355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Тур — воин вереска » Текст книги (страница 28)
Тур — воин вереска
  • Текст добавлен: 17 марта 2019, 09:00

Текст книги "Тур — воин вереска"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Приди, мой суженый, пить попроси

Сломав печать, старый шляхтич Ян Ланецкий читал у себя в покоях послание оршанского маршалка, в коем сей вельможа спрашивал, нет ли у досточтимого лозняковского пана, милостью Божьей человека не бедного и милостью королевской одного из столпов шляхетского общества, высокого собрания, сколько-нибудь замечательных мыслей относительно того...

У «лозняковского пана» шумело в голове, глаза слипались; он не спал всю ночь, прислушиваясь к шуму битвы, которая разразилась накануне у брода, – в какой-то версте всего от Красивых Лозняков. Он знал уже, что это Тур не пускал напиравших с того берега шведов; знал он и то, что шведов было – тьма, поскольку не всех побил и не всех пленил обласканный фортуной русский царь; и ещё знал, что с десяток его мужиков, и с ними два сына кормилицы Ганны, ходили помогать Туру, – они просили у пана оружие, и он дал им оружие... но мужики не вернулись, никто не пришёл. Это могло означать только одно – что славный воин Тур не смог удержать нахлынувшую орду, и ничего доброго теперь ожидать не приходится. А женщины, с утра ходившие на Проню, на мостки, полоскать бельё, кричали в голос: по реке мёртвые, страшно посеченные плывут, и красна от крови вода. Это могло значить, что ни лозняковские мужики, и ни какие-то другие, и ни сам Тур... с побоища, скорее всего, не вернутся.

...относительно того, где можно изыскать достаточные средства на восстановление Могилёвской ратуши, от коей было некогда глаз не оторвать. В этом вопросе трудно было не усмотреть скрытую просьбу, а за велеречивостью сановника, за очень вежливым тоном не разглядеть пустую поветовую казну. И как раз раздумывал старый Ланецкий, где ему сказанные средства изыскать, чтобы не ударить в грязь лицом перед другими шляхтичами, гонористыми в большинстве, но чтобы и их, ревнивых к чужому успеху, не обидеть, не раздразнить слишком щедрым пожертвованием, когда после тихого стука в дверь вошёл к нему управляющий Криштоп.

– С вашего позволения, пан... – поклонился он и доложил: – Явились шведы у наших ворот...

Нахмурился шляхтич, серым стало лицо; только глупый теперь не смог бы понять, чем закончилась битва.

– Много ли у наших ворот шведов?

– Десятка полтора, пан. Просят открыть. Что прикажете делать?

Пан Ланецкий недоумённо повёл седой бровью.

– Не ошибся ли ты сослепу? Может, то не шведы? Давно ли шведы начали спрашивать разрешения, чтобы войти?.. – и, вздохнув, он поднялся. – Любопытно мне будет взглянуть на этих шведов.

Нацепив саблю, – более для вида, для значительности, нежели для воинской надобности, – Ян вышел на высокое крыльцо. За ним и Алоиза не замедлила появиться, поскольку и ей было любопытно, что за люди спешились у ворот, не принесут ли ей они – а хоть бы и шведы! – какую-нибудь весточку о сыне: где он? что он? жив ли, родная кровь?.. Следом за хозяевами выглянул в дверной проем старик Криштоп и звонким от волнения фальцетом велел мужикам отпереть ворота.

Те послушно отодвинули засов, отвели створы и отступили, понурив головы.

Шведские солдаты остались снаружи, и только один – молодой офицер – вошёл во двор, ведя в поводу своего коня. Этот человек сразу направился к крыльцу, где его ожидали. Старый Ланецкий даже удивился, что так скоро, в мгновение ока, сообразил незваный гость, где следует искать хозяйское высокое крыльцо, будто он уже бывал здесь, на широком дворе, и знал, куда надо идти.

И хозяев гость скоро отыскал взором.

– Госпожа! Господин! – слегка поклонился капитан Оберг, остановившись под крыльцом; здесь мы, опять же, должны напомнить читателю, что говорил наш герой по-шведски. – Похоже, вы есть родители той прекрасной девы, той лесной нимфы, которая завладела моим сердцем и которую я ищу.

