Текст книги "Тур — воин вереска"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Конечно!.. Вот этот монстр уже и нож достал и приставил его Обергу к горлу, вот и поднажал на рукоять неумолимый, жестокий Taurus[51]51
Бык.
[Закрыть], и боль обожгла горло, боль проникла в язык, а через него, кажется, и в сам мозг...
Блестящими лихорадочными глазами Оберг смотрел на дивный шлем, на крутые, нечеловечески широкие плечи Минотавра, на мощную грудь, защищённую кожаным доспехом, и жилистую руку, крепко держащую нож. Не отводя глаз, мужественно, достойно встречал он прожигающий, ненавидящий взор.
– Делай быстрее. Что ждёшь?
Но Минотавр ослабил нажим, а спустя мгновение и вовсе убрал нож:
– Нет. Недостойно это благородного мужа – добивать беспомощного врага. Мы с тобой встретимся ещё, когда будешь ты в силе. Я подожду...
Оберг вслушивался в глухой голос ужасного существа, следил напряжённо за движениями его губ, но ни единого слова не понял. А понял он только одно, что жертва не принята, что яство, видно, сочтено худым, и кровь его на жертвенник не прольётся, не станет он сегодня пищей для монстра...
И тогда силы оставили его, сознание его замутилось и погасло.
Были бы добрыми все тайные дела
Ни свет ни заря Любаша разбудила братика и шепнула ему в заспанное лицо, в самые губы:
– У нас есть ещё тайное дело. Не забыл?
– Как? Опять туда ехать? – повернулся Винцусь на другой бок. – Вот не спится тебе, сестрица...
Однако Люба была настойчива, и получасом спустя они ехали уже вдоль извилистой речки Лужицы, вглядываясь в утренних сумерках вперёд – не встретить бы чужих, и озираясь назад – не увязался бы кто из своих; зябко кутались в армяки, прихваченные на конюшне.
– Не стал бы я о нём сокрушаться... – ворчал мальчик, поклёвывая носом.
– В самую пору мне подумать, что ты старик, – отвечала Люба. – Всё ворчишь да ворчишь.
Раненый не умер, вопреки вчерашнему допущению Винцуся. И, увидев его подающим признаки жизни, мальчик даже удивился. А Любаша вздохнула облегчённо – будто ночь не спала, будто об этом человеке до рассвета тревожилась, жив ли он да всё ли она для него сделала, что могла, вполне ли отплатила добром за добро да и вообще... по-христиански, добродетельно, сердобольно, сочувственно, проникновенно... И был этот человек, слава богу, жив, и Любаша могла быть теперь спокойна, что греха неблагодарности и равнодушия на её незапятнанной душе не появилось.
Итак, раненый не умер, но как будто всё ещё и не пришёл в себя. Они оставляли его вчера на лавке, а сегодня нашли на полу. К еде он явно не притронулся, а из фляги, кажется, пил, поскольку стояла фляга сейчас совсем в другом месте и... Люба взвесила флягу в руке... и была почти пуста. То, что раненый утолил жажду, девушка сочла за хороший знак.
Люба и Винцусь опять с большим трудом подняли шведского офицера на лавку. Люба при этом подумала, что, наверное, действительно раненый совсем плох, почти при смерти – не случайно же так тяжёл; говорят ведь в народе, что покойник много тяжелее живого, а больной тяжелее здорового; похоже, верно говорят... Потом девушка пощупала у раненого лоб, щёки. Покачала головой:
– У него огневица... Пощупай, Винцусь, какой жар!
Мальчик тоже пощупал лоб и щёки раненого, в той же последовательности, что и сестра. Вздохнул. Но потом как бы спохватился:
– Что ж из того, что жар! Обычное дело. Да и что нам! Он – враг. Пусть себе кончается...
