Текст книги "Тур — воин вереска"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Всё гибнет и даже нет смысла трудиться, и опускаются руки, и гаснет надежда во взоре, и воли больше нет в сердце, и пресекается путь уже у порога – дошёл до завалинки, дальше некуда идти. Сел крестьянин, чёрные руки на коленях сложил, вздохнул и сам себе молвил:
– Утром просишь, чтобы настал вечер, а наступил вечер – не дождёшься утра...
Тяжкую думу думал. С какой стороны к этой думе ни подступись, а всё одно – без просвета.
Недолго он сидел один на завалинке. Сел рядом жид[27]27
К слову «жид», которое происходит от итальянского giudeo, а то в свою очередь от латинского judaeus, то есть «иудей», уважаемый читатель должен отнестись как к вполне нормальному обозначению еврейской национальности и не усматривать в нем ничего насмешливого и уж тем более – пренебрежительного и обидного. У иных народов – например, у поляков – евреев не называют никак иначе, а только «zyd»; совершенно невинным и никак не бранным это слово является и у других народов: у сербов и хорватов – «жид», у словенцев – «zid», у чехов и словаков – «zid», у белорусов – «жыд». Заглянем поглубже в историю: в старославянском языке еврей обозначается как «жид», «жидовин». А если кто-то и вкладывает в данный термин некое иное значение, мы к таким не относимся.
[Закрыть], руки белые на коленях сложил и с тоскою молвил:
– Тяжко. Утром просишь, чтобы настал вечер, а наступил вечер – не дождёшься утра...
Spioner
унижали, и за людей не считали, и обманывали, и обирали, и насиловали, и истязали, и убивали. Семь бед. Пришла и восьмая беда, не задержалась – всячески использовали, впрягали в ярмо. Поклажу таскать, поломки чинить, за тем сбегать, за этим слетать, то поднести, это унести, выкопать, выковать, вырвать, подставить... да, Боже милосердный! всего не перечесть. А тут, когда движение короля Карла на восток приостановилось, когда в ожидании подкрепления шведское войско более топталось на месте, чем шло, и более назад поглядывало, нежели вперёд, ещё похитрее стали использовать местных: русские брали их в разведчики, а шведы – в spioner, то есть в шпионы. Но чаще, конечно, шведы, ибо у русских в войске было немало казаков и калмыков – прирождённых разведчиков – сметливых, опытных, неутомимых, хорошо умеющих прятаться, быстрых и с острым глазом... Надо нам здесь заметить, что в той полнейшей неразберихе, когда никто, даже высшие военачальники, толком не знал, где стоит лагерем, а где движется неприятель, и где имели место стычки, и с чьим успехом, и чей там отряд через дебри ломится, и чей намедни в болоте увяз и тянет теперь греблю, кто в тылу поджигает деревни, куда подевался обоз с фуражом, что там за лесом за грохот (действительно ли дерутся или только пугают?), где и кем наводится переправа и т.д. и т.п., – сведения о противной стороне и о передвижениях и действиях своих разрозненных отрядов были крайне необходимы и потому очень ценны.