Ян оглянулся на Алоизу, а Алоиза заглянула снизу ему в глаза. Они не поняли из услышанного ни слова.

Между тем Оберг продолжал:

– Скажите мне, уважаемые, где она? Скажите мне, тут ли она живёт? – и капитан указал рукой на дом, на окна.

Старый Ян не без тревоги взглянул в указанном направлении, но по-прежнему был весьма далёк от понимания того, что от него хотят. Напряжённо глядя в лицо офицера, пан Ланецкий крутил себе седой ус.

– Может, он просится переночевать? – предположила Алоиза.

Этот приятной наружности офицер, плечами, и благородной статью, и ростом, и мощью воина, и манерами воспитанного, образованного человека, немало походивший на их сына Радима... – ах! где ты, где ты, свет моих материнских очей?.. – молодой офицер этот сразу понравился ей, хотя он и был враг.

– Скорее, он вежливо требует денег. Или еды, – нахмурился Ян.

Алоиза с этим не согласилась:

– Я ни разу не видела, чтобы, требуя денег, прижимали руку к сердцу.

Тут Криштоп, старчески прищурившись и разглядев наконец Оберга, сказал из дверей:

– Да это же тот самый офицер, что... – и добрый управляющий прикусил язык, вспомнив, что не о всём можно рассказывать старшим Ланецким; просила же панна Люба поберечь её стариков.

– Какой офицер? – обернулся к нему Ян.

– Проще говоря, он уже бывал здесь, – выкрутился Криштоп. – Это добрый человек. И можно не волноваться: грабить нас он не станет и никого здесь не обидит.

– Чего же он хочет? – спросила Алоиза.

– Я думаю, он хочет... видеть вашу дочь.

Озадаченная пани Алоиза не знала, что и думать; она, пожалуй, даже была смущена тем, что, похоже, очень многого не знала, когда пребывала в уверенности, будто является полной хозяйкой здесь, у себя в имении. Теперь она имела случай убедиться, что не каждая мышка ей докладывается, и не каждая птичка наушничает, и кое-какие важные события проходят у неё за спиной. Почтенная пани собиралась устроить Криштопу допрос, но...

Но тут и сама Люба выбежала на крыльцо.

– Густав! Это же мой Густав!..

Спустя мгновение девушка была уже возле любимого, и они заключили друг друга в объятия.

– Что же вы не приглашаете гостя в дом? – обратила к родителям совершенно счастливое лицо Любаша.

И она потянула капитана Оберга к крыльцу.

Капитан, однако, сделав новый вежливый полупоклон старикам, подхватил её на руки и подсадил в седло. А Ланецким он сказал:

– Госпожа и господин! Не бойтесь за вашу дочь. Ни я не обижу её, ни кто-нибудь из моих людей её не обидит. И что допустил Господь, то не поправить ни вам, ни генералам и королям. А Господь допустил нашу встречу, – и он, указав Любаше на реку, повёл коня через двор под уздцы.

Пан Ланецкий, ровным счётом ничего не понявший из его речи, видя, что увозят его дочь, схватился за саблю. Однако сама Любаша остановила его:

– Я прошу вас, не тревожьтесь, родные. Со мной ничего не случится. Я скоро вернусь.

И старый Ян отпустил рукоять сабли. Такой радостью полнились глаза его дочери, что не смог бы любящий родитель выразить это словами; радость её выдавала великое чувство – ради которого она родилась, жила, росла, цвела – былинка, девочка, невеста, ненаглядный цветок и утешение родительского сердца, – и ради которого пришёл, наконец, этот летний день; девушка прямо-таки светилась вся; давно отец не видел её такой.

– Вот и жених объявился, – промолвила с тихой грустью Алоиза, хотя как будто за дочь радоваться должна была.

...Солдат своих капитан отпустил в лагерь, а коня верного он пустил пастись на лужок. А с Любой сели они на бережку ручья, несущего свои быстрые, журчливые воды к Проне, на живописном бережку ручья, омывающего корни старых тенистых вётел, нашли они укромное местечко.