Однако сестра пропустила его глупые слова мимо ушей. Видя, что Люба принимает в судьбе раненого шведа такое участие, мальчик засомневался – правильно ли он делает, что видит в нём исключительно врага? Этот швед ведь вступился за них в тот день, и кабы не он, трудно даже предугадать, что сотворили бы с сестрой, и с дворовыми, и с имением те разбойники – алчные глазищи и загребущие клешни. И уже мягче Винцусь сказал:
– Быстро бы вылечил его Волчий Бог...
– Вылечил бы, да, – отозвалась сестра. – Но где он сейчас?
– Мне показалось, я видел его недавно, – напомнил Винцусь.
– Насколько я знаю, пан Иоганн не хотел служить шведам, – оглянулась на братика Люба. – Потому-то он в своё время и уехал из Риги...
– Нет, – настаивал мальчик. – Видел я его в обозе шведском. Хотя, конечно, далековато было. Может, и обознался...
– Смотри, мой братик, не проболтайся, что мы здесь раненого шведа прячем, – предостерегла сестра.
– Вот ещё! – обиженно дёрнул плечом Винцусь.
– А теперь сходи-ка за водой, – девушка протянула ему флягу.
Винцусь послушно ушёл. А Люба, уже чуть более храбрая, чем накануне, решила повнимательнее осмотреть раны этого несчастного шведа, не только судьба, но и сама жизнь которого сейчас зависела, пожалуй, только от неё.
Приподняв рубаху, девушка увидела небольшую рану в боку. Похоже, эта рана была не глубокая, а значит, и не опасная: русская шпага, пробив одежды, попала в ребро и скользнула по ребру, отчего на коже остался длинный надрез. Всё было бы гораздо хуже, если бы остриё шпаги вошло между рёбрами – тогда бы оно точно пробило сердце. Серьёзнее оказалась рана на бедре. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять – эта рана от пули; очень уж круглая дырка была в штанине, и вокруг дырки – ткань опалена; это значило, что стреляли с близкого расстояния, по всей вероятности, в рукопашной схватке. И хуже всего было то, что пуля явно застряла в бедре... Кровь из раны уже не сочилась, обратившаяся в корку ткань прилипла к коже, а края ранки, насколько могла рассмотреть девушка, как будто почернели.
Винцусь, хлопнув дверью, появился в хижине.
Любаша, мельком взглянув на него, покачала головой:
– Вот что, братик, нам с тобой здесь вдвоём не справиться. Помощь нужна.
– Криштопа позвать?
– Здесь и Криштоп не поможет. Лекарь нужен. А кто у нас сейчас единственный лекарь окрест?
– Кто? – Винцусь протянул ей флягу.
– И людской, и скотий лекарь...
– Я знаю, о ком ты говоришь, – кивнул мальчик. – А она согласится?
– Пусть ты и юн, Винцусь, но ты шляхтич. Тебе она никак не сможет отказать в просьбе.
– И то верно! – посерьёзнев и не без гордости, не без важности заметил мальчик.
– Ты знаешь, где она живёт?
– Знаю. В такой же хижине. Не очень даже и далеко. Коник быстро домчит.
– Поторопись же, милый...
Пока Винцусь, выполняя её поручение, отсутствовал, Люба на месте не сидела. Она заклеила окошко хижины промасленной бумагой, что привезла с собой, а щели в двери и кое-где меж венцами заложила мхом и замазала глиной. Надо сказать, непривычна она была к такой работе, так как всё больше тонкими рукоделиями занималась – вышиваниями, кружевами и шитьём, бусами и бисером, – приличествующими шляхетской дочке. У какого-нибудь Криштопа или у дворовых женщин это грубое хозяйское дело лучше бы получилось. Поцарапала и уколола не раз Люба нежные свои пальчики, собирая в тёмном лесу мох, и ручки белые она вымазала до локтей, накапывая в яме глину, но справилась. В хижине стало чуть темней, однако много уютней. А когда девушка вынесла сор, поснимала многолетние тенёта и разогнала пауков, когда она, пощёлкав огнивом, весёлый огонь развела в очаге, хижина обрела вполне жилой вид.