И русские, и шведы использовали литвинов и евреев не только для разведки, то есть для собственно сбора сведений, но и для распространения обманных сведений, ложных слухов, способных смутить малодушных в стане противника, а то и вызвать панику во вражеских войсках. Шведы брали в заложники семью и посылали мужика к русским. Так и с евреями, коих немало было в тех краях, в иных местечках – едва не больше, чем самих литвинов. И шведы, и русские знали, что у евреев была своя «почта»: если один еврей что-то важное узнавал, то бежал сам (иногда за несколько вёрст) или посылал сына, зятя, работника, более лёгкого на подъём, к своим знакомым евреям, к родственникам, а те в свою очередь гоже быстро передавали весть дальше. Случалось, что гонец, посланный с вестью королём, князем, маршалком, шляхтичем, ещё в пути, а весть, передаваемая по эстафете еврейской «почтой», уже далеко опередила его и достигла места назначения и в месте том ко времени прибытия гонца уж далеко не новость. Шведы, бывало, выпытывали – в прямом смысле слова – у евреев, что они знают о передвижениях русских. Иногда, запугав и ограбив, засылали еврея к русским в качестве мелкого торговца – вином, табаком или потаскушками с грязным подолом. Тот, однако, не будь дурак, явившись в русский стан, сразу объявлял, что заслан шведами, что вовсе он не spion, а совсем свой, и всё русским про шведов рассказывал; и молил об одном – чтобы его не выдали; русские, весьма довольные, иногда даже награждали такого «шпиона» каким-нибудь дорогим подарком и посылали его обратно с наказом передать ложные вести. Еврей наш, пейсики накрутив, глазками но сторонам стрельнув, возвращался к шведам и как на духу выкладывал им всё о русских – и правду, и неправду (о полученных подарках, разумеется, помалкивал), а более, конечно, неправду, поскольку у страха глаза велики да хочется побольше насказать в надежде, что и тут на награду не поскупятся, не обеднеет шведская казна; да ещё нам нельзя сбрасывать со счетов обычную человеческую слабость всё в своих повествованиях приукрашивать, преувеличивать, домысливать (мы избегаем из последних сил словечка «привирать»). Можно сказать, что «шпионы» более вводили противников в заблуждение, нежели проясняли ситуацию. Поэтому не удивительно, что русские и шведы старались полученные сведения проверять – посылали на старые тропы новых «шпионов». Но те, в большом усердии стараясь угодить, боясь в нерадении навредить милым сердцу своему заложникам, городили новую городню, очень старались, чертили такие планы на песке, что русские и шведы хватались за головы, и военачальники, бывало, совершенно сбитые с толку, обескураженные, впадали в сильный гнев, бранились самыми последними словами (рожа твоя – задница!., да ходил ли ты вообще? что за тупое свиное рыло!., куриные мозги!..) и даже прибегали к розгам.
Очень тяжёлые были времена.
Рыцарь Тур во языцех
В силу того же естественного свойства простолюдинов, о коем мы только что говорили, все в своих повествованиях и ради красного словца, и ради вящего впечатления преувеличивать, приукрашивать, додумывать поверяли друг другу бедные литвины – не единожды обобранные фуражирами, многажды ограбленные дезертирами (что суть одно и то же), обворованные пришлыми татями, бессчётно раз оскорблённые и бессчётно же раз доводимые до самого что ни на есть скотского состояния – волшебные сказания о некоем Туре, о защитнике, о благодетеле, о радетеле народном, о всаднике-великане в дивном шлеме с турьими рогами, об истинном герое, что за каждого безвинно униженного, бессудно наказанного поднимает свой неотвратимый меч. Об этом Туре и русским, и шведам, понятно, тоже доносили разведчики и spioner, но русские и шведы, кривя насмешливо губы, отмахивались – сказки, празднословие людей тёмного ума. Никаких подробностей русским и шведским военачальникам, ясно, не передавали, лишь слегка приподнимали рогожу, объяснялись таинственными обмолвками; не могли же, в самом деле, рассказывать тем и другим, что тех и других славный Тур всё чаще и очень справедливо бивал!.. А уж когда далеко были русские и шведские уши, тут они, люд простой, незатейливый, друг дружке всё выкладывали, что знали, чему в последнее время радовались от души, с чем связывали надежды, – только успевай, брат, слушай...