– Люба, милая Люба! – не мог наглядеться на девушку Густав. – Я не верю глазам, которые видят тебя. И не верю рукам, которые держат тебя. Я боялся, что уже не найду тебя...

– Густав, я думала, что больше никогда не увижу тебя. Я болела тогда – в начале зимы. Потом ездила к хижине. Но тебя уже не было там. На обратном пути я так плакала... И всё думала: как же буду жить, не видя больше тебя?

– Я поверю губам, которые поцелуют тебя... Милая Люба, почему ты тогда не пришла? Разве я чем-то обидел тебя? Может, ты заболела и не могла прийти?.. Ах, я счастлив, что снова вижу тебя, моя любовь, моя нимфа!.. Я ждал тебя в том лесном доме несколько дней. Потом искал тебя. И даже сюда приходил – влекло меня сердце. И стоял в поле... Вон в том поле, – указал он рукой.

– Если б был ты тогда рядом, мой славный Густав, я не болела бы так тяжело. Ведь не страдала бы душа, – Люба взглянула туда, куда показывал он. – А ты правда приходил той ночью, Густав? Ты искал меня? Или это во сне мне чудилось?

Оберг покачал головой:

– А бывали мгновения, ангел ненаглядный, когда жизнь моя висела на волоске, когда, казалось, сил не было, чтобы сделать последний, спасительный шаг, когда уж оставляло желание бороться до победного конца – как будто близкого и как будто недосягаемого. Но я вспоминал о тебе, милая дева, и воспоминание это придавало мне сил – чтобы сделать этот шаг, чтобы выжить... Я же обещал вернуться.

– Я не находила себе места, мой любимый. Я боялась, что забуду твоё лицо. И мечтала о том, чтобы увидеть тебя во сне. Но ты мне не снился, не снился. И тогда я гадала, загадывала...

У нас на Святки девушки гадают. Я с ними... Я распускала волосы, я снимала бусы, мой Густав, и кольца снимала, твердя мысленно имя твоё, я развязывала все узлы на одежде – так хотела, чтобы ты мне приснился!.. Но ты не приходил и во сне. Я даже воду запирала на замок и шептала волшебные слова: «Приди, мой суженый, пить попроси». А ты опять не снился... Я плакала ночами, боясь забыть твоё лицо. И вот я вижу тебя наяву и глазам своим не верю... Поцелуй меня. И я поверю своим губам...

– Я слушаю твой голос, Люба, и мне несказанно хорошо!..

Так, обнимая друг друга, целуя друг друга, даря один одного ласками, радуясь новому, счастливому обретению друг друга и бесконечно говоря, говоря, хотя ничего не понимая из сказанного в частности, но как будто всё разумея в общем, просидели наши влюблённые в своём укромном уголке, в уютном гнёздышке под ивами, на толстом ковре прошлогодних листьев и мхов, укрытые плетьми плакучих ветвей, до вечера. И когда уж начало смеркаться, заметили и вспомнили они, что, кроме их любовного мирка, существует ещё безграничный внешний мир, могущий быть сколь прекрасным, столь и жестоким, могущий за долгожданной, вожделенной встречей прислать внезапное расставание, мир, в котором тепло вполне легко сменяется холодом, очарование разочарованием, красота безобразием, в котором добро до обидного равнодушно сменяется злом, а ясный день – глухой ночью... Эта самая видимая перемена – приход сумерек – напомнила им, и что любовные утехи, маленькие амурные радости не могут продолжаться бесконечно, и что надо приступать уже к каким-то действиям, на которых, как на основе, возводить своё будущее, прекрасный светлый храм.

Тогда Густав о будущем и заговорил. Он показал рукой на север и сказал, что в той стороне, далеко-далеко за лесами, за морем есть родина его – Королевство Швеция, и есть там прекрасный город Стокгольм, в котором ждёт его родительский дом.

– А на северо-западе, – здесь он показал в сторону Могилёва, – есть такой же прекрасный город Рига, в который я должен отвести своих солдат – тех, что доверились мне.

Лицо Любаши сделалось грустным.

– Да-да, Швеция... – повторила она. – Да-да, Рига...

