населяют, в нем действуют десятки, сотни образов. И главных, чьими добрыми или злыми деяниями движется сюжет, и второстепенных, так или иначе тоже необходимых, выполняющих ту или иную функцию. Среди наиболее удавшихся автору – кроме братьев-просветителей – образы Варды, уже упомянутого горбуна Иоанна; телохранителя, а затем и василевса Василия; многих, многих других и, конечно, Ирины, о которой также уже сказано вкратце, но к которой следует, очевидно, вернуться, как к красноречивому примеру высокого художественного мастерства болгарского писателя. Удивительна во своей сложности судьба этой византийской красавицы. В чем-то она как бы метафора самой Византии. Племянница логофета, возлюбленная кесаря, жена слабодушного Иоанна... Как много осилила Ирина. Двор василевса и папский Латеран. Константинополь и Рим – как много она прошла. И ничего в результате не достигла, ибо бесплодна по причине своего прямо-таки сатанинского, выжигающего вокруг все живое эгоизма. Невольно задаешь себе вопрос: как же не разглядел ее хищной суетности один из мудрейших людей времени. Философ, еще при жизни заслуживавший святого звания! Может быть, лишь красоту видел, хотел видеть в ней Кирилл-Константин? Может быть, неосознанно предчувствовал, что именно в ней, в этой вероломной женщине, кроется до времени его физическая смерть? Впрочем, любовь его, любовь гения, далека от традиционного понимания. Приблизилась к разгадке сама Ирина. «Он оттолкнул ее из-за любви к ней». Оттолкнул, но перестал ли любить? Конечно, нет! Но в том, что в своем драматическом чувстве к Ирине Философ позволил себе только «поймать ее взгляд», в этой убежденной готовности жертвовать личным мы видим еще одно подтверждение его верности избранному пути.
...Жизнь, время, окрепшая уверенность князя в необходимости перемен, в том, что Болгария сумеет сохранить себя лишь как христианская держава, сделали свое. Борис «был крещен в золотой купели». Отныне он стал Михаилом, по имени крестного отца. Вместе с ним крестились еще двенадцать болгарских вельмож – боилов. Крестились целыми селами, всем народом. Таково было княжеское повеление. Но Борис отлично понимал, что навязанная его народу жестокой необходимостью религия пока что сулит больше выгод Византии, обретшей над Болгарией дополнительную, церковную власть. Массовое крещение в большинстве случаев оказалось чисто внешним, формальным. Простые люди – и не только простые – по-прежнему втихомолку предавались суевериям Тангры и омывали руки в крови обрядовой собаки. Зрела смута. Жрецы, знать, представители ста «чистых» родов, гордившихся тем, что в их крови нет примеси славянской, двинулись под ритуальным знаменем из конского хвоста на столицу. И обрекли себя на гибель. Борис-Михаил не пощадил никого на «чистых». Таким образом, полагал он; раз и навсегда будет закрыт возврат к прошлому. «Осужденные, – через десятки веков вздыхает задумавшийся над кровавой историей своих предков автор, – унесли с собой в небытие непокорство народа, от которого останется только имя – болгары». Вздыхает вместе с автором и читатель. Картина катящихся по земле человеческих голов, снесенных топорами палачей, страшна. Однако преодолеть «непокорство народа» не так-то просто. Слав Хр. Караславов пишет и о существовании в государстве явном государства тайного, где правит не князь, а хан. Кто же этот хан? Сын Бориса. Его первенец, его надежда и отрада – Владимир-Расата. И вот уж снова возносятся и небесам вопли жрецов из тайных капищ, снова славятся Тангра, а когда, – стремясь ускорить просвещение Болгарии, мечтая всем существом своим отдаться святым славяно-болгарским книгам, – Борис-Михаил, приняв монашеский сан, передал власть в руки сына, тайное стало явным. Снова взвился над страной языческий конский хвост.
И все же возврата к прошлому нет. С большим знанием средневекового «международного положения» автор убедительно обнажает перед нами пружины, двигавшие судьбами государств, вскрывает диалектику событий и явлений. Староверский бунт хана Расаты был обречен. Снова взялся князь-монах за меч. Бессонная ночь перед тем, как он решился на это, словно снегом выбелила ему волосы. Нет, не на казнь обрек на сей раз восставших Борис, а к разуму их обратился. Годы умудрили его, смягчили сердце. Давно понимает он главную причину непреходящей смуты: христианская мораль чужда его соплеменникам оттого, что слово божье звучит на непонятном языке, языке врагов. Значит, пора! Дорогу языку родному!.. Дорогу национальной, вооружившейся своей, болгарской письменностью культуре! О теме этой, теме взаимоотношений «власти» и «культуры», власти и деятелей культуры, или, говоря нынешним языком, творческой интеллигенции, надо сказать особо. Исследуется она в романе многомерно, с пристальной, поучительной дотошностью. А иначе нельзя. Важнейшая, тяготеющая к истории идеологии тема эта потребовала реализации не только художественными средствами – ведь перед нами роман! – но и подтвержденных множеством первоисточников знаний, но и выверенной временем и диалектикой концепции. В романе даны, главным образом, три типа вышеназванных взаимоотношений. В первом – власть слепо подчиняет культуру и ее творцов прежде всего ради своих собственных потребностей и интересов. Именно так, под этим углом зрения, оценивают знания и дарования солунских братьев и деспотичный кесарь Варда, и временщик василевс Василий, и пытающийся приспособиться то к Византии, то к германским феодалам князь Святополк... И совсем иначе, поддерживая передовую культуру, опираясь на нее, строя на ней стратегию укрепления государства и улучшения жизни народа, поступает, как уже было сказано выше, царь Борис I. Власть его при этом остается такой же сильной, еще более сильной делается, поскольку ставка тут и на положение внутри страны и на международной арене. Власть в этом случае понимает культуру как фактор национального сплочения и сознательно, активно создает возможные условия для ее развития. Но... И тут следует сказать о третьей ипостаси вышеупомянутой темы. Если власть в силу своего благодушия и гибельной доверчивости к врагам терпит поражение, то она тем самым ставит под удар реакции и культуру. И окончательно, таким образом, лишается исторического смысла. «Мы были нечто, а теперь мы ничто», – горькие слова князя Ростислава, сказанные им в темнице, имеют отношение и к несвершимшимся по его вине надеждам творцов.
