Текст книги "Тур — воин вереска"
Автор книги: Сергей Зайцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
И в лихую годину бывают праздники
На другой день, в ясный полуденный час вернулся домой Радим... Долгожданный вернулся неожиданно. Радим пришёл весёлый, красивый, хотя и несколько похудевший. Но и худоба была ему к лицу. На загорелом лице прямо-таки светилась белозубая улыбка. Что примечательно, не сразу его на подворье и узнали: толкнув калитку, вошёл некий молодой странник в пропылённом, весьма поношенном, прожжённом немецком сюртуке, в видавшей виды шляпе с низко опущенными полями. Был он какой-то долговязый в этом чужом, непривычном наряде и сам как бы чужой – на немца картавого весьма похож...
И был в усадьбе настоящий праздник. Родители, Ян и Алоиза, не могли наглядеться на своё любимое чадо, не знали, на какое красно место его посадить; кормилица Ганна, добрая душа, с широких плеч его смахивала пылинки; Винцусь от брата ни на шаг не отходил и следовал повсюду за ним тенью; Любаша не упускала случая Радима поцеловать, нежно приобнять и всё подносила ему угощения – то мёд, то квас, то кружечку вина или свежесваренного пива. Не скрывала радости и челядь: Радима, сильного, красивого, справедливого и доброго сердцем, все любили. Ему уж и баньку топили, и грибочки-ягодки на закуску несли, и хлебы пекли, наметя муки по сусекам, лили воду в корыта прачки, парили в лучшем щёлоке бельё, а другие в покойчике Радима косарями-ножами скоблили пол, чтобы было Радиму под крышей родного дома свежо и духмяно, и повсюду зажигали фонари, чтобы было Радиму дома светло, они бы ему и станцевали, и спели – распотешили бы молодого господина... А когда встретили его, объявившуюся пропажу, честью-почестью, посадили семья за широкий стол, наставили разносолов, а дворовые да домовые по углам и лавкам расселись, да ещё в дверном проёме стояли, и за стенкой сидели и слушали рассказ Радима о его недавних мытарствах...
Путь у Радима был вроде недалёкий, да дорога оказалась неблизкая. Много всякого опасного народа встречалось на пути. Хотя сам Радим не слабого и не боязливого десятка, но и на дороге ему попадались весьма сильного сложения человеки, голодные и злые, подозрительные, у них ни корки хлеба, ни глотка воды не выпросишь, а иные ещё сами норовили путника обобрать, прямо жили от разбоя, от увесистого кистеня, от устрашающей рогатины. Шляхтичу, одному, без мужиков, нелегко бы было пройти. Потому выдавал себя Радим за немца-лекаря, за костоправа (полезный вроде человек; даже в многотрудные времена нужный – а может, и более того; потому почёт ему и уважение и открытая дорога!); пригодилась наука доброго наставника Волкенбогена. То большой дорогой шёл Радим, то сплошным лесом пробирался, то окольными тропинками. Ночевал наш Радим по-разному, как когда повезёт: иной раз к кому-то в хату просился, в другой раз у костра в шалаше времечко до утра коротал, дремал вполглаза, в третий – в странноприимном доме или в корчме, коих, слава богу, немало было при дорогах, находил себе скромный уголок. Смеялся Радим: двоим-троим легковерным даже кровь отворял за грош, и давали ему за это ещё ночлег и, бывало, немного покушать. А с утра опять путь-дорожку пускал он себе под ноги...
Так, однажды, в темноте уж, увидел Радим вдалеке огонёк, и пошёл на него, и забрёл по бездорожью, по бурьяну, о который изрядно оцарапался и оборвался, на некий хутор. И там попросился на ночлег. Ответил ему из-за двери хозяин:
– А что ты за человек? В темноте не разгляжу.
– Я лекарь-немец.
– И по-немецки можешь говорить?
– Могу – и говорить, и читать...
И пустил его хозяин переночевать. А как увидел его Радим, так ему и ночевать в этом месте расхотелось, потому что был этот хуторянин не иначе – чернокнижник. Волосы его сто лет не чесаны, длинными космами с колтунами висят, ногти на руках и на ногах по три вершка, на лице три бородавки (явный признак злого колдуна), а в красном углу икон нет – значит, Богу не молится... иных доказательств и не надо.