Великан этот Тур невиданный – в два человеческих роста; так гласила всеобщая молва; одной рукой легко поднимает годовалого бычка, а на простого коня сядет – тут ему и хребет сломает; потому особенный у него конь – ему самому под стать; в его ручищах молот – что в руках у кузнеца молоток; а крестьянские вилы возьмёт – это как для пана вилка, столовый прибор. В повете он появился недавно – всадник-великан – без имени, без роду и даже без лица – Тур он и есть Тур. Крутые каменные плечи, косогор-грудь, ручищи-ухваты – дубовые корни... из леса вышел, в коем был всегда, в коем со времён старинных, легендарных, только ждал своего часа; оттого и обличье у него необычное – он будто призрак с крыльями незримыми, нетелесными, добрый гений из прошлых веков, из тумана неожиданно появляется и с клочьями тумана над землёй плывёт, вроде медленно, да не догнать; а в другой раз Тур, дитя самой матушки-земли, ею рождённый, ею в камень воплощённый, неизмеримо тяжёлый, как скала, проедет стороной, ввергнет в ужас лихих людей и исчезнет – там, где вроде исчезнуть-то и негде, будто, из земли произошедший, в землю и войдёт. Гоняет Тур по округе и русских, и шведов, бьёт шляхтичей ляхов, бьёт презренных жидов, берущих лихву[28]28
Ростовщические проценты, незаконные росты.
[Закрыть] да жестоко обирающих народ в корчмах, гоняет хитрых иезуитских проповедников, дурманящих людям головы, смущающих веру их. Любого ярмарочного силача, если надо, вмиг прикончит раздавит, как клопа, и, как вошь, между пальцами разотрёт... И так он грозен, и с врагами так бывает суров, что даже те, за кого он вступается, его боятся.
И есть дружина при нём – может, несколько всего человек, а может, тьма, будто ёлок в лесу, которых никто не считал. Злы они; как видно, настрадались от бед, от врагов-насильников: кого не зарубят, того повесят, а кого не повесят, тому кости переломают; а кто от них убежит, уж больше не вернётся, ибо возвращаться очень далеко и страшно. В дружине его и крестьяне есть, местные и захожие, и горожане, мастера с подмастерьями, коих сорвала с их мест, с цехов их война, и беглые наёмники (как из шведского войска, так и из русского), и православные шляхтичи, и бродяги всякие без роду без племени – богомазы и цирюльники, коробейники без коробьёв, попы-расстриги без крестов, чернецы-монахи без покаяния и прочая, и прочая... отщепенцы.
А он, буй-Тур, над ними – всевластный правитель. Из рыцарей рыцарь. На хоругви[29]29
Хоругвь – знамя, значок, стяг; другое значение этого слова – часть войска, эскадрон, сотня.
[Закрыть] его начертан благородный гордый бык. Слово его короткое для всех закон. Да немного у него законов – скуп Тур на слова. Один закон – справедливость; второй закон – правда; третий закон – пойди спроси у ветра, он, вроде, слышал, и он по лесам, по долам сей закон понёс... Но, говорят, скупой на речи, щедр Тур на добрые дела. Он дела свои делает умело и умно. Как решит, как отрубит – уж не сделать лучше и не изменить. И саблей владеет – никому с ним не совладать. Льёт герой по родной земле окаянную вражью кровь, а на тропах, где ходит, он горстями разбрасывает, сеет серебро – чтобы дало оно изобильные серебряные всходы и невиданным, благородным, волшебным цветом зацвёл однажды – после всех бед и отчаянной нужды – родной край.
Тур появляется внезапно и исчезает в никуда. Никто не знает, откуда он приходит, на чей клич отзывается, на чей плач, где его дом и есть ли тот дом вообще – быть может, это логово, как у зверя лесного, под камнем, что лежал на своём месте всегда и помнит, как начиналось мироздание, под вековой валежиной, затянутой мхами, серыми и зелёными, бледными и яркими, нежными и косматыми, пушистыми, ветвистыми, кожистыми, быть может, его пристанище и логовом не назовёшь – просто место, как у языческого божества, просто лужок у высокого жаркого костра под звёздным куполом небес или, напротив, над бессчётной бездной звёзд. Где остановился Тур, там и дома...