Ворон
Это они говорили о Старой Леле, которую мы уже упоминали пару раз в нашем сочинении, об искусной лекарке, о знахарке и опытной повитухе, о бабке, на какую (как и на знания и умения её) в местном народе молились и к коей бежали, когда свет от хворей и болей делался с овчинку и сама жизнь была не мила, а Смертушка где-то плутала, медлила, и после коей бежать уж некуда было, ежели не пособит, разве что на погост ползти или в омут кидаться вместе со страданиями, и коей в ножки падали порой и иные господа, чванливые и неприступные во здравии и ласковые и щедрые на обещания в немочах... но о какой и недобрые слухи ходили – будто злая вещунья она и колдунья, и чародейка-чернокнижница, и на службе она у нечистой силы, и не именем Божьим она помогает, и потравница она, и наговорница, и наводить порчу умелица, и мужененавистница, всех мужей спровадившая на тот свет (потому и бобылиха), и самое место ей, ведьме, – на осиновом колу, и будто в будущее она может заглядывать, гадать мастерица по внутренностям какого-нибудь зверька, а то и – ох! ох! – не рожонного ли дитя[52]52
Весьма древний способ гадания – по цвету, форме и расположению органов. Известно, что ещё римский император Вассиан, принявший имя Элагаваал, или Гелиоваал, так гадал: он приносил в жертву младенцев, сам взрезал им животы и искал приметы будущего во внутренностях.
[Закрыть], и будто ей не пятьдесят, старухе, а все триста лет, и уж не первый будто раз она вставала из могилы и заново жила – какие-то хитрые заговоры знала и бесовские прописи в тайне хранила, разводила чародейные чернила, чтоб со Смертью, никому уступок не делавшей, подписывать, однако, договор.
Но слухи слухами, наговоры – наговорами (и даже тех, кому знахарка не раз помогла, из большой беды выручила), а лечила Старая Леля и людей, и скотину весьма искусно; многие иные знахарки могли бы поучиться у неё. Лечила она нашёптываниями и снадобьями, что готовила в положенный час из цветков, корешков и листочков, а также – амулетами, солью, зёрнами, углём, глиной печной. И молитв она целительных знала – здесь не перечесть, и в молитвах поминала имя Господне и Богородицы (какая же она ведьма!) и деяния святых. Она и повивальничала, снимала сглаз и порчу злонамеренными людьми (шепнём читателю секрет: корень молочая от порчи давала), отвязывала килу, гоняла беса, разрешала несогласие между мужем и женой и угадывала так точно, будто ясно видела, что было украдено, кем было украдено и где припрятано... Не однажды люди видели, что и болящие дикие звери к Леле приходили в лесу или ждали её возле хижины, и прилетали к ней птицы, садились ей на руку, на плечо; она и их лечила. Она была будто Велес, языческий бог, покровитель животных, в женском обличье, и если точнее её назвать – богиня Велесовица... Тайны всего живого знала, понимала язык зверей и птиц, голос слышала трав, растущих и отходящих, видела, когда растения в силе, а когда в слабости и их надо беречь, знала, когда ветер принесёт тучу, а когда будет вёдро, когда паводки разольются, а когда будет засуха. Может, стара была лесная богиня, может, молода, мать и заступница живому; может, год-другой пройдёт, и отдаст она господу душу, и по весне восстанет из гроба, как, говорили, уже восставала, и явит чрево её новую живородящую силу, и будут бёдра её вновь красивы и полны, и туги, и горячи, и молочна будет грудь, и она, мать всему живому, женщина, прекрасная, непознанная и необъяснимая, снова крепко станет на земле.