Любаша, слушая Радима, скоро поняла, что брат её шутит и эта фантастическая, придуманная за чаркой вина история рассчитана была на простодушных крестьян, которых набилось в дом немало (добрый паныч приехал!) и которые верили каждому слову Радима, коего очень любили, и то делали изумлённые круглые глаза (мужики), то испуганно, судорожно вздыхали (девицы) и дыхание затаивали, прикрыв ладошкой рот (дабы нечистая сила не влетела), а он, бессовестный, этим действием своих баек тешился.
Но Радим, хитро поглядывая на Любашу, продолжал рассказ...
Завёл чернокнижник Радима в дом, в полутёмную залу, скупо освещённую свечами, а посреди залы стол стоит, а на столе – покойник. И в покойнике этом Радим, приглядевшись, узнал знакомого путника, с каким прошлую ночь провёл в одной корчме и с которым за пустым чаем вёл беседу – ни о чём и обо всём, – как такие беседы часто случаются в дороге и помогают скрасить дорожную скуку. Молодой это был совсем человек. Был... И спросил Радим хозяина хутора, колтуноватого чародея:
– А что это за тело на столе?
В нехорошей улыбке скривился чернокнижник:
– Путник это был захожий. Бесполезный человек – не умел по-немецки...
– Что же с ним случилось?
– А пришёл ему карачун... Ничего не знаючи, много хотел.
– От хотенья и помер? – изумился добрый Радим.
– Почему от хотенья? Нет. Он предавался праздности и беспечному веселью. Он вообразил, что молодость ему дана для развлечений. Оттого и хватил его пан карачун. Всем молодым будет наука...
Старый Ян, слушая Радима, сам себе улыбался и лукаво подкручивал длинный ус, а Алоиза совсем по-матерински искренне верила каждому слову своего любимого первенца – вновь обретённого, счастливо объявившегося после долгой, полной тревог разлуки...
Потом чародей объяснил, что готовит он из этого никчёмного путника лекарство от всех болезней, то бишь панацею. И всё делает по рецепту из старинной книги. Он при этих словах положил на стол большую чёрную книгу, писанную по-немецки. И сказал, что не может он кое-что в этой книге перевести:
– Вот смотри, путник, смотри, лекарь-костоправ, сказано здесь, что нужно взять по десяти унций жира, лучше из подмышек, кожи, лучше там, где понежнее, дроблёных и толчёных в порошок костей, лучше из костей краниума, черепа то есть по-латыни, а также волос и ногтей жжёных унцию, прибавить унцию желчи, растереть в ступе унцию свежих хрящей...
Пока чародей всё это говорил, пока пальцем с длинным жёлтым ногтем водил по строкам, заметил Радим, что из ночного горшка, стоящего в углу, выскочили четыре жабы; они ходили на двух лапах, подобно тому, как ходит человек, почёсывали себе белые животы, и растягивали свои огромные рты, как в хохоте, и таращились на Радима, и заговорщицки подмигивали ему, потом показывали ему языки, худые попки и то, что спереди, словно насмехаясь, выделывали всякие другие пакостные проделки, не пряча свой похотливый нрав, затем, будто устав от этой дурацкой суеты, ловко вспрыгнули они на стол и стали обгрызать мясо с костей... А изо рта и из ушей мертвеца вдруг полезли черви – чёрные и жирные, а из носа выползли змеёныши и принялись скручиваться друг с другом у покойника на груди. И так тошно, и так страшно стало Радиму от этого зрелища, что он захотел одного – как можно быстрее и дальше бежать из этого дома. Да разве от чернокнижника, сильного колдовством, убежишь? Да разве при таких обстоятельствах с ним столкуешься? Да разве справишься, смертный человек, с самим дьяволом?..
А чернокнижник всё водил ногтем по строкам:
– Надобно взять всего двадцать четыре части тела молодого, но никак не старого, ибо от старого тела органы грубы и слабы и никакой целебной силой не обладают, видимость одна, и их следует браковать... Лучше же всего органы брать от не рождённого младенца, а ежели самого его изжарить и съесть, то явятся надолго молодость и здоровье...
Взяв гусиное перо и макнув его в чернила, что-то записал себе чернокнижник на замусоленном рукаве. И дальше, водя пальцем по строкам, что-то себе уже невнятно бубнил.
Тут и вспомнил Радим, грамотный человек, много книг прочитавший, несколько языков знавший и немало ведавший, что в одной старой книге написано: если сказать чернокнижнику «Христос воскрес!», то чернокнижник этот тут же и сдохнет.