Можно было бы согласиться: что и действительно всё это сказки – про Тура-призрака, про Тура-человека, про Тура-рыцаря, защитника, праведного судью и последнюю надежду поруганного простолюдина, – да недавно видели его воочию беженцы – не один и не два, в свидетельствах коих можно было бы усомниться, а десятки беженцев, уважаемых мужей, честных набожных матерей и достопочтенных старцев, слово которых твёрдо, а речи мудры и прозрачны, как родник, и в правдивости которых нельзя сомневаться, как нельзя усомниться в силе крестного знамения... Он стоял на холме и смотрел на дорогу. Недвижный и величественный. Хозяин здешних мест показался. Лесной бог, знающий тут наперечёт каждый камешек, каждую былинку, благословивший на жизнь, на расплод каждую живую тварь и по каждой живой твари, отец, слезу проливший. Сам Велес, «скотий бог», оставивший капище своё, высокий покровитель сказителей и поэзии... Или оборотень? Сын древнего турьего рода, брат туров могучих, гуляющих привольно по бескрайним литовским равнинам, по тёмным тысячелетним лесам, ровесникам библейского ковчега?..
Под шлемом дивным лица не увидать. А шлем сей Тур на людях не снимает. Почему – о том никому не известно. Кажется, нет нужды скрывать лицо тому, кто творит добро и не отступает от неписаных законов справедливости. Но не кажет он лица. Те, кто Тура ближе видел, кто малодушие своё превозмог и дерзнул полюбопытствовать, поднять глаза, рассмотрели его шлем: из турьего черепа искусно выточен, искусно же турьей кожей оклеен – ни саблей, ни нулей его не пробить; сделаны в кости узкие прорези для глаз, а по низу, по кромке, да по краям глазниц – отделан этот шлем серебром...
Здесь, да простит нас читатель, мы не можем отказать себе в удовольствии совершить небольшой экскурс в область истории шлема воинского, рыцарского и шлема ритуального. Тем более что экскурс сей тут будет как бы и к месту и со всей очевидностью покажет, сколь скромен, незатейлив был шлем, надёжно защищавший нашего героя, и в то же время сколь древние традиции этот предмет имеет. История знает воинских шлемов множество: разных форм – бочковидных, горшкообразных – грейтхельмов, или топфхельмов, каркасных, клёпанных и литых, с забралами и без, бронзовых и медных, костяных, железных шляп, арметов, бургиньотов, или штурмаков, бауннетов, или «собачьих морд», морнонов, саладов, кабассетов, «жабьих голов» и прочих и с невероятным разнообразием нашлемных фигур, называемых также клейнодами, какое только может позволить себе человеческая фантазия. Наиболее часто встречавшееся украшение шлемов – рога. Ослепительно сияли в солнечных лучах спиралевидные золотые рога на шлеме у Юпитера Аммона; рога его считались эмблемой прибывающей божественной силы. Золотой шлем у Александра Великого, которого подвластные ему народы ещё при жизни возводили в степень божества, был украшен рогами овна. У остготского короля Германариха на шлеме красовались толстые воловьи рога. Бараньими рожками украшались шлемы этрусских воинов. У немецких рыцарей-крестоносцев – тевтонцев, ливонцев, равно как у крестоносцев английских и французских, не только рога на шлемах были, но и птичьи перья, и крылья, и сами птицы, орлы или лебеди, и крылатая богиня Ника, дарующая победу над силами зла и приобщающая героя к бессмертию, к вечности, и стрелы арбалетные, и громовые стрелы, а также благословляющие руки, гребни, шипы, виноградные гроздья, личины драконов, пегасы, сирены, сфинксы и прочие фантастические существа. Эти нашлемные фигуры служили не только для защиты головы и для устрашения противника, но и в качестве амулета, защитника от несчастий и колдовства, залога успеха, залога победы, а впоследствии, когда вошли в моду рыцарские турниры, становились определённым условным знаком между рыцарем и прославляемой им дамой.
Очень древние шлемы, имевшие не воинское, а ритуальное значение, носили друиды кельтов, жрецы германцев и волхвы славян. Как и у Тура нашего, они были умело сработаны из черепов животных; их чаще украшали ветвистые оленьи рога, реже – рога лосей, зубров, быков. Эти рога крепились так искусно, что представлялись единым целым с человеком; они делали его выше ростом, величественнее, значительнее и как бы наделяли мощью, мудростью и отвагой того зверя, которому принадлежали ранее. Они связывали человека с тем зверем, которому человек поклонялся и от которого вёл счёт своих предков. Они как бы позволяли человеку пользоваться мистической помощью того могучего животного, частью которого венчали себя.
