Текст книги "Кирилл и Мефодий"
Автор книги: Слав Караславов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 62 страниц)
Иоанн сидел на табуретке в келье Константина и все не мог прийти в себя. Тайная боль, накопившаяся за годы его одинокого существования, наконец прорвалась, переполнив истерзанное сердце и вызвав слезы горести и жалости к себе. Он услышал от жены, как плохо она о нем думает, и ему было очень трудно успокоиться. Иоанн давно вычеркнул ее из своей жизни, давно уже думал о ней как о чужой, не питая никакой надежды на счастье. Однако ее издевательство потрясло его, заставило обдумать свою жизнь, прошедшую под одной крышей с ненавистным отцом и презренной женой. Иоанн жил бы и дальше так же безропотно, если бы не встреча Ирины с Константином. Впервые он возненавидел жену всей душой, впервые увидел ее униженной, и это придало ему горестные силы оплевать ее, как последнюю блудницу. Но тогда все это было только началом его боли, теперь она жгла его изнутри, как уголь жжет живое мясо. Он стоял перед человеком, от которого ему нечего было скрывать, недостойная жена так разрисовала его, что даже философа возмутила ее ругань. Разве можно было простить ее после такого цинизма? Константин отверг Ирину, Иоанн чувствовал себя обязанным и благодарным философу, доброта которого стала его защитой. Содрогаясь от рыданий, он, как беспомощный ребенок, все спрашивал и спрашивал, он задавал вопросы тому, сидящему где-то в облаках и безучастно наблюдающему терзания людей. Согнувшись на табуретке, Иоанн давился этими вопросами:
– И ты спокойно смотришь со своей высоты? И тебя не трогают мои терзания? Ты, кто дал образ и подобие последней твари на земле, чтобы она была как остальные, ты только меня создал отвратительным и никому не нужным! Если я и тебе не нужен, зачем караешь меня самой жестокой карой – насмешкой людей? Зачем ты дал мне только обид у? В чем мой грех?.. Разве я ударил ножом сына господня или обливал грязью твоих святых? Растопчи меня и возьми к себе, господи...
Иоанн уронил голову на руки, худые плечи его сотрясались от сдавленных рыданий. Отчаяние переполняло его уродливое тело, и в келье стало душно и тесно от исповеди человека, жизнь которого была сплошной мукой. Константин подошел к нему, положил руку на острые плечи.
– Иоанн, друг, подними голову, и ты поймешь, что каждый человек – источник мук и сомнений и путь его устлан горестями. И нигде нет брода для муки человеческой и вечной печали. Мы таскаем их с собой, как черепаха панцирь. Никогда мы от них не избавимся, тщетны наши усилия. Не думай, что виноват лишь всевышний – сегодня каждый несет свою долю вины за боль в чужом сердце. Счастье – птица невидимая, ростки добра с трудом пробиваются к свету, нет для них благодатной почвы, так как не ценим мы друг друга. Жестоких людей много, словно песчинок в реке жизни, и они не скоро пройдут, а поток слез столь велик, что, если он пересохнет и не будет уносить песок, земля станет пустыней, задыхающейся под песком, мертвой от соли слез человеческих. Не плачь, друг, не плачь...
Вслушиваясь в слова философа, Иоанн проникался их искренностью. До сих пор он делился своими тревогами и своей болью лишь с пустой постелью да холодными стенами своей богатой опочивальни. Константин помогал ему воспрянуть духом, не успокаивая его, не объясняя причины страдании, – он говорил ему о человеческой неправде, которая никого не щадит. Глубоко вздохнув. Иоанн попытался взять себя в руки.
– О, как все меня давит и угнетает. Я живу, как тень, нелюбимый, ненужный... Обманутый, презираемый... Скажи, философ, скажи мне правду: как прогнать ненависть? Она сидит в душе и не дает покоя. Ложусь ли, встаю ли – она со мною, теснит мне грудь, вот-вот разорвет ее!
– Несчастье, друг, сделало твое тело убежищем хулы и злости. Повседневная горечь твоей жизни превратила их в неугасающую боль, боль – в злобу, а злобу – в щит против человеческой неправды. Но этот щит непрочен, источен желчью непрестанных человеческих насмешек. Ты чувствуешь себя бессильным, как воин со связанными руками, и тогда приходит испепеляющая ненависть...
– Назови мне лекарство, учитель!