Несмотря на все её добрые дела, люди, однако, почитали её за ведьму. Дело в том, что и обликом, и повадкой, и голосом неприятно резким, неким трескучим, как у сороки, и взглядом тяжёлым, неприятно давящим, подавляющим походила Старая Леля на ведьму. Человеку же простому, незатейливому видимость всегда понятней и доступней, нежели сущность. И редко он задумывается над тем, сколь много прекрасного может укрываться за безобразным... и наоборот. Её боялись, её осуждали, на неё доносили и клеветали, её проклинали – каждый раз, когда поднималась буря, когда приходили засуха и неурожай, когда падал скот, и лютовал мор, и заливали округу паводки... Не раз хотели Лелю пожечь, побить, изгнать... но когда болели, прихваченные недугом, бледные, скрюченные, скособоченные, хромые, кривые, виноватые и едва живые, спешили, тянулись, ползли к ней за помощью. Слава как о хорошей лекарке о Старой Леле далеко шла. Даже, бывало, из самого Могилёва и из Пропойска приезжали к ней состоятельные люди, нанимали кого-нибудь из крестьян, чтобы проводили их в одинокую хижину чудо-знахарки. Больной искал у неё здоровья, баба на сносях – облегчения, старая дева – жениха и обновления юности... А потом опять всякие страхи рассказывали о Леле. Будто некими магическими действиями могла вызывать она ветер и дождь (приходили к ней в засуху с дарами, просили, она кликала, и дождь принимался), наслать град, портить скот и урожай, колоски завязывать и заламывать, наводить пьянство, вселять беса, напускать икоту, привораживать и отвораживать, ослеплять, оглушать, делать затворение кровей у женщин, могла она заклинать звёзды и переставлять их на небе, как ей это было угодно. Ещё старуха слыла духовидцем – могла вызывать любых духов и разговаривать с ними...
Может, правда все эти россказни, может – нет; того мы не можем знать. Но то, что эта старая женщина познаниями и умениями своими изумляла и пугала многих, а деяниями была ведома в округе всем, нам доподлинно известно. В самом деле: о том, кто умеет более других, равно как и том, кто не похож на других и далёк от стремления, отказавшись от своего, на других походить, всегда далеко говорят, и в большинстве случаев люди обычные, заурядные их недолюбливают и против них стараются.
Птицы пели, солнышко светило, был ясный тихий день. Винцусь, гордый исполнением важного дела, ехал на Конике впереди, а знахарка наша Старая Леля тащилась по тропке сзади. Впрочем, «тащилась» – это не совсем верно сказано. Кабы не было у неё в руке суковатой палки, на которую старуха опиралась при ходьбе, она бы точно тащилась, но палка была – и не простая палка, а волшебная: к каждому сучку привязано было по амулетику – где заячья ланка, где птичий коготок, где черепушка крысы, костяная погремушка, где ладанка с хитрой травкой, палка эта, полная таинственной, не иссякающей силы, можно считать, сама шла, и знахарка не столько опиралась на свою палку, сколько держалась за неё, тянулась за ней, еле успевая передвигать ноги. Заметим к месту, что и платье старухино было всё в оберегах. На горбу (как у всякой настоящей ведьмы, имелся у неё горб; кто Лелю хорошо знал, говорили, что быстро горб рос; и чем больше был от года к году горб, тем из года в год всё ниже склонялась Леля) несла старуха узелок.
Но и с волшебной палкой притомилась шагать Леля, ворчала:
– Вот пострел – в самую чащу завёл... А обещал, недалеко.
– Что ты говоришь, бабушка? – обернулся Винцусь.
– Ты ехай, ехай, милок! Это я себе говорю.
И правил Винцусь своего Коника в самую чащу. Горд был сознанием того, что старуха эта, которую все побаивались, а иные откровенно боялись, всемогущая старуха, если верить байкам, тайных знаний клад, повелительница сил земных и небесных, покровительница зверей, опасная колдунья, коей человека на тот свет отправить – плюнуть и растереть... слова его шляхетского послушалась и безропотно за ним, юным, честным шляхтичем, пошла. За Криштопом, наверное, не пошла бы, или за каким мужиком, и за всеми уважаемым священником, отцом Никодимом, еретичка, не пошла бы, а ему, Винцусю, не посмела отказать.