Пепел Могилёва
Правдивые или нет, но новые вести дошли до имения Ланецких, скорбные вести, и очень встревожили они и господ, и их крестьян, и всех окрестных жителей – будто Могилёв, город старинный и богатый, город торговый и ремесленный, наделённый известным Магдебургским правом[30]30
Magdeburger Recht. В 1561 году Могилёв получил так называемое малое Магдебургское право, а в 1577 году король польский и великий князь литовский Стефан Баторий дал городу большое право.
[Закрыть], нравом на самоуправление, на иные привилегии, сожжён...
Эти тревожные вести несли и передавали, конечно же, беженцы: что шведы из Могилёва ушли, но с тем не кончились напасти, так как сразу же в Могилёв вернулись русские; бежали горожане от шведов, потом от русских бежали – хрен редьки не слаще; а недавно будто русские город и подожгли. Ещё Люба узнала, что о том один мужик из Рабович рассказывал, у него будто бы родственник в Могилёве...
Люба велела Криштопу этого мужика позвать.
Привёл Криштоп мужика пред ясные очи доброй панны, и тот поведал о большой беде. Своего родственника Могилёвского он встретил на днях на шляху. Бежал тот со всем семейством, голоден и наг, растеряв но пути и имущество, и скот, намеревался искать спасения в Малороссии – там теплее, спокойней, сытнее. А город – да, истинный Крест! – русские сожгли. На это будто было повеление самого государя Петра. Мужик кланялся Любе; говоря о сожжённом красавце-городе, часто крестился и говорил, что большую глупость сделал царь: он народ обозлил этим чёрным деянием. Народ-то и прежде не сильно жаловал любовью русских (равно как и шведов, и поляков, и немцев), но были и те, которые сомневались, – понимая, что война затронет всех и в стороне никому не отсидеться, когда пошла такая драка, не могли решить, чью сторону принять; как среди магнатов, как среди шляхты, средней и мелкой, не было единства, так не было единства и в простом народе. Теперь же, после разрушения Могилёва, число людей, радеющих за успех короля Карла в войне против русских и поляков, так возросло, что уж с противной стороны голос никто не подавал и вовсе...
Слушая этого неглупого, возможно, даже грамотного, мужика, всё более тревожась о судьбе родителей, оставшихся в несчастном городе, но убеждая себя мысленно, что помочь им сейчас она никак не сможет, ибо она всего лишь пташка малая, кружащая у пожарища, Люба задала мужику вопрос, который был неожиданный даже для неё самой, вопрос этот будто сам собой сорвался у неё с языка:
– А чью сторону выбрал Тур?
– Наш Тур, как и прежде, панна, с народом, – негромко, но твёрдо, с вежливым поклоном ответил мужик.
Отсчитав на водку, Люба отпустила мужика, позвала Криштопа; но не могла вспомнить, зачем звала его – в такой была растерянности, беспомощности. Велела что-то для отвода глаз. А он, добрый, проницательный старик, кивал, вздыхал и всё её успокаивал: ежели давеча уберёг Господь, когда уж, казалось, сама смерть вломилась в двери, то убережёт и завтра, не позволит лишиться последней рубашки.
От предчувствия новой беды у Любаши и Винцуся сжималось сердце. Среди дня за хозяйственными заботами да домашними делами, за солнечным светом и пением птиц как-то ещё не томили тревоги, но ближе к вечеру, когда начинали сгущаться сумерки, когда замирала природа и из синих и свинцовых низин выползали промозглые туманы, приходили незваные всякие мысли, одна другой хуже, тревожней, и от дурных предположений – неизбывных, навязчивых щемило, тяжко было на душе. Как там старики-родители? где они? и живы ли они вообще?.. Хоть какую-нибудь подали бы о себе весточку.