– Лекарство, друг мой, создано одновременно с сотворением мира: закрой глаза и уши для зла и живи большими мыслями, твори на благо рода человеческого. Если же не хватает сил подняться на такую высоту, поищи узкую дорожку света, который сам приходит к нам в густом лесу. Он разгоняет глубокие холодные тени, чтобы согреть притаившийся цветок надежды. У тебя же есть пергамент – вынеси его на этот свет и увидишь, как из твоих бессонных ночей пробьется чувство.., а если выразишь его в песне, она сможет утешить и других людей...
– Но я же увечен и болен! – поднял голову Иоанн, доверчиво глядя на Константина.
– Пустые это слова, не хочу их слушать, ибо в жизни нет больных люден, есть только больной дух, который препятствует созиданию. И боль твоя, и взгляд, и слова говорят мне о твоем уме и о том, что ты не обманешь моих надежд. Ищи в книгах цель своей жизни, пойми время, не спорь с мелкими душами, подружись с Платоном и божествами, с вечно живым и непорочным, чтобы забыть о грязи мира господ и о своей боли... Если последуешь моим советам, то уже сегодня станешь здоровым...
Последние слова Константина, прозвучав, как бы остались в келье и наполнили се торжественной тишиной. Иоанн встал и, взяв обеими руками правую руку философа, долго стоял, прильнув к ней лбом. Константин ощущал исходивший от него жар, а поэтому не спешил высвободить свою руку. Человеческое сердце просило защиты, сердце философа хотело ему помочь и одновременно сжималось от боли и понимания, что невозможно сделать это уродливое тело красивым, гибким, стройным и высоким... Подними Иоанн в это мгновение глаза, он увидел бы смущенное и печальное лицо, лицо человека, тоже нуждающегося в совете.
В таком положении застал их Мефодий. Он вихрем влетел в келью, заметив Иоанна лишь после того, как обошел дубовый стол. Выходить было поздно. Сев за стол, он бережно положил какую-то книгу поверх разостланных пергаментов.
– У нас знатный гость, это чудесно! – сказал старший брат, погладив книгу ладонью. – Радость любит друзей...
– А радоваться есть чему, брат... – Ясные эти слова, приподнятое настроение вдруг разорвали сумерки кельи. Иоанн выпустил руку Константина и несколько неловко поклонился Мефодию. В этом поклоне были и уважение, и почтительность, и легкое смущение. Он не знал, что делать.
Его выручил Константин:
– Останься, Иоанн... Человек сам создает свои радости, зачем от них бежать? Сегодня...
– Сегодня, – прервал Мефодий, – наш долголетний труд увенчался успехом, бессонные ночи моего брата Константина принесли плоды! Посмотри, брат! – подал он книгу философу.
Константин взял книгу и стал медленно листать ее. Присутствие Иоанна все-таки стесняло его, мешая выразить свое удивление. Руки держат первую книгу на славянском языке, первую птицу его надежды, первую спутницу, которая пойдет вместе с ним по нелегкой жизни...
– Мы с моим другом Иоанном только что разговаривали о крыльях человека, которые должны быть у каждого, – сказал философ, – и мы обязаны не давать им опускаться А разве есть крылья сильнее и крепче мысли? Нет... Ее можно сохранить в книгах, чтоб осталась с людьми, любящими ее... Иоанн, это – труд безрассудных людей, решивших одолеть тьму. Ты хочешь знать, кто они? Вот, ты видишь их перед собой. Я и мой брат решили открыть славянам глаза на божий свет. Мы создали буквы на их языке, чтобы они лучше воспринимали небесную благодать. Как видишь, мы тоже ищем смысл жизни и свое место в ней... Сейчас наша единственная мечта – отправиться...
– Куда? – поднял взгляд Иоанн.
– К тем, кому мы нужны.
– Возьмите меня с собой...
– Ты – птица в клетке, а ключ от нее не у нас, сказал Мефодий.
– В сущности, все мы в одной большой клетке, Иоанн, и общими усилиями надо будет освободиться из нее, добавил философ.
– Почему? – не понял Иоанн. – Вы же свободны!
– Свобода иногда условна, друг. То, что мы создали, заранее обрекает нас на гонения... Мы ведь выходим на борьбу с триязычием.
Высоко подняв книгу, Константин раскрыл ее, и она стала похожа на прекрасную птицу.