Каркнул ворон. Сидел он на толстой рыжей ветке сосновой, голову склонил и чёрным-чёрным глазом уставился на Лелю; в зрачке его была бездна.
Старая Леля скривилась, не перекрестилась:
– Это ты опять, Брюс, прилетел...
И она пропела несколько гнусавым голоском:
– Ты не каркай, ворон,
Не вещай мне беду.
На каждое твоё «кар-р»
Будут три моих «тьфу»...
А ворон опять каркнул, голову иначе склонил и другим чёрным-чёрным глазом уставился на Лелю; и в этом зрачке его было безвременье.
Старая Леля едко улыбнулась, не перекрестилась:
– Вот неотвязный какой! Может, репьи на подоле моём – это тоже ты? – и покачала знахарка головой. – Ах, Брюс, была бы я помоложе – уступила бы...
Винцусь обернулся:
– Что ты там говоришь, бабушка?
– Ты ехай, ехай, милок! Это я себе говорю.
Мальчик, кивнув, правил Коника по звериным тропам, пригибался под ветвями, увитыми жимолостью, отводил рукой пышные еловые лапы, источавшие на солнце нежный хвойный дух.
А ворон всё с дерева на дерево перелетал – как бы следовал за Лелей. Временами раскрывал большой свой чёрный клюв, но уже голоса не подавал. Посматривал на старуху и тем глазом, и другим. И в глазах его она теперь видела насмешку.
Протрещала Старая Леля сорокой:
– Ты думаешь, я не была когда-то таким ангелом, как он про неё подумал? Ты должен знать, Брюс, что и я не всегда была горбата, – ты же умный...
Винцусь опять обернулся:
– Слышишь, бабушка, как растрещалась сорока? Мы на верном пути: я, и к тебе едучи, её слышал.
– Ты, милок, ехай, ехай! Не озирайся, – махнула она рукой. – До самой смерти мы на верном пути, в том не сомневайся... И ты, Брюс, – погрозила она палкой ворону, – летел бы далее, где в тебе нужда. Здесь уже всё случилось, что случиться могло: судьбу под уздцы не схватишь, на побоище соломку не подстелешь; гляди не гляди – хоть бездна, хоть безвременье – придёт, однако, и конец, и час, и всё покроет своим занавесом Смерть – крышкой гроба, кха! кха!..
Ведьмино волшебство
Так, незлобливо ворча, Старая Леля вошла в хижину. Люба, поднявшая на вернувшегося братика глаза, не сразу и заметила её. Маленькая совсем была старуха – из-за спины мальчика почти не видать. Сначала, увидела Любаша, позади Винцуся горб показался, страшненький, как все горбы, сухой и кривой, потом и сама Леля проявилась в потёмках старого жилища. Ветхий был на ней платок. Из-под платка выбивалась седая, постыдно старая, тонкая косица. Нос, как у хищной птицы, тяжёлым торчал клювом, – а при впалых её щеках он как будто особенно далеко выступал вперёд. Водянистые, выцветшие, но внимательные, остренькие, выкатились из темноты глаза, ненадолго задержались на раненом и остановились на Любе. Неприятный взгляд: холодноватый и колючий. От такого взгляда обычно неуютно, тревожно становится на сердце, зябко на душе.
Кто-нибудь, умудрённый многими годами опыта, тёртый калач, повидавший всякого на своём веку, вкусивший радостей и хлебнувший бед, и очаровавшийся, и разочарованный, и знающий цену человеку, и понимающий, что всяк человек занимает под солнцем своё место, что бы он из себя ни представлял, мог бы подумать: если в такой, как эта знахарка Леля, не нуждаться, если не зависеть от неё и ни о чём её не просить, то – премерзкая получается на вид старушонка; но совсем другое дело, если в ней последняя твоя надежда, если она сердце твоё, едва живое, держит в руке и не даёт жизни угаснуть: тогда и горб у неё солидный, и косица чем не мила, и нос значительный, и умнейшие глаза, и вся она, Леля, весьма уважаемая даже женщина...