Меж тем уже ясно говорил чернокнижник, ближе подвинув свечу – чёрную колдовскую свечу:
«Несколько частей тела я назвал, поскольку прочитал, а вот другие части числом семнадцать не сумел прочитать; в неметчине я не жил, с немцами не водился и язык их знаю слабо...»
Стоял чернокнижник к столу с покойником спиной и не видел, как покойник вдруг ожил, при этом жабы с червяками и змеёнышами попрыгали-попадали на пол, а мертвец сел на столе, и в один миг выросли у него бесовские рожки, и обозначились на бледных пятках копыта, и хвост взметнулся вверх, и угрожающе выгнулся дугой, будто плетью намеревался стегнуть Радима. Похоже, и после смерти этот юноша был не прочь повеселиться, поразвлечься... Ах, нужны ли были Радиму ещё свидетельства того, что забрёл он во тьме в весьма нехорошее место, где нечистая сила правит и живыми, и мертвецами?
А колдун тем временем уж Радима за шею крепко взял цепкой рукою и к книге склонил:
– Прочитай, путник, знающий языки, что здесь написано... про какие ещё сказано части тела? Вот уж думаю я, не про постную говядину здесь говорится и не про грубый хлеб с отрубями... Не селезёнка ли скрывается под словцом Milz, и не печень ли прячется за словечком Leber, и что за Bauchfell – не брюшина ли имеется в виду?.. А другие немецкие словеса и вовсе не разберу – не то вином здесь всё залито, не то кровью... или воском чёрным капнули, – поскрёб он страницу ногтем. – У тебя-то, путник, глазки помоложе. Прочитай же, что написано...
– Здесь написано... – уж начал задыхаться от крепкой хватки чернокнижника Радим. – Здесь написано... Христос воскрес!..
Последние слова он звонко воскликнул.
Любаша даже прослезилась, когда увидела, какое действие эта байка произвела на крестьян, как испуганы они были и как слушали доброго паныча внимательно, ни слова не пропускали, и на лицах у них, кажется, можно было и чернокнижника разглядеть, и самого путника Радима, и даже жаб со змеёнышами и червяками. И на едином дыхании повторили они за рассказчиком эти святые слова «Христос воскрес!» и облегчённо перекрестились – так сердечно переживали за доброго путника.
...Будто гром грянул от этих слов посреди колдовского жилища. Господь Вседержитель не оставил Радима, вспомнившего о Сыне Божьем в минуту смертельной опасности. От некоего действия божественного, быть может, от мысли одной Создателя чернокнижник и окочурился!.. Он вдруг высох весь в единый миг, стал скелетом с мрачным оскалом, тут же пал, где стоял, звонко застучали о каменный пол его косточки, и далее совсем он рассыпался в прах; потянул сквознячок, и вынесло прах чернокнижника за порог. То же произошло с жабами и прочей мерзостью. А покойник лёг обратно на стол и остался покойником...
Радим бежал из этого проклятого дома без оглядки. Не помнил, как перелетел через порог. А когда засияла на востоке утренняя звезда, был он уже далеко.
Любаша улыбнулась: ох и выдумщик её брат-книгочей!..
Затем и другую историю поведал собравшимся Радим. Приключилась с ним эта история уже совсем недалеко от поместья – в нескольких верстах от Азаричей. Накануне вечером он зашёл в одну деревеньку из шести-семи хаток (названия деревеньки не знал; да и было ли оно!) и, по обыкновению своему, представился хозяевам немцем-цирюльником, пускающим кому захочется кровь. Одному крестьянину захотелось сбросить дурную кровь, от которой он уж несколько дней испытывал немочь. Радим ему помог: жилу надрезал, кровь дурную по локтю слил. И крестьянину полегчало. За что он одарил «немца» двумя редьками – чем мог!.. Небольшие были совсем редечки, чуть крупнее гусиного яйца. Но хоть и маленькие, хоть и горькие, всё же еда! На ночлег не пустили, побоялись чужого человека – к тому же ещё так ловко пускавшего кровь. Вздохнул Радим, да не ночевать же под забором... Отошёл от деревеньки недалеко, разжёг костёрчик, сунул редьки в самые угли и ждал, когда эти редьки испекутся. Очень голоден был.