Днём Люба крепилась, ночами плакала. Поглядывала на Винцуся, который хоть и слова не говорил, но явно тосковал по родителям и брату. Не раз видела сестра, как выходил Винцусь из ворот имения, садился на камень при дороге и долго-долго в конец этой дороги смотрел; скучал сердечный мальчик, ждал родителей, Яна и Алоизу, ждал брата Вадима.
И здесь, будто по волшебству, родители Ланецкие явились... Прекрасный это был день – солнечный и тёплый, тихий денёк посреди осени, один из последних погожих. Пришли Ян и Алоиза пешком, только вдвоём, ибо всех слуг своих могилёвских ещё в городе потеряли и не знали их судьбы, пришли неимущими странниками с посохами, с жалкими котомками, поддерживая друг друга рукой, плечом и словом. Исхудавшие, оборвавшиеся, простуженные, с чёрными лицами – их насилу узнали, приняв сначала за нищенствующих побродяг.
Ах, сколько же было радости!..
Тут и услышали о могилёвском бедствии из первых уст. Поведали Ян и Алоиза, что в начале сентября русские войска вошли в город и, хотя раньше они уже в Могилёве стояли, теперь их было не узнать. Вдруг кинулись по дворам грабить и разграбили всё, что осталось от шведов; народ выгоняли из домов, не давали времени на сборы; если кто сопротивлялся – били. И потом город подожгли, чтобы не достался он более шведскому королю. По приказу Петра два полка, калмыцкий и татарский, бесовское племя, поджигали Могилёв с разных сторон[31]31
8 сентября 1708 года.
[Закрыть]. Тысячи, тысячи жителей остались без крова, без имущества, без пропитания, без зелёного медяка. Иные горожане в беде своей, в отчаянии схватывались с налетающими, бесчинствующими азиатами, но гибли на месте. Полыхали дома, пылали церкви, от ужасного жара плавились колокола, как свечи, горели золочёные маковки. Жители, кто ещё в городе оставался, кричали, как оглашённые, бегали без смысла от колодца к колодцу, пытались хоть что-то взять из своих жилищ и страшной смертью погибали в пламени...
У Ланецких в городе сгорело всё – и дом с железными дверьми, и службы со всем скарбом, и все ларцы с Любашиным приданым и нарядами, и мамины меха, и шерсть аглицкая, и полотно немецкое, и мука, и меды, и вина французские и венгерские, и прованское масло, и ящики с изюмом, и бочки с оливками, и мускус с благовонными маслами, что так любили состоятельные горожанки использовать при мытье, и ковры с гобеленами, и всякое иное рушимое добро – до последней овчины, до последнего стёртого хомута; дырявой ветошки не осталось. В чём хозяева были, в том ушли и тому ещё радовались...
Все жители разбежались: кто в литовские города к родне, в Вильно и Ковно, в Вилкомир, Поневеж, в Витебск и Гродно, кто подался на юг; у кого не было родни и собственности ни на западе, ни на юге, нашли прибежище в предместье Луполово – его русские не смогли сжечь, так как не нашли лодок; третьи обрели приют и кое-какое пропитание в монастырях – православных и католических; а иные, недалеко от несчастного города отойдя, устроились временно в шалашах и кормились именем Христовым.
Старики Ланецкие вздыхали, качали головами: теперь они будут больше верить в народные приметы, чем когда-либо. Говоря т в народе, мыши и тараканы исчезают из дома, которому угрожает пожар. Разве это не вздор? Разве это не измышление скудоумных для потехи неразумных?.. Но так всё и было. Мыши и тараканы незадолго до трагедии убегали из города. Откуда они могли узнать? как, бессловесные твари, смогли передать друг другу весть о том, чего ещё не было? Они лавиной бежали но улицам, смущая и пугая прохожих. Иные прохожие сторонились в неприязни, а другие давили их... Вот мыши и тараканы, твари примитивные, знали, чуяли беду и бежали, а люди – совершенные творения Создателя по образу и подобию – не знали, даже подумать не могли, они не могли допустить такого ужаса в мыслях, что город, любимый их город, красавец-город, гордость их и отрада глаз, оплот веры православной о двенадцати престолах, будет в одночасье уничтожен, сожжён. Хотя в народе было некое смутное брожение; задним-то умом уже говорили, что были, были весьма ясные знамения предстоящей беды: икона Богородицы в Богоявленском храме как бы заволоклась пеленами, а пелена те будто переливались всеми цветами радуги; ещё родник близ города, святой целебный источник, кровью потёк, а река по ночам... стонала – натурально стонала, как человек, обуянный горем (а думали: плакала по утопленнику жена). Однако этих знамений могилевчане не поняли. Кабы поняли, схоронили бы богатства свои где-нибудь подальше и понадёжней.