– Полетит ли она? Небо есть – небо единого бога, а народов много, и все они чтят разные божества... Почему?
Вопрос повис в воздухе и, казалось, пролетел сквозь время.
Никто на него не ответил.
Иоанн стоял между двумя братьями в тесной келье монастыря и не хотел уходить, чувствуя близость к этим людям высоких мыслей, устремившихся в далекий путь. Если когда-либо ему удастся пойти вместе с ними хотя бы простым поводырем их мулов, он будет беспредельно счастлив от сознания того, что и он борется с догмой и ограничениями. А догмы создаются людьми – такими, как те, к которым принадлежал и он. Там, в сумерках широких приемных, тайных ходов, глубоких подземелий, забитых узниками.., там, где шелестят шелка и бархат, где из серебристых мехов показывают языки зверьки с драгоценными камнями вместо глаз, слышатся коварные шаги хитрецов и развратников, создающих законы и запреты для защиты своих интересов. А с кем он? Что общего имеет он с ними, кроме сумасшедшего случая, вследствие которого появился на свете один знатный плебей? Нет! Отныне Иоанн знает свое место! Он так долго искал его и теперь не потеряет!
Надо быть с братьями, навсегда!
11В последнее время Климент ночевал в мастерской. Под каменкой крышей монастыря, среди запаха льняного масла и растворителей он чувствовал себя как когда-то в отцовской пещере. В самом дальнем углу он поставил маленький иконостас с первой своей иконой. Тусклый огонек лампадки дрожал, и казалось, будто глаза святого подмаргивали, глядя на молодого послушника. В создании иконостаса участвовали все мастера. Марин вырезал его из самшита, украсил двенадцатью сценами – от рождения Христа до его великого воскресения. Резец оживил лица, и тени, спугнутые огоньком лампадки, прятались за крохотными фигурками, создавая непрерывный танец светотеней, который приковывал к себе внимание. Оклады и лампадка были делом рук Саввы. Каждый вкладывал в труд всего себя и старался показать свое умение.
После утомительного дня Климент ложился в жесткую постель, и мысли постепенно и незаметно уводили его в детство. Могила отца осталась там, у пещеры, в скалах над Брегалой. Большой камень с выдолбленным крестом указывает место его последнего жилища. Отец умер внезапно еще до войны с Пресняном. Случилось это весной, среди птичьей разноголосицы и веселой болтовни ручьев. Из долины к вершинам двигалась волна зелени, чтобы одеть в цветы все горы. Старик выходил из пещеры, слушал весенний шум, и глаза его наполнялись светлой влагой. О чем думал он, о чем грустил? Наверное, чуял свой конец. Вскоре он ослабел, перестал работать и однажды сказал:
– Сынок, выброси пепел от дуба... Запах мучает...
До сих пор Климент не знал, что дубовый пепел пахнет. Он взял кадушку, в которой дубили заячьи шкурки, и вынес, а вернувшись, долго нюхал пепел, но никакого запаха не почувствовал... Тогда Климент понял, что отец бредит. Старик бормотал что-то о священном дубе.., выкрикивал заклинания, клятвы; утром притих и, не дождавшись полудня, испустил последний вздох, сжимая в руках простой деревянный крест, всегда висевший у него на груди. Старика похоронили. Клименту не хотелось спускаться в крепость, к Мефодию. Он решил остаться наверху, узнать, хотя и с опозданием, тайну отца. В дощатом сундуке нашел он золотой перстень с надписью на греческом языке – перстень ичиргубиля[27]27
Ичиргубиль – советник хана, командующий крупным контингентом войск (тюрк.).
[Закрыть] Эсхача.
На дне сундука лежала еще новая льняная рубаха, а под ней меч с поволоченной рукоятью. Рядом – книга рода. Когда только отец успевал писать ее? Наверное, пока Климент находился внизу, в крепости. Ичиргубиль Эсхач описал свою родословную: у рода Куригиров были два очага – в Старом и в Новом Онголе. Все люди были у хана в почете, их имена высекались на каменных колоннах во славу какого-нибудь подвига или ханской войны с окружающими племенами и народами...
Климент читал, и воображение уносило его в раздольные поля за Хемом, где паслись табуны коней, а сам он мчался на резвом скакуне. В ушах свистел ветер, он чувствовал под собой живую спину коня, а под седлом была запасная походная бастурма[28]28
Бастурма – вяленое мясо (тюрк.).