Когда уж редьки были, пожалуй, готовы, внезапно вышли из кустов три огромных мужика, по виду явно разбойники. Увидев две редьки в угольях, посетовали эти лихие люди, что устали уже питаться желудями и буковыми орешками и не прочь были бы чем-нибудь более существенным насытить утробу, и после того они выразили сожаление, что нет у путника ещё и третьей редьки к первым двум, а то бы им как раз по редьке досталось повечерять. Радима они в счёт как будто совсем не брали, чем весьма обидели его. Но ничего поделать он не мог, ибо были разбойники с весьма внушительными палками, а он мог надеяться только на свои кулаки. Во всяком случае, отдавать редьки просто так Радим не собирался, поскольку сам имел на них известные виды.
Разбойники, угрожающе подняв своё дубье, двинулись на Радима с трёх сторон, а он, готовый к схватке, отступил на шаг – так, чтобы за спиной у него как раз было дерево... Чем бы это дело завершилось, одному Богу известно, но, как видно, внимательно приглядывал Бог за Радимом, а может, ангела-хранителя послал... вдруг выехали из лесу на полянку несколько всадников, и верховодил ими не кто иной, как сам Тур, о коем в округе все только и говорили; большой и крепкий, будто выточенный из камня, в старинных кожаных доспехах и с дивным шлемом на голове.
Только указал Тур своим людям на тех горе-разбойников, безнаказанно ходивших до того по неправедной стезе, и всадники окружили их, накинули на них арканы и потащили в лес. А Тур подъехал к Радиму и молвил ему негромким голосом:
– Кушай, паныч, свою редьку, никто тебя здесь не обидит. Ты – добрый человек...
– Добрый, добрый!.. – закивали крестьяне, обступившие Радима и внимавшие его очередной байке. – Истинная правда!
– Добрый-то, добрый, – улыбнулась Люба. – Да только выдумщик лукавый...
– Что же он выдумал, юная панна? – подал голос Криштоп.
– А то и выдумал, что нет никакого Тура в наших местах. Всё это сказки.
– Да пусть простит меня юная панна, – выступил вперёд один из мужиков, – но скажу я ей, что есть славный Тур в наших местах, и я его Собственными глазами видел.
И остальные мужики подтвердили. А один сказал:
– Бьёт наш Тур шведов, гоняет русских, если те нагличают, разоряет кровососов жидов, на коих жалуется народ...
– Да и вешает их на воротах! – вставил кто-то звонким голосом.
– Тур вешает? – поразился Радим этой новости.
– Нет, Тур не вешает, – возразили и другие. – Это скорее шведские разбойники. А Тур, говорят, справедливый – народным судом наказывает врагов.
– Ну и что Тур? – обернулся Радим к тому мужику, что воочию Тура видел. – Каков он, скажи.
– Да вот как вы, пан, – молодой и статный, широк в плечах. Только в шлеме. Ловок, смел, саблей крепко ударяет – искры на стороны летят. Как ударит – так сразу валит с коня.
Недоверчиво покачал головой Радим:
– Так уж и валит!..
– Вот вам крест! – перекрестился мужик. – Сам видел... Отряд шведов шёл по шляху. Их русские в засаде поджидали. А тут как Тур со своими из чащи ударит, так шведы и посыпались с дороги. Русские на это дело посмотрели и сами от греха восвояси ушли.
Так они разговаривали ещё некоторое время, хозяева поместья и их крестьяне; первые сидели за столом, и девушки уж разносили им кушанья, подливали питьё; вторые толпились в дверях. И хотя Радим сидел не во главе стола и даже не всем крестьянам и работникам был виден, но в этот день поистине он был главный в доме и все спешили услышать его. И радовались, как уже не радовались давно, родители Ланецкие, ибо Радим, Радим был здесь, с ними, и вид его уверенный, и приятный голос его, бархатистый и сильный, грели им душу. Это было главное: все живы и здоровы и теперь все вместе! Это была такая необыкновенная удача в многотрудные, военные времена! И как-то надо это было сохранить – прикрыть Радима и других детей от невзгод и бед крыльями, грудью, материнской заботой, отеческим опытом, общими усилиями.