Видя, что Любаша его понимает, Густав сказал, что не может долее оставаться в здешних местах: он должен держать слово, вести своих людей домой, и он должен избежать новых жертв. Между тем вот-вот к тому же броду подойдут русские, которые до сих пор ищут его южнее, в степях, и тогда будет новая, уже бессмысленная, битва, и никто не может знать, чем закончится эта битва лично для него... Таким образом... – здесь волнение заставило его побледнеть, поэтому лицо его, серьёзное, сосредоточенное, стало особенно ясно видно Любаше в сгущающихся сумерках, – исходя из сказанного... нет, о Боже! всё это не те слова...

– Милая Люба! Юная госпожа моя!.. – нашёл наконец слова Густав. – Ты сделаешь меня на всю жизнь счастливым, если согласишься поехать со мной на север – сначала в Ригу, а потом далее – в родительский дом...

Любаша, конечно, понимала, о чём идёт речь. Она и сама не раз думала об этом, хотя с течением времени всё меньше верила она в возможность такой встречи и думы её были более мечтаниями юной девицы о счастье с этим человеком... которого ей показала судьба и тут же как будто отняла навек, хотя с течением дней она всё менее верила, что Густав вообще был в её жизни, а не приснился прошлой осенью... она пыталась представить себе, нарисовать в грёзах новую встречу, такую, как сегодня, и дальнейшую жизнь нарисовать с этим человеком, захватившим её сердце, или с таким, как он... возможна ли такая жизнь? Поскольку любила она сильно, верила Люба, что и встреча такая не за горами, и считала, что возможна такая жизнь – с любимым, единственным, настоящим, который для тебя есть свет и смысл. Однако в ту минуту, когда надо было принять решение и дать любимому ясный ответ, вдруг растерянность охватила её, не сомнения, нет, а растерянность, так как подумала она о родителях своих, которые уже совсем старики и им нелегко будет без неё, молодой хозяйки в имении, и о братике подумала, о Винцусе, который ещё совсем молодой и нелегко ему будет без неё, старшей заботливой сестрицы. И Любаша в нерешительности молчала.

Видя, что девушка молчит, и принимая во внимание чуть более опытного, чем она, человека причины её молчания, ибо не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, – сколь важное решение должна она принять, сколь много всего обдумать, сколь много обстоятельств учесть и сколь со многими грядущими изменениями в своей жизни свыкнуться, – капитан Оберг поспешил сказать, что не торопит её с ответом. Он бы, пожалуй, удивился сильно, может, даже поразился легкомыслию своей возлюбленной, если бы услышал утвердительный ответ тотчас. Но она совсем не похожа на легкомысленное дитя... Нет-нет, он всё понимает.

– Вот луна сегодня – идеально круглое блюдце, – сказал он, кивнув на показавшееся за лесом ночное светило. – А завтра уже будет на ущербе. И завтра же, когда ущербная луна явит миру лик свой, я буду на этом же месте с лошадьми. Пусть будет ущерб сей – как время отсчёта. К новой луне нам надо быть в Риге...

В нерешительности Любаша пребывала недолго. Известно: для девушки на выданье семья – всего полмира, а суженый – весь мир. Без неё, конечно, родным трудненько придётся, но, поплакав да повздыхав, они привыкнут. А ей без милого – как без воздуха – погибель. И она поняла это так отчётливо, что стало ей одновременно и страшно, и легко. Страшно потому, что только представила: могла бы не встретить она своего Густава в этой жизни, могла бы и годы смотреть в окошко, сидя на постылом сундуке с приданым, перебирать равнодушным взором женихов – без искры, без трепета сердечного, без тепла в душе и голосе. А легко потому, что всё так удачно для неё сложилось (пусть и война, пусть и беда, и смерть, и огонь, и кругом разруха), что встретила Люба его – и вовремя встретила – в тот самый миг, когда для него зацвела...

Поэтому, ночку у себя в светёлке проплакав, всё утро прогрустив, а днём с домом и жизнью своей прежней попрощавшись, Николаю Чудотворцу, старинному образу верному, намоленному, помолившись, вечером написала Любаша родителям письмо про любовь свою и про погибель без любимого, положила письмо под подушку, чтоб не сразу нашли, и с приходом сумерек, с явлением из-за леса ущербной луны была она уже вблизи условленного места, грустная она к любимому по тропиночке шла – сама как ущербная луна...