Но Люба наша не была годами опыта умудрена и жила ещё менее головой, знанием и пониманием, но более сердцем, чистым чувством, прямым, как солнечный луч, стремлением открытой, незапятнанной души, не изведавшей ни глубоких ран, ни серьёзных разочарований, и подумала она о старухе так, как всего чаще думает неискушённая юность, – полагаясь на внешний образ, но не на провидение сокрытой за внешностью сути, – она подумала о знахарке с опасением, что возможет знахарка и помочь, и может она околдовать (это на страшненьком лице у неё со всей ясностью написано), сделать навеки несчастной, больной, никому не нужной старой девой, например, и потому не надо ей ни в чём перечить, не надо её ничем раздражать, а надо её просто щедрым подарком порадовать или звонкой монетой, ибо щедрость – это самый прямой и честный путь для достижения цели... и нащупала Любаша незаметным жестом кошелёк у себя на поясе – не забыла ли его дома?..
Опытным оком осмотрела знахарка раненого, быстро ощупала ему грудь, живот и плечи. Никому слова не сказав, помощи не попросив, повернула раненого на бок. Маленькая, сухенькая, ручки-ножки кривенькие, а сил в ней было явно больше, чем в Любе и Винцусе вместе взятых.
Занятая осмотром, стояла Леля к Любе спиной, и видела девушка горб, а головы, заслонённой горбом, не видела, а из горба будто выходили руки, уверенно ворочавшие раненого, и стоял этот горб на тоненьких ножках, и была тут будто не Леля знахаркой, а был знахарем горб её, старинный горб, за много лет накопивший прорву знаний и опыта, на них-то и выросший, как на закваске. Горб возвышался, горб торчал, горб что-то думал, ручки с синими узловатыми жилами шевелились, как паучьи лапки, кривенькие ножки то и дело переступали с места на место (видно, тяжко им приходилось – удерживать над землёй этот массивный и сказочно мудрый горб), и что-то шипела себе Леля под тяжёлый крючковатый нос...
Любаше от этого стало не по себе, страшновато даже было, и она отошла чуть в сторону и села на лаву в изголовье шведского офицера – чтобы хоть увидеть знахаркино лицо и хотя бы попытаться угадать по нему, что думает старуха. Но угадать по этому лицу – напряжённому, застывшему, словно маска, с неожиданно злобным блеском глаз – ничего она не смогла.
– Что вы скажете, бабушка? – тихо спросила тогда Люба.
А старуха не ответила, как бы и не слышала. Откуда-то из складок своего ветхого платья, в каком, надо думать, ещё молодкой она красовалась, достала Леля некий старинный кремнёвый нож, формой напоминающий листок ивы, и одним ловким движением взрезала на раненом штанину, обнажила окровавленное бедро. Оглядев рану, покачала головой.
– Что?.. Плохо всё? Да? – тревожно спросила Люба.
Леля опять покачала головой, и трудно было понять: это её отрицательный ответ на вопрос или действительно дело совсем уж плохо.
Любаша всё заглядывала ей в глаза:
– Вы, бабушка, только не говорите никому про раненого. Хорошо? Не то прибегут, сделают худо. Народ нынче намучился, стал злой... – и она положила перед старухой на край лавы, возле раненого, несколько серебряных монет.
Случилось чудо: Леля даже руку к серебру не протянула, а монеты исчезли будто сами собой – они попросту растаяли в воздухе. И Люба подумала: не снится ли ей всё? и положила ли она только что для бабки монеты?., не бывает же такого – чтобы серебро бесследно исчезало, растворялось в воздухе, в свете... не иначе, это было бабкино колдовство – то самое, за которое её боятся все и уважают.