Радим тоже на радостях всё говорил и говорил, сыпал байками – фантастическими или правдивыми; и крестьяне внимали ему, и не думали усомниться ни в одном его слове, к какой бы смелой выдумке он ни прибегал, какими бы цветастыми и сильными выражениями по-юношески свои повествования ни сдабривал, ибо был он для них самим олицетворением прямодушия и честности. Редко когда подневольные люди так любят своего господина, как любили лозняковские крестьяне молодого паныча Ланецкого. Пусть он и говорил порой не вполне правдоподобные вещи; но это же он для них говорил, ради них он, свет, из горенки по липовой лесенке спустился! И надо было ни о чём не думать, ни в чём не сомневаться, ни в немце-цирюльнике, ни в чернокнижнике, ни в жабах из ночного горшка, ни в кознях нечистой силы, а просто верить... Такого доброго шляхтича, как Радим, бескорыстного и честного, великодушного и милосердного, ни здесь, по соседству, ни в Могилёве, ни в Мире, ни в Вильне, ни в Риге не сыскать. Он, конечно, не августейших кровей, он не тот юноша, что с младых ногтей облечён в пурпур и виссон, но кабы он был царевичем в православном царстве или королевичем в католическом королевстве, а затем стал царём или королём, то мир от того, вне всяких сомнений, стал бы много лучше, а подданные такого правителя радовались бы каждому новому дню, поскольку жизнь их была бы светла, как, вероятно, светла жизнь горняя – жизнь поближе к светилу, жизнь-мечта.
И набивалось крестьян в дом всё больше, так как все хотели новости услышать, сказки послушать. Но злой старикашка Криштоп-приказчик решил, что в простодушии своём мужики и бабы, девушки сенные, горничные, дворовые и прочие разные... меру позабыли, переступили черту.
– Ну, всё, всё! – поднявшись откуда-то из угла, замахал на челядь руками Криштоп. – Для вас во дворе бочка с пивом поставлена, большая, скажу я вам, бочка. Там и шумите, там и галдите! А людям дайте покушать спокойно...
Давний знакомый, но новый знакомый...
Плохо спалось Любаше в эту ночь, всё ей мнилось, что именно теперь, в глухие и чёрные, как вороново крыло, ночные часы, стрясётся некая беда с её беспомощным раненым подопечным. На левый бочок поворачивалась девушка и думала: есть ли у него там попить? На правый бочок поворачивалась Люба и тревожилась: осталось ли у него там покушать?.. На спине лежала, совсем боязно было: не крадётся ли в ночи злобный тать? совсем ведь хлипкая в лесной хижине дверца... Не могла она дождаться, когда рассветёт. А была уж совсем осень, и рассвет приходил поздно, и растекался по округе свет медленно.
Накануне у неё с братиком был разговор. Пошептались тайком в сенцах, в жёлтом свете свечи, договорились ничего не рассказывать старшему брату о раненом шведском офицере – из опасения, что Радим, человек чести, человек, очень любящий отечество и ненавидящий врагов, может причинить сгоряча раненому вред.
Винцусь с ней согласился и твёрдо обещал молчать. Однако выразил удивление:
– И охота тебе, сестра, возиться с этим раненым шведом! Сказала бы отцу или велела бы Криштопу...
А у Любы нежным светом горели глазки, и она ответила:
– У нас все великие дела делаются женщинами за спиной у мужчин.
Но Винцусь наш, по малолетству и очевидной незрелости ума, не понял всей глубины и афористичности фразы – фразы, которой могла бы гордиться и царица, фразы, которая могла бы сделать честь и императрице, мудрой правительнице и собирательнице земель, а не то что юной девице, проведшей не менее половины жизни в литовских дебрях, в глуши, и знавшей будто бы не более девичьего рукоделия, и, кабы не её природный ум, понимавшей бы не далее пряслица. Мальчишка просто отмахнулся от сестры и её весьма многозначительной фразы не услышал.
И ехать Винцусь ни свет ни заря, да ещё в такую даль отказался. Был у него теперь другой интерес – брат ведь вернулся; мальчик готов был ходить за Радимом хвостом, слушать его часами и любые поручения его, просьбы исполнять. Только и помощи от Винцуся было, что уступил он сестрице Коника своего, оседлал его сам, приторочил к седлу тяжёлый мешок, который Люба собрала, и вывел ей коня за ворота; отъезжала Любаша тайно...
К хижине девушка подъехала, когда уж солнце взошло. Смилостивился над Любой Господь – подарил ей ещё один тихий, погожий день. В ярких лучах ещё низкого солнца полыхал желтизной и багрянцем лиственный лес, рдели в кустарниках пунцовыми каплями ягоды кизила и серебряной росой посверкивали сосновые боры, через какие напрямик правила доброго Коника Любаша. Уползали в низины языки тумана.