...Но вернемся к житию Кирилла и Мефодия. Где они? Что с ними? Живы ли еще? Впрочем, разве только из личного существования состоит их житие? Да и возможна ли жизнь любого смертного отдельно от его деяний и поступков, какими бы скромными они ни казались, отдельно от жизни народа, от событий малых и великих? В этом смысле, где бы ни находились братья в те годы: метались ли от одного моравского князя к другому в поисках защиты от немецких прелатов, обвинивших их в ереси, отбивались ли на тесной каменной площади в словесном поединке от венецианских святош: или в Риме, в папском Латеране, тщетно ждали благоволения папы Адриана – все, что происходило в далекой Болгарии, являлось частью их жития. Так это понимает Караславов, так это с каждым новым десятком страниц становится ясно и нам, читателям. Болгария была смыслом жизни двух праведников, а с Болгарией и весь остальной, простирающийся «за Хемом» славянский мир, включая далекий, необозримый край русичей, как называли это племя болгары.
...Но вот не стало Кирилла, умершего, вернее погибшего, павшего в бою со злом и косностью. Вот и Мефодия, преданнейшего его соратника, нет. Однако остались ученики. Без постоянной заботы братьев о том, чтобы дело их перешло в надежные руки, – оно, дело это, было бы обречено на гибель. Ученики, десятки учеников, сопутствовавших Кириллу и Мефодию во все годы их полной борений жизни, сотни учеников, рассеянных по миру, повсюду продолжающих то, чему они научились у своих ученых пастырей, – вот лучший залог бессмертия начертанных на пергаменте славянских букв, славянской письменности, славянской культуры. В творчестве и мировоззрении святых братьев аспект этот – ученики – имеет принципиальное значение, ибо просвещение и есть содержание наставничества. Знание передается от одного к другому, иного пути у него нет. Климент. Горазд, Наум, Ангеларий, Лаврентий, Марин... И множество других, у которых уже свои ученики, а у тех – будут, обязательно будут свои. Необратимая, цепкая реакция просвещения, света учености. Во всем подобные своим учителям, эти благородные ученики до дна испили чашу премудрости, даруемой не только книгами, но и тяготами судьбы, но и битвами на ристалище жизни. Но вот и они, те, которых зовут учениками, состарились уже на страницах романа, а житие Кирилла и Мефодия продолжается. Дочитывая книгу, ощущаешь это как непреложный факт, как истину «Услышьте голос вашего бессмертия!» – шепчет сквозь слезы не скоро наступившего торжества один на седых учеников.
Бессмертие создателей азбуки было предопределено родством всех славянских земель, по мириадам капилляров которых происходил не прерывавшийся никогда обмен бесценными духовными сокровищами. Общая душа этого гигантского, только нарождавшегося для грандиозных свершений мира нуждалась в инструменте для выражения себя, для гениального творчества. И этот инструмент появился. Как продолжение жития Кирилла и Мефодия началось шествие кириллицы по славянским городам и весям. Она то усложнялась, то упрощалась, как бы искала себя, и вот уже легла в основу нашего русского письма. «Девицы поют на Дунай, вьются голоса чрез море до Киева...» – так сказал о единстве сознания и общности культурной жизни на всей территории от Дуная до Днепра автор «Слова о полку Игореве». И по той же причине, по долгу того же кровного родства голос Ярославны из Путивля «на Дунай ся слышит...» «Слово...» Разговор о первой славянское письменности, о неразрывном духовном родстве всех славянских народов на может обойтись без упоминания о нем. И я думаю, что успех романа «Кирилл и Мефодий» у советского читателя объясняется еще и тем, что перевод книги с болгарского языка на русский осуществлен писателем, глубоко знающим материал, давно и с любовью исследующим культурные свези двух народов, одним на самых увлеченных толкователей древнерусской поэмы. Поэт. «Поэт с большой буквы», как назвал автора «Слова-..» Пушкин, слагал «песни» о своем времени и на языке своего времени. Он был вооружен азбукой, которую как бесценный божественный дар вложили ему в мозг и сердце два болгарских гения.
Шли годы, буквы эти, азбука эта – кириллица – реформировалась, приближалась к живой речи народов-братьев. Какие-то буквы были из нее исключены, форма других букв менялась. Великий Ломоносов установил новые принципы правописания русского языка, поднявшегося, словно огромное сказочное древо, из первославянского семечка. Но, конечно, жизнь азбуки на атом не закончилась. Шли годы, и вот произошло то, что предсказывалось в «Слове...» Ответный голос Руси, России был услышан на Балканах: в XVIII веке русский гражданский алфавит был принят за основу сербского и болгарского алфавитов. Так продолжалось славное житие самоотверженно посвятивших себя людям солунских братьев. Оно продолжается в поныне. Роман Караславова, раскрывший таившееся в буквах кириллицы глубокое и прекрасное содержание, рассказавший не о святых, а о людях, является данью нашей общей благодарности Прометеям минувших столетий.
Борис РАХМАНИН