[Закрыть]. В нем просыпалась кровь наследника вольного ичиргубиля из рода Куригиров... «И простиралось поле ровное, а травы щекотали брюхо, легкий ветерок развевал чуб, и я думал, что Тангра создал этот мир для того, чтобы я по нему скакал, а ароматные травы дурманили меня запахом и изумляли цветами... В это мгновение появилась дочь Борислава. Она шла в своей белой одежде сквозь высокие травы, точно заблудившийся мотылек, волосы у нее были золотые, как солнце, а руки белые, как молоко кобылы-первотелки. Я натянул поводья, трижды сплюнул за пазуху, чтобы отогнать зло, если оно приняло образ красавицы... С того дня потерял я всякую радость и волю. Я стал угрюмым и молчаливым, из-за чего хан усомнился в моей верности... А я горе свое прекрасно знал: не мог жить без дочери Борислава... И чем больше думал, тем становился менее общительным, так как законы государства и рода запрещали смешение крови. Она была славянкой, я – отпрыском одного из ста вернейших родов государства. Бросил тогда я все – и род, и пост, – так как хотел быть только с нею. Горы приняли нас, довольных и радостных людей. В те дни понял я и другое: у нее – свой бог. Он стал также моим богом. Кровь моя воспылала такой ненавистью к тем, кто прогнал меня, что, когда родился Климент, я спустился глухой ночью на равнину, чтоб своими руками спалить священный дуб нашего рода и развеять пепел во имя торжества моего нового бога. И о дерзости той я не жалею...»
Эти слова многое объяснили Клименту: и предсмертный бред о дубовом пепле, и одинокую жизнь в горах, и молчаливую замкнутость, и слезы перед лицом великого чуда природы – давать траве силу и величие, украшать мир цветами, одевать горы в зеленые веселые, радостные одежды. Многое таила эта книга в простом жестяном окладе. Она была хорошо написана, полна раздумий одинокого человека, который предпочел почестям и самодовольству знати любовь и веру в чужого бога. Размышляя о жизни отца, Климент невольно сравнивал ее с жизнью своего учителя и наставника Мефодия. Разве не так же отрекся он от титулов, когда захотел найти высокую истину? Разумеется, отец действовал, побуждаемый внутренним порывом сильного чувства, данного природой, в то время как Мефодий отправился в новый путь уверенными шагами человека, знающего, куда и зачем он идет. Чем больше вникал Климент в книгу, тем яснее понимал он и самые мелкие подробности. Книга была написана греческими буквами, но болгарскими словами. Часто для родных звуков не хватало буквы, получалось что-то смешное. Неужели нельзя найти знаки, которые заполнили бы эти пробелы? Тогда даже чужая азбука, как эта, сможет служить его народу... От этой мысли Климент с испугом отпрянул: она могла бы обидеть Константина. Будто его азбука несовершенна и требует улучшений. Упаси бог! Припоминая красивые узоры букв Константина, Климент ощущал влагу на глазах. Вообще он обнаружил в себе странную склонность к умилению и сочувствию. Он часто думал, откуда она ваялась в нем, если отец был столь суровым человеком... И это объяснила книга рода: «...Она (речь шла о матери) была кроткой божьей душой, готовой расплакаться при виде любого чужого страдания. Однажды был большой голод, и я убил серну. Когда я притащил ее в нашу уединенную хижину, то обнаружил, что за мной пришел ее малыш. Тогда она ваяла зверька и долго рыдала так, что сердце разрывалось...»
Климент помнил мать, хотя и смутно. Она любила подниматься с ним на вершину горы и сидеть там на голом камне и долго смотреть в синюю даль. О чем она тогда думала? Наверное, о веселых вечеринках, о хохочущих подружках, о мире, незнакомом ее сыну. Вспоминается еще и старик у огня в темные, глухие вечера. Он приходил откуда-то с сумой, полной всяких сладостей. В такие ночи мать и отец не ложились и толковали с ним до утра. Его провожали по извилистой тропинке раньше, чем начинала блестеть роса на верхушках деревьев. Кинга рода подсказала ключ и к этой тайне: то был Борислав, отец матери и его дед...