В усадьбу шли старики Ланецкие пешком, больше ночами, а днём отлёживались в каком-нибудь шалаше или в копне сена; боялись ходить дорогами, опасались разводить огонь, на сучок в лесу избегали наступить, дабы не щёлкнул, ибо кругом были враги – и чужие, и свои; грабили всё и всех. Ян и Алоиза не раз слышали крики на дороге, призывы и мольбы о помощи, но уходили от большей, от горшей беды, так как ничего не мог поделать Ян, человек ещё весьма не слабый, один против дюжины. Где-то возле Вильчич помирали от голода и холода; ночка выдалась дождливая, только и спаслись тем, что сидели под елью обнявшись, – сберегли тепло. Потом подавили в себе гордость – побирались по домам, как и многие другие побирались до них и после. Иногда перепадала скудная пища. Но всё больше кормились улитками и речными ракушками. Народ, замечали, всё чаще добавлял в хлеб сушёную репу – толкли репу в порошок и примешивали к тесту; так пекли хлеб; день ото дня хлеба в хлебе становилось всё меньше, а репы больше. Повальная голодуха была не за горами. На чёрных, сожжённых полях разложила свои кости голодная смерть... Забрели как-то на хутор. Там сердобольная вдова пустила их погреться на печку; а на печке у неё – с десяток ребятишек, мал мала меньше среди овчин и гарбузовых семечек. Может, сутки у этой вдовы отлёживались, может, благодаря ей и живыми остались – к тому времени уж совсем выбились из сил. То, что накануне насобирали милостью Божьей, почти всё отдали вдовьим детям.
Радость от встречи, от окончания тяжкого путешествия совершенно погасла, когда Ян и Алоиза узнали, что старшего их сына Радима нет в Лозняках. Старые Ланецкие переменились в лице. Радим уехал в усадьбу ещё задолго до сожжения Могилёва. Они были уверены, что Радим с другими детьми ждёт их здесь. Мысль, что дети живут в усадьбе, далеко от войны, что они защищены от невзгод стеной глухого леса, а от татей и шишей высоким забором, крепкими воротами и злыми дворовыми мужиками с рогатинами и косами, поддерживала родителей в последние дни. В упавших чувствах они не обратили внимания на трогательное замечание самого младшего, Винцуся, на несогласие его: «Мы уже давно не дети». А Люба думала о том, что не следует ещё более расстраивать бедных родителей рассказом о недавнем происшествии: не такой уж и глухой у них лес, и не спрятать тропинки в этом лесу, и забор у них не вполне высок, и не весьма крепки ворота да и мужики дворовые не настолько злы, чтобы справиться с несколькими мародёрами. И ещё Люба думала сейчас, что надо бы предупредить приказчика Криштопа и дворовых, чтобы о том случае помалкивали... О Радиме и Винцусь затосковал. Как же ему теперь быть без Радима? Ведь Радим для него – свет в окошке. Каждое слово старшего брата ловил, в каждом его деле участвовал.
– Где же наш Радим? – со слезами на глазах спрашивала Любу Алоиза, как будто Люба могла это знать или как будто она могла держать ответ за судьбу старшего брата. – Может, уж и нет его на белом свете?
Старый Ян при этих словах бодрился:
– Ты сразу о самом дурном! Не накличь беду. Дай ему срок, мать. Придёт. Он крепкий у нас.