Но мигом прошла её грусть, когда увидела любимого своего Густава; лучик света как будто мелькнул во тьме: вышел он ей навстречу из тени ветлы и вёл за собой под уздцы двух лошадей. Сильными руками Оберг подхватил её. Ах, как горячи были его губы! И от голоса его, от шёпота как вскружилась голова!.. В седло он её подсадил, жарким плащом покрыл, счастливо засмеялся. И спустя минуту рысью скрылись они в ночи...

Рассветная роса в листьях вереска... не ты ли это?

Только вчера мы расстались с ними – с Любашей и Густавом, с влюблёнными, украсившими чувством высоким этот мир и наше скромное творение, плетение словес в мысли и речи, – но скучали по ним очень и решили сегодня опять на них взглянуть, ведь, сотворяя роман сей, только мы и вольны обращать взор свой туда, куда душе угодно, и гулять там, где сердцу приятно. И увидели их уже не на конях, бегущих по ночному полю рысью, а в походном военном шатре, рано утром, – ещё солнце не взошло, – увидели их на широком супружеском ложе...

Это был явно не капитанский шатёр, так как капитаны обычно довольствуются простыми парусиновыми палатками, и не майорский шатёр, и даже не полковничий. Возможно, в нём укрывался от непогод шведский генерал, и принимал в нём реляции адъютантов, и строил планы походов и битв. Или это был вообще не шведский шатёр. Может, в одном из рейдов его отбили у русских, или за ненадобностью, поскольку был он уже весьма ветхий, бросил его сам русский царь. Хотя состояние шатра оставляло желать лучшего, был это очень дорогой восточный шатёр – просторный, из парчи, шитый шёлковой нитью. В таком шатре не было бы холодно и студёной зимой. Кроме широкой, но походной кровати, помещались в шатре и стол, сейчас заваленный картами, рисованными от руки планами и уставленный огарками свечей, несколько табуретов и сундуков. Пол был устлан цветистыми коврами, а кругом навалено оружие и имущество, необходимое в походе, – перемётные сумы, сёдла, попоны, упряжь, ремни, плащи...

Теперь надо нам здесь заметить, что шатёр этот, занимавший целую телегу в обозе, Густав наш поставил впервые – ради Любы его поставил, – как бы в него оправил, с любовью и преклонением, свой счастливо обретённый сияющий перл. Люба в этом шатре была принцесса... И сейчас, лёжа подле Любы на локте, любовался он своей ненаглядной в бледном утреннем свете, едва просачивающемся сквозь парчу и через прорехи в пологе, минута за минутой неотрывно смотрел он на чудный ангельский лик её, на ресницы, временами вздрагивающие от каких-то снов, – о, пусть он ей приснится, муж, которого она любит давно и которого она ждала, даже не зная, жив ли он, – и прислушивался к тишайшему дыханию её. И думал Густав о том, что вот так, ничего не меняя, он мог бы лежать теперь целую вечность, ибо достиг в этой жизни всего, чего мог достигнуть, о чём мечтал, и поднялся так высоко, что выше уже подниматься было некуда, разве что на облако к Создателю, – он стал достойным любви этого юного божества, этого истинного воплощения совершенства, внимавшего словам его и принявшего слова его «жена моя»... Что ещё нужно маленькому человеку в этом огромном мире?

И жалел добрый Густав, что не в Риге они сейчас, что не в рижской холостяцкой комнате его почивает сейчас эта нежная нимфа, не то позвал бы он тихонько из соседнего дома одну знакомую золотошвейку, чтобы вышила рукодельница-мастерица золотой нитью по белому шёлку чудный портрет, запечатлела любимую его в золоте навеки...

Капитан Оберг как раз обдумывал эту мысль, явившуюся неожиданно и согревшую его мимолётным воспоминанием о рижском уютном доме, как услышал некое движение при входе в шатёр, а потом – тихий голос; это звал его часовой.