Старуха опять не ответила, только улыбнулась неким своим мыслям – нехорошо улыбнулась (показалось Любаше) при ядовитых холодных глазах. Совсем непонятная Любе была эта Старая Леля. И то верно: тому, кто в начале пути, легко ли понять того, кто зрит уже его завершение?
Тут достала знахарка из котомки маленький медный котелок, подала его Винцусю и жестом велела принести свежей воды, а Любаше также жестом велела подкинуть хвороста в очаг, ибо огонь к тому времени там почти совсем погас. Пока мальчик бегал за водой, пока Люба раздувала в очаге пламя, старуха извлекла из котомки с дюжину маленьких узелков и белый платок. Она ощупывала узелки, подслеповато щурилась на них, согнувшись над ними крючком, обнюхивала их, некоторые развязывала чёрными худыми пальцами и высыпала порошки на платок...
Любаша вздрогнула от неожиданности, когда старая знахарка подала голос, когда стала ей объяснять:
– Вот зелье лихорадочное, авран, милая моя. Его я сейчас заварю, и дадим его выпить ему сразу. Вот зелье бессмертник, золотые цветочки; это потом заваривать будешь – дабы не испортилась у болезного желчь. А вот явора корешок, растолчённый уже, также и бодяк, они хороши для лечения ран и при гангрене и застарелых язвах. Всё тебе я смешаю, а ты, милая моя, раны ему после присыпай. Делай так каждый день, да не забывай менять повязки. Со щёлоком их хорошенько стирай.
Подняв с пола щепочку, знахарка смешала два порошка, а третий высыпала в котелок, вода в котором уже грелась.
– Всё запомнила? – как-то недобро покосилась Леля на Любу, старуха стояла к ней боком.
– Да, бабушка.
– Хорошо, – клюнула тяжёлым носом знахарка. – Теперь – пуля...
Старая Леля, поглядывая на раненого, хитро сощурила глаз. Нагнувшись над котелком, она помешивала веточкой закипающую воду, пришёптывала что-то себе, варила снадобье. Любаша прислушалась к тому, что шептала знахарка; это были заговоры и молитвы; некоторые из молитв девушка даже узнала и подумала: вот ведь верует же в Бога Старая Леля и напрасно на неё наговаривают, будто колдунья она и ведьма; кабы ведьма была, знающаяся с нечистой силой, то боялась бы молитв, как огня... А Леля уже молитвы оставила и про некую красную девицу всё твердила, что «стоит на шостке, перебирает ложки, перемывает, перетирает и передувает, стрельбу и жар у раба шведского утишает и угоняет...» Потом старуха сняла котелок с огня, накрыла крышкой и укутала в тряпицу:
– Вот и зелье. Пусть потомится пока...
Она взяла свой кремнёвый нож, повертела его в руках, пребывая в некотором раздумье, потом убрала нож в котомку, склонилась над раной в бедре, улыбнулась и неожиданно весёлым голосом, каким-то озорным даже, позвала:
– Цып-цып-цып... Цып-цып-цып...
Все члены раненого офицера вдруг охватила дрожь, он застонал и заскрипел зубами, потом вытянулся весь на лаве в струну, словно с ним случился столбняк, затем выгнулся дугой; из раны в бедре струйкой брызнула чёрная, как спелая вишня, кровь, старая кровь, сплошь в сгустках, а за кровью сама собой вылезла наружу довольно большая свинцовая пуля – вот и я, здрас-сь-те!..
Любаша так и ахнула от этого внезапного... явно ведьминого волшебства, от вида крови и пули сатанинской, послушной чарам колдуньи, и едва не лишилась чувств. Винцусь, потрясённый не менее сестры, только присвистнул, раскрыл рот, да так с раскрытым ртом мальчишка и стоял.
Пуля тяжело скатилась но окровавленному бедру на лаву, звонко стукнула по древесине и, юркнув на пол, затерялась в старых стружках.