Но Алоиза уже не сдерживала слёз, так как было это ей не по силам; стояла в Могилёве над родным пепелищем, не плакала; столько дней шла через войну, крепилась; от голода и холода помирала, ни слезинки не пролила; и вот новая беда: не видит она вблизи себя дорогого сердцу первенца, и дрогнула душа.
Алоиза посмотрела на Яна с укоризной:
– Ты сам видел, муж, что делается в свете. Кажется, что весь мир в огне. Повсюду царит зло, будто распахнулись адовы ворота. Радим наш человек прямодушный и честный. Если что не по справедливости где делается, он не покривит душой, не смолчит. И за слабого, и за обиженного непременно вступится. Себе на беду...
Ян с мрачным видом молчал. Видно, согласен был с женой.
Алоиза продолжала:
– Вот ты на дороге слышал мольбы. Но не вступился один против дюжины...
При этих словах Ян вздрогнул и протестующе взглянул на жену; от обиды он даже как-то выпрямился, стал будто пружина, словно намеревался доказать, что не за себя он испугался да и не испугался вовсе, а только выбрал меньшее из двух зол, душевные муки... Но смолчал.
– А Радим наш и против дюжины пойдёт, не оглянется.
– Да. Он справедливый, – хмуро кивнул отец. – Поэтому его не оставит Господь.
Утирала Алоиза слёзы:
– Таким, как он, и в добрые времена приходится трудно, а уж в лихолетье. Несчастливый жребий. Не за этим поворотом, так за тем углом... Лежит где-нибудь под кустом то, что осталось от нашего Радима, а мы и не знаем... только волки знают...
– Вздор городишь, жена! – сурово взглянул на неё Ян. – Не ровен час, беду накличешь. Лучше помолчи. Радим наш сильный, выдержит всё...
Родители долго и тяжело болели. То одного, то другого мучили лихорадки, ломило в костях, то и дело являлись ночные поты, от которых приходилось менять постель и переворачивать подушки; не отпускала слабость, которая оказалась сильнее всякой силы (уложила даже силача Яна). И всё-то, может быть, они давно превозмогли, кабы не постоянные тревоги о судьбе ненаглядного первенца Радима.
Призывали к ним знахарку по имени Старая Леля. Была ещё в тех краях Молодая Леля, но она давно умерла, так давно, что многие её уж и забыли, а Старая Леля всё жила да жила, и никто не знал, сколькой ей, старой, лет – наверное, потому, что она и сама этого не знала, и не осталось в живых ни одного её ровесника, какие могли бы сказать, сколько ей лет. Вероятно, так и положено всякому знахарю жить долго, ибо лучше других знает он, как долго прожить... Посмотрев на родителей Ланецких, Старая Леля покачала головой и сразу повернулась к ним боком и сказала, что куда она теперь смотрит, туда их хвори и уйдут; а смотрела знахарка прямо за окно. И потянулись за окно их хвори, потому что Ян и Алоиза сразу почувствовали себя несколько лучше – только от одних её слов. Да, хорошая была знахарка Старая Леля. Она дала слугам корешков и сушёных листочков, научила, как заваривать снадобье. Ещё велела пить горячее молоко с шафраном. Подсказала, какие молитвы читать по сю сторону стены, и какие по ту, и какой заговор при этом в уме держать. В самую суть бабушка зрила: сама-то простуда не тяжёлая, отпустила бы от одной баньки, а вся хвороба докучливая – от слабости, от голодухи и от плохих мыслей; если много лежать, много кушать и маленько приструнить действие ума, всё без следа пройдёт.
За пропойским лекарем не стали посылать, так как лучше всякого лекаря помогла Леля. Много лежали, много кушали; только действие ума никак не могли приструнить, поэтому старались думать о высоком – о Боге, о лучшем грядущем, о семье. Старикам много не надо. И малым они удовлетворятся в многотрудные времена и рады будут. Ян и Алоиза мечтали только о тихом семейном счастье. В камине огонь уютно загудит, в ногах тёплый котик замурлычет, внучок засмеется, и будет рай...