С замиранием в сердце толкнула девушка ветхую дверцу. И остановилась в нерешительности на пороге...
Раненый шведский офицер сидел в этот миг на лаве и смотрел на Любу. Бледный, исхудавший, с серыми кругами под глазами, слегка выступающими скулками, но явно двинувшийся на поправку и... чисто выбритый. Едва взглянув на него, Любаша сразу припомнила, что он с самого начала показался ей человеком приятной наружности, однако за заботами о его выздоровлении у неё не было времени думать о внешности его.
Усилия Старой Лели сказались: тот, кто одной ногой уж ступил в могилу, обрёл достаточно сил в одну эту ночь. Видно было, что офицер даже выходил из хижины: в очаге потрескивал хворост и тлели еловые шишки, а возле раненого к стене приставлена была крепкая палка, на которую он, похоже, опирался при ходьбе. На полочке под оконцем Любаша заметила обломок серпа, которым, конечно, офицер и сбрил многодневную щетину.
Он кивнул ей или, может, слегка поклонился (она не разглядела в полутьме хижины... или от естественного волнения), улыбнулся и сказал приятным негромким голосом:
– Jag väntar pa dig, vackra nymf[55]55
Я жду вас, прекрасная нимфа (швед.).
[Закрыть].
Любаша вдруг почувствовала, что её смутила чужая речь, обращённая непосредственно к ней. И этот пристальный взгляд, прямой, честный... как будто даже восхищенный... тоже смущал её изрядно.
– Mitt namn ar Gustaf Oberg[56]56
Меня зовут Густав Оберг (швед.).
[Закрыть].
Он встал, опершись на палку, а Люба настороженно попятилась. Тогда он сел, опять улыбнулся – извинительно – и ткнул себе пальцем в грудь:
– Gustaf.
Любаша, слова не сказав, вышла к Конику, отвязала от седла мешок и волоком, ибо был он для неё весьма тяжёл, втащила его в хижину. И тоже, улыбнувшись, ткнула себя пальцем в грудь:
– Люба...
Дабы больше не утомлять доброго читателя обилием сносок, мы будем далее излагать речь нашего шведского героя по-русски; однако читатель должен помнить, что говорит он по-шведски, и не должен удивляться тому, что герои наши порой совсем не понимают друг друга, и, однако же, он может радоваться вместе с нами всякий раз, когда между героями, благодаря сметливости их, жестам, выражению лиц, устанавливается понимание.
Оставив мешок посередине хижины, девушка села на скамеечку у входа, прямо напротив капитана Оберга, и сказала:
– Я рада, что вы, пан офицер, чувствуете себя лучше. Если признаться, мы уж и не особенно верили, что вам удастся поправиться. Очень уж вид у вас был плох. Да и сейчас ещё, пожалуй, вам не следовало бы показываться родной матери... А сегодня уж ходите... Только благодаря знахарке нашей вы и поднялись. Как ловко она пулю из вас... выманила.
Чуть склонив голову, он напряжённо вслушивался в то, что она говорила.
А Любаша продолжала:
– Наверное, я больше к вам не приду. В этом мешке, что я привезла, вы найдёте сухари и вяленое мясо, и малиновый квас, что хорош от лихорадки, и вино, которое даст силы, и немного пирога со вчерашнего стола, и тёплую одежду. Воду ключевую найдёте поблизости; рядом видела я дикие яблочки, а на болоте журавины, и шиповник кругом царапается, и рябина гроздьями горит, спелые ягоды уже; ежели собрать, насушить, можно и зиму прожить; а из брусники, ягоды надавив, можно сделать превосходное питьё, которое и мёртвого на ноги поставит... а огонь у вас есть. Теперь не пропадёте...
Оберг не без досады покачал головой:
– Мне понять бы ещё, о чём ты говоришь, ангел!.. – он улыбнулся ей и сказал негромко, чтобы девушку не испугать: – Я не знаю, кто ты – ангел, спустившийся с Небес, или нимфа лесная, живущая в этом лесу, в дупле большого дерева, или ты царевна, живущая неподалёку... А может, ты видение – как те видения, что являлись мне накануне?.. Но я так благодарен тебе. Ведь если бы не ты, то я бы не долго протянул в этом голодном лесу и косточки мои уже бы давно растащили волки.