Быстро одевшись и нацепив шпагу (не пристало часовому видеть своего командира в белье и без оружия), Оберг тихо вышел из шатра.

Часовой поклонился и негромко доложил, что к одному из постов вышел некий человек, назвавшийся литвином, и будто сказал этот человек, что хочет повидать господина капитана...

– Сколько с ним людей? – спросил Оберг.

– Он один, господин.

– Один? – не смог скрыть удивления капитан. – Похоже, этот человек с достоинством и честью... Или безумный, – досказал он, улыбнувшись. – Или очень храбрый...

– Именно так, господин, – кивнул часовой.

– Откуда ты знаешь?

– Это Тур, господин. Тот самый...

От ещё большего удивления у Оберга дрогнула бровь.

– Где же он?

– Вон он – в поле стоит, – показал рукой часовой. – Ждёт.

Шведский лагерь – шатёр капитана и несколько десятков палаток, с остывающими кострищами и табунками стреноженных лошадей, – был раскинут посреди широкого поля. Здесь, на равнинной местности, немного всхолмлённой, дремучие леса перемежались полями, которые местными жителями никогда не возделывались и использовались как пастбища либо вообще никак не использовались – оставались пустошами, заросшими вереском или чертополохом, кое-где дубками, а местами, будто для разнообразия, украшенные Творцом живописными круглыми камнями. Лагерь шведский расположен был здесь со знанием военного дела – от него до любого леса оставалось обозримого пространства не менее полумили; к такому лагерю незамеченным и самый хитрый враг не подберётся...

Капитан посмотрел в указанном направлении. Действительно, довольно далеко от лагеря, у крайних постов, закрытый по пояс туманной белесовато-серой дымкой, стоял человек.

– Это он меня ждёт!.. – кивнул Оберг.

Несколько побледнев, капитан раздумывал с минуту, потом распорядился беречь шатёр... и женщину, что в нём, – как зеницу ока, как его самого, и, пока он не вернётся, никого в шатёр не пускать.

– Осторожнее, господин капитан, – предупредил часовой. – У него сабля, и биться он мастер – мы видели это в бою.

– Но я ведь тоже знаю, как правильно шпагу держать, – не без укора ответил Оберг.

И капитан двинулся к Туру, поджидавшему его недвижно, будто статуя. Только недавно развиднелось. Было зябко. Клочья тумана запутались в кронах высоких сосен. На травах и камнях блестела роса – слёзы Авроры, оплакивающей своих двоих сыновей[92]92
  В римской мифологии Аврора – богиня утренней зари. Тифон, брат троянского царя Приама, полюбив Аврору, похитил её, и она родила ему двоих сыновей – Мемнона и Эмафиона, которые погибли безвременно. Аврора вечно оплакивала их смерть, орошая землю утренней росой.


[Закрыть]
.

Когда капитан подошёл к Туру совсем близко, – а туманная дымка к тому времени ещё и несколько развеялась, – Оберг увидел, что тот стоит уже с обнажённой саблей. Яснее всяких слов говорила эта сабля: ночная битва, состоявшаяся накануне, ещё не окончена, и если кто-то посчитал, что, добившись своего и переправившись через реку, одержал верх, то это он поторопился так посчитать, и если кто-то, ступив на берег, увидел вместо войска храброго груды остывающих тел и решил, что дорога в любую сторону открыта, то это он явно ошибся. Лишними здесь были бы любые слова, и Оберг извлёк из ножен шпагу.

С минуту они стояли недвижно, глядя противнику в глаза, изучая противника и как бы рассчитывая во взоре его угадать слабину. Кто хоть раз защищал свою честь в поединке, знает, как много можно узнать по глазам человека, направляющего на тебя оружие и подставляющего под твоё оружие свою грудь...

Это были противники, достойные один другого, – оба уверенные в своих силах, в своей правоте и в собственной грядущей победе. Не угадали они во взорах друг друга никакой слабины, взоры у обоих были тверды, оба в равной мере полнились силами и решимостью.