«...Тогда пришло самое страшное. Сырой и морозной была зима, камень – сердитым и мрачным... Сперва появился кашель, затем она ослабела, ее лицо осунулось, и она скончалась... Душа ее отправилась прямо на небо, ибо была праведной и чистой. Остались мы одни с Климентом – скорбеть о ней, о ее доброте. Вот в ту пору решился я поискать лучшее будущее для моего мальчика. И пошел... Многое слышал я о Брегале и ее стратиге, все хорошие слова, – и не ошибся. Правильный путь указал мне бог...»
Не много людей прошло такой путь, как отец. Такой путь был под стать поэту или суровому мужчине, который не думает о других, а только о своем чувстве. Отец не был ни поэтом, ни суровым человеком. Или, может быть, был и тем в другим. Его душа была привязана к природе, глаза были способны упиваться весенним цветением, руки жаждали бороться с невзгодами жизни, руки сурового ичиргубиля Старого и Нового Онгола. Согласно законам предков, он мог иметь много жен – но отказался от этого права ради одной; в государстве он занимал высокий пост, рабы и парики должны были кланяться ему – но он пренебрег всем этим и уединился в горах. Согласно родовым порядкам, жены были безликим племенем, задачей каждой было поддерживать огонь в очаге и продолжать род, не отягощая мужскую совесть, – он отрекся и от этих порядков, чтобы уединиться с одной женой. И все-таки в отце осталось что-то от старого – нигде в книге рода не упомянул он ее имени, называя ее только «дочерью Борислава»... Что же это был за человек – отец? Всю жизнь будет задавать себе Климент этот вопрос, но не найдет ответа. Эсхач покинул людей, но не расстался с мудростью, не сделал из своего сына горного волчонка. Всю жизнь переписывал он божьи книги, научив этому и сына, и тем самым вернул его в большой мир – мир любви и доброты, о котором рассказывается в житиях святых и отшельников. Он научил его любить краски и немножко пользоваться ими. Что же это был за человек, его отец?
Вечером, перед сном, Климент брал книгу рода и при этом словно ощущал теплую ладонь отца, прибавляющую ему силы идти вперед. От него, от отца, было упорство – не останавливаться, побеждать соблазны и искушения. Разве не может он, как остальные послушники, волочиться за монашенками? Но зачем? Конечно, он молод и даже красив, многие это говорят, среди них и женщины,. – но Климент из того теста, что и отец, он настроен на сильное чувство, которое, наверное, когда-нибудь придет к нему. Он не плюнет тогда три раза за пазуху, чтобы понять, что идет навстречу в образе красавицы – добро или ало. Он узнает ее с первого взгляда, так как верит, что она есть. Климент видит ее, достаточно ему зажмурить глаза. Вчера он ее встретил во время шествия с иконой, и в сердце будто что-то оборвалось. Она шла, распустив волосы, лицо ее было невинно, руки словно два белых голубя, и походка как у царского павлина. Он не знал ее и боялся спросить, боялся насмешек, но все равно не выдержал, спросил.
– Это ты о ком, о той в золотых туфлях?
– О той, Савва.
– Ирина, сноха Варды, что отреклась от учителя. Однако он молодцом... Спроси Марина, пусть расскажет тебе, что слышали люди из кухни. Вчера она пошла к Константину, и он прогнал се, – болтал Савва, возясь у маленьком наковальни с какой-то оправой. – Потом ее муж такое ей устроил! Забудь о ней.
От этих слов у Климента потемнело в глазах, перо сломалось, оставив на белой коже пергамента длинную черную каплю, капля стала расти, заполнила мастерскую, закрыв черно и пеленой все, что было перед его глазами. Он ожидал чего угодно, только не этого. Клименту было известно, что она из знати, что он может быть с ней только в мечтах, но теперь даже мечте суждено было погибнуть... Значит, он полюбил зло. Ирину, ту, о которой ему рассказывал Мефодий после возвращения из Константинополя. Тогда послушник запомнил только, что Константин вернулся победителем из страны халифов и что молва связывала его имя с именем какой-то знатной красавицы. И вот теперь она разбила его сердце, женщина с красивым лицом, изогнутыми бровями и слегка приподнятой, словно у наивного ребенка, верхней губой. Разве такая женщина может быть плохой?.. Слишком рано мастерская на чердаке опустила свое веко и отрезала ясный солнечный свет, чтобы оставить молодого послушника наедине с собой, в конце пути предков из Старого и Нового Онгола. Он потерял надежду и приобрел боль, которая вряд ли когда-нибудь покинет его...