Любаша вслушивалась в его речь, смотрела внимательно на губы его, с коих легко слетали незнакомые слова – слова не резкие, как в немецком языке господина Волкенбогена, не шипящие, не свистящие, как речь в устах польских ксёндзов и воевод, кои нередко заходили в Могилёве, будучи проездом, к отцу в гости, а некие гладкие слова, будто камешки-гальки, перекатывающиеся в ручье под струями прозрачной студёной воды, но ни одного сколько-нибудь знакомого слова разобрать не могла и досадовала:
– Ах, понять бы ещё, о чём он говорит! – и, скромно опустив глазки, едва улыбнувшись в ответ, продолжала: – Через неделю-другую, думаю, вы уже и без палки этой сможете ходить. Тогда и отправляйтесь в путь... куда вам надо. А хотите, пан офицер, я вам ещё Старую Лелю пришлю, чтобы полечила? Хотите?
Он догадался, что его о чём-то спрашивают, но никак не мог сообразить – о чём. Тогда он опять ткнул себе пальцем в грудь:
– Густав Оберг...
Любаша рассмеялась:
– Это я поняла, что Густав. А я Люба.
– Люба... – осторожно рассмеялся и он. – У тебя такой приятный серебристый голосок. Особенно когда ты смеёшься... Хочется слушать и слушать твой смех, твой голос. Понять бы ещё, о чём ты говоришь...
Люба показала на мешок:
– Вам надо хорошо кушать и набираться сил. Я не знаю, далеко ли ваше войско, но ваши всадники иногда проезжают по шляху... и даже целые отряды. Вам придётся много идти. Там и русские проезжают. Бывает, что и дерутся. Да ещё, говорят, некий Тур объявился в лесу, вашему племени спуску не даёт... Одному опасно. Вам придётся идти тайком, пан офицер...
Он с удовольствием слушал её голос, с удовольствием смотрел на неё; он ею любовался. Видно, и правда начинал выздоравливать, если, забыв о болезни, о ранах, видел девушку и был очарован её красотой. Когда она замолчала, он сказал:
– Под утро у меня прошёл жар, и я лежал и вспоминал все образы, что видел, – и дочерей иудейского царя, и Минотавра, что хотел меня убить, и некую злобную старуху, что мучила меня, и потом – тебя... Я думал, есть ли ты наяву? И мне очень хотелось, чтобы ты была. Сидел тут и ждал, смотрел на дверь. Мне даже показалось в какое-то время, что я уже видел тебя прежде. Но где я мог видеть тебя? Разве что во снах... Я так сожалею, что ранен и почти беспомощен, что я обуза тебе. Однако если бы не рана эта, я бы никогда не встретил тебя, прекрасная лесная нимфа... Был бы я сейчас далеко...
– Мне пора идти, пан Густав, – засобиралась Люба. – Никто, кроме Винцуся, не знает, где я. А он не выдаст... Хватятся, начнут искать, беспокоиться. Я должна думать о них, о родителях... Прощайте, пан офицер. Мы вряд ли ещё увидимся.
Поняв, что девушка собирается уходить, Оберг погрустнел, погасли глаза; кажется, стал он ещё бледнее:
– Ты уже уходишь? Так скоро... Я буду ждать тебя завтра. Слышишь? Люба... – имя её он произнёс уже ей вдогонку.
А девушка торопилась из хижины неспроста. Она едва не выбежала наружу, ибо хотела спрятать от нового своего знакомого, от Густава, раненого офицера с таким приятным голосом и приятной же речью и доброй улыбкой, румянец свой, предательски заполыхавший на пол-лица и лицо ей прямо-таки обжегший, румянец, вспыхнувший от мысли, что мил ей стал этот измождённый ранением и болезнью, беспомощный, но совсем недавно такой сильный человек (она помнила, как легко он справился с её насильником в тот день, как с негодованием отшвырнул его). Не случайно в народе говорят: кому помог, того люблю... Господи! Ни о какой любви не могло быть и речи. Она его даже больше не увидит никогда... но она правда помогла ему и потому была теперь расположена к нему, это верно, она за него даже была как бы ответственна. Однако же она уже сделала для него всё, что могла. А что могла она сделать более?.. Разве не прав Винцусь, не раз говоривший ей, что офицер этот – враг, как и все единоверцы, единоплеменники его, явившиеся в их мирную страну, в прекрасный тихий край и всё разорившие, разрушившие здесь, выжегшие и вытоптавшие поля, пролившие много безвинной крови?