С первым солнечным лучом они скрестили клинки. И зазвенела, заскрежетала над полем сталь. Отбили первые выпады, ударились грудь в грудь, но тот и другой устояли на ногах. И вторые отбили они выпады, ударились плечо в плечо, однако оба удержались от падения, ни у кого не поскользнулась на росе, не подвела нога. И целили друг другу в лицо, потом целили в сердце, но всякий раз отбивали точные удары или уходили от них. Ни у кого из них, – похоже, равных, – не было причин усомниться в своих мужестве и отваге. И к умению воинскому они прибегали, и к хитростям, и к уловкам, к обманным ударам, оба были искусны и держали себя в руках, попусту дух не распаляли, не поддавались гневу, не совершали ошибок, на мякину не велись – были оба опытные воины...

Время шло, а никто не мог взять верх. Уже и дышали тяжело, и пот по лицам струился, и всё труднее становилось руку поднимать, чтобы точнее ударить... Но случилась у них вынужденная передышка – когда заметил капитан, что верные его солдаты, заслышав звон клинков, пришли от лагеря. Тогда опустил он шпагу и велел солдатам не вмешиваться, каков бы ни вышел сегодня расклад; капитан приказал им отойти к лагерю.

Солдаты выразили недовольство, но приказу последовали. А Оберг и Тур с молчаливого обоюдного согласия приостановили поединок, присели на камни отдохнуть.

Сняв шляпу и утирая со лба пот, капитан сказал:

– В истории уже бывали такие поединки, когда ни один из противников не мог победить. Приходит на память мне рыцарь Роланд, который бился с рыцарем Оливье, сыном Рэнье, повелителя Генуи, – замолчав на минуту, Оберг испытующе взглянул на Тура, как бы желая узнать, понимает ли тот, о чём он сейчас говорит, и знакомы ли ему названные имена; но Тур, кажется, слушал его равнодушно, и трудно было понять, знакомы ли этому могучему воину имена средневековых европейских рыцарей, личностей легендарных; и Оберг продолжил: – Они тоже бились долго, господин Тур, и смертельно устали, и захотели пить. Тогда Оливье послал слугу за бутылкой вина или кларета... Могу и я сейчас крикнуть часовым, и они принесут нам вина... Что скажете на это, господин Тур?

Тур молча смотрел на него, холодны были глаза в прорезях шлема.

Оберг улыбнулся.

– За кубком вина мы могли бы поладить – и решить дело миром. Разве не достаточно мы уже пролили крови? И разве не достаточно сейчас испытали друг друга?.. Моё войско пройдёт через эти земли, никому не причинив вреда. У солдат, идущих со мной, достаточно меди и серебра, чтобы купить себе пропитание, чтобы никого не грабить. Я обещаю, я честью поклянусь, что от моих людей ни один крестьянин здесь не пострадает... После моей клятвы будет ли смысл продолжать нашу битву?

– Не слишком ли много слов? – усмехнулся довольно едко Тур.

Капитан, разумеется, не понял этого короткого вопроса, но он понял тон его. И сам сказал не менее едко:

– Что ж! Видит Бог: я предлагал расстаться полюбовно. Придётся мне, подобно Тесею, убить сейчас Минотавра...

Взор Тура вдруг повеселел; Тур услышал знакомые имена.

– Если я – Минотавр, то знай, что не родился ещё тот Тесей, который убьёт меня.

Тут они поднялись с камней и, полные решимости наконец победить, вновь скрестили клинки. Однако как ни старались, никто из них не мог другого одолеть, никто не мог противника достать остриём. Равные сошлись, лучшие из лучших; за таких, как они, ни одному генералу, ни одному воеводе не было бы стыдно. Время бежало, уже и солнце высоко поднялось, но всё звенела сталь. И Оберг, и Тур давно уж удивились бы тому, сколь достойного противника каждый из них встретил, кабы они не так сильно устали. Дышали тяжело, солёный пот у того и другого ручьями бежал с чела, выедал глаза. Всё меньше ненависти было во взорах, всё больше уважения.

Не сговариваясь, они отошли друг от друга и снова присели на камни, лежавшие среди кустиков вереска, покоившиеся здесь много тысяч лет и, возможно, до этих пор не видевшие таких сильных и выносливых, таких достойных друг друга противников, делавших один одному честь.