Раненый, верно, от боли, тут пришёл в себя и потянулся к Старой Леле рукой, как бы желая схватить знахарку за горло.
Но Леля легко отвела его ослабевшую руку.
– Вот и всё, дитя. Больше не будет больно. Снадобье попьёшь, и скоро пройдёт огневица.
– Wicked gumman! – сверкнул на неё глазами раненый. – Du torterar mig! Du – häxa. Bara igar du var ung. Jag sag dig! Och idag – redan pa randen till graven. Försvinn![53]53
Злая старуха! Ты мучаешь меня! Ты – колдунья. Ещё вчера ты была молодой. Я тебя видел! А сегодня – уже на краю могилы. Прочь! (швед.)
[Закрыть]
Старуха, стоя к нему боком, покачала головой, и, со стороны на неё глядя, можно было бы подумать, что она его ругательства поняла. Впрочем, ругательства его она тут же простила (на всякого болящего обижаться – лекарем не быть!) и аккуратно, мастерски перевязала ему рану на бедре. А он тем временем смотрел на неё настороженно, понимая её действия, но как бы не вполне доверяя ей, готовый в любую минуту оттолкнуть её. Леля, однако, не очень-то обращала внимание на поведение этого несчастного. Она некоторое время жевала нечто, потом сплюнула себе на ладонь жёлто-золотистую жвачку, ловко слепила из неё лепёшечку и заклеила ею шведскому офицеру рану. Тот поморщился, но промолчал и знахарку не стал отталкивать.
Достав из тряпок свой котелок, Старая Леля сняла крышку и подала снадобье раненому.
Тот уже, похоже, окончательно пришёл в себя. Заметил он и Любашу, и Винцуся. Глаза его прояснились. Он давно уже понял, что ему здесь пытаются помочь, что здесь, в этой ветхой полутёмной хижине, собрались если не друзья его, то и не враги (неведомо куда подевались привязчивые дочери Ирода и грозный Минотавр) – вот этот мальчик, которого он смутно припоминал, видел его, кажется, в лесу, вот эта девушка, которая тоже была откуда-то знакома ему, он точно где-то уж встречал её, похожую на ангела, – как будто во сне... и, может, даже не один раз, и эта безобразная старуха, от которой, кажется, любой пакости можно было ждать, самого неприятного колдовства, но которая явно помогает ему – вытащила пулю из бедра, залепила пластырем рану на груди и сейчас... подаёт некое питьё.
Увидев котелок, раненый жадно схватил его обеими руками и пил, и пил, обжигаясь, иногда морщась, ибо питьё, приготовленное старухой, было, видно, не из приятных. Однако это было питьё, питьё, хотя, может, и опасное колдовское зелье, но питьё. Раненый пил и иной раз недоверчиво взглядывал на грубый медный котелок, чёрный от копоти и местами помятый, но потом опять пил, и глаза его при этом порой обращались к Любе, они так и тянулись к Любе, похоже, раненый в ней, в чистоте её, в её нежной девичьей красоте, как бы видел залог того, что здесь ему не причинят вреда – даже эта отвратительная на вид старуха с ядовитыми глазами и сорочьим, трескучим голосом.
Вернув пустой котелок знахарке, раненый сказал Любаше:
– Trä nymf... Vackra trä nymf[54]54
Лесная нимфа... Прекрасная лесная нимфа... (швед.)
[Закрыть]...
И взор его был ясен; похоже, жар начинал спадать.
Старуха ухмыльнулась неким своим мыслям и протрещала:
– Вот и славно! Вот и славно! А теперь поспи... поспи...
Она, опять же не прибегая ни к чьей помощи, повернула раненого на здоровый бок, лицом к стене. Он всё порывался ещё разок взглянуть на Любу, но Леля велела ему жестом – спать... Он больше слова не сказал и действиям знахарки не противился, закрыл глаза и тут же уснул.