Положив оружие себе на колени, сидели так несколько минут, дышали тяжело и молча один на другого взирали.

Несколько отдышавшись, капитан Оберг сказал:

– Сама судьба указывает нам, что нет никакого смысла продолжать борьбу. Видит Бог, господин Тур, я не испытываю ни ненависти, ни даже неприятия к вам. И, повторяю, готов оставить всё, как есть, готов завершить наш поединок миром.

Тур печально поднял голову.

– Вы отняли у меня любимую; вон за тем лесом с зимы лежит она на погосте в холодной земле; с ней отняли душу мою, отняли мечты... Вы отняли у меня друга; вон там, за холмом, схоронил я его; отняли верность, отняли опору... Другие хотят отнять у меня мой край, моих родных, мою честь, мои дом и имущество, моё будущее, третьи – покушаются на мою веру, четвёртые – жизнь мою хотят отнять... Отовсюду слетелись, словно жадное воронье, и застили чёрным облаком небо. Нет, не решить наш спор словами на земле; если словами – то только перед Богом, когда предстанем перед Ним в свой час. А здесь – лишь оружием...

И он поднялся. И Оберг, напряжённо пытавшийся всё это время хоть что-нибудь понять, хоть одно знакомое слово услышать (но, увы, не услышал, так как все слова, какие ему говорила Любаша, были про любовь), поднялся за ним.

С новым ожесточением зазвенела сталь. Как и прежде, оба были одержимы желанием победить и силы имели равные, но что-то как будто изменилось в поединке. Капитан вдруг начал уступать. И Тур это сразу почувствовал и воодушевился. Это не была уловка со стороны Оберга, нет; то, что он сделал шаг назад, потом другой, третий... пожалуй, можно было объяснить меньшей выносливостью. Славному воину Туру сама земля помогала, она будто вливала в него новые силы, и он давил и давил, напирал, ударял, и Обергу, воину славному, было всё труднее ему противостоять, сдерживать его и отражать удары.

В который уж раз обрушил саблю на противника Тур. Оберг отбил клинок, несущий смерть. Однако Тур в тот же миг, изловчившись, не останавливая натиска, ударил его рукоятью сабли в темя – сверху вниз, – да так сильно ударил, что ему бы и голову проломил, но весьма смягчила удар шляпа. Лишившись чувств, капитан рухнул, где стоял, – будто подкошенный.

Нам следует здесь сказать, что солдаты, следившие за поединком издали, давно уже заметили, что капитан их стал Туру уступать, и, понятно, немало этим обстоятельством встревожились. Но так как Оберг настрого запретил им вмешиваться в ход событий, они ничего и не предпринимали, а только глядели во все глаза на бьющихся и гадали каждый сам про себя – не хитрость ли это отступление опытного фехтовальщика капитана... Однако когда превосходство противника стало слишком очевидным и грозило обернуться для господина Оберга самым печальным исходом, а равно и им, подначальным капитана, вверившим честному командиру жизни и судьбы свои и связывавшим с ним скорое своё возвращение домой, грозило крахом всех надежд, солдаты повскакивали со своих мест и глядели теперь друг на друга, как бы спрашивая, что им делать, и не знали, что делать... И одного из них осенила тут простая мысль: где не может пособить мужчина, верный солдат и надёжный друг, может приложить руку (и сердце) и всё изменить любящая женщина. Этот солдат немедля бросился к шатру и разбудил госпожу Любашу...

...Торжествующий Тур благодарно взглянул в Небеса и саблей своей, быстрой, как молния, со свистом – красивым и грозным – рассёк он упругий воздух у себя над головой; так истинный воин приветствовал победу. Взбугрились под рубахой могучие мышцы. Склонившись над поверженным Обергом, клинок высоко занёс и готов уж был он нанести удар последний – целил остриём врагу в горло... но вдруг некий шум услышал он сзади, и обернуться не успел, как Любаша переполошённой птицей пала Обергу на грудь – под самое остриё сабли пала, готовая принять удар, готовая телом своим любимого защитить, и глазами, полными слёз, смотрела она снизу на Тура.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю