355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Тур — воин вереска » Текст книги (страница 24)
Тур — воин вереска
  • Текст добавлен: 17 марта 2019, 09:00

Текст книги "Тур — воин вереска"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)

Рыцарь добрый, всё ли решают меч и латы?

Не случайно, неспроста, ах! неспроста встретился Туру на жизненном пути Агасфер. Сам Господь привёл к нему Агасфера; и этот Агасфер есть не что иное, как послание. Но какое? Не простая – тяжкая – дума!.. Уследишь ли, человек, за ходом мысли Вседержителя, когда из-за скудости разума не в силах понять даже Его намёка? Узришь ли из своего слепого человеческого весь промысел Его, если даже в ясном знамении не видишь знамения?..

Ковшом-братиной полно черпала из бочонка дружина, по кругу пускала, пировала, была весела. И мимо Тура не проплывал по рукам щедрый ковш, плескались через край то вино, то пиво, и пан Тур наравне с другими его осушал, но не был весел, как они; чем более пил, тем более был сумрачен.

– О чём мысли твои, добрый пан?

– Мысли мои о духе.

– Загадка... – пожимали плечами.

Между собой шептались Певень и Волк.

Оглядывался на Тура первый.

– Тревожит меня наш пан.

– Он рыцарь духа; вот и думает о своём. Пей, Певень! – протягивал ковш второй. – Твоё дело – зёрнышки клевать.

– Глаза его не горят, как прежде, – поблескивал серьгой Певень. – Он словно чует беду.

– Он рыцарь правды. Он видит луч истины.

– Трудно мне тебя понять, пан.

– Каждый из достойных несёт свой крест... и венец терновый. Это понятно ли?

– До моих куриных мозгов не доходят столь высокие слова, – с улыбкой качал головой Певень. – Но если истина так печалит – она горька. Верно ли?

– Никто ещё не говорил, что сладка, как мёд, истина. Пей, друг! Забудь об истине. Нам, живущим, бывает так сладок обман...

...Проливать кровь – это не право человека. Суд вершить – и это не право человека. Это ли не тщеславие, что есть грех? Но не для себя он, Тур, простой смертный, дерзает брать право, принадлежащее Господу, а для всех, для самого последнего и никчёмного мужика... Простит ли это Он? На это надо надеяться. Поймёт ли его? В это надо верить... Покарает ли? Надо и кару Его любить – как Его самого... Однако при жизни своей земной Он другой явил пример, другую указал возможность достичь общего блага: не пролития крови стезю, не наказания путь, а дорогу покаяния, самопожертвования, страдания – тернового венца. Величайшую крепость духа Он построил внутри себя...

Не случайно, неспроста, ах! неспроста встретился Туру на жизненном пути Агасфер. Он сказал: не оттолкнуть, не ударить сапожной колодкой своего Бога, что есть простой народ. Не это ли и хотел сказать скромному Туру Господь?..

– Я так люблю его, своего господина, – продолжил Певень, – что будь у меня в руках хоть все сокровища на свете, то отдал бы их ему без сомнения – наградил бы. Не о себе он думает, не для себя печётся. Мало под солнцем таких.

– Не печалься о нём. Есть и повыше, кто о нём печалится... Ни один рыцарь, советующийся с дамой по имени Честь, не будет отмечен достойной наградой на земле, при жизни. Забвение под солнцем – вот удел его. Разве что он примет смерть мученика, и над прахом его поднимется храм...

– Даже в толк не возьму, о чём твоя речь. Не учен я, – сокрушённо вздохнул Певень. – Ох и умён же ты, пан Волк!

Четыре недружные головы всегда смотрят в разные стороны света

Карл, Мартин, Оке и Георг совсем неплохо обустроились в лесу и зиму эту вполне могли бы пережить, в отличие от многих других своих собратьев по несчастью, терпящих ужасное бедствие с приходом холодов и снегов. Одежда их была крепка, кое-что они ещё сняли с тел замерзших и умерших от ран; сруб свой утеплили шкурами пойманных в ловушки зверей; а когда ещё сруб занесло едва не под крышу снегом, стало в нём совсем тепло. Одна мучила их беда – не хватало пищи, ибо не так часто, как хотелось бы, попадало в ловушки зверье. Когда становилось совсем худо и поджимало от голода животы, поправляли дело грабежом – наведывались на какой-нибудь хутор или в малую деревеньку и громили там всё, пока не находили что-нибудь съестное. Однако везение набить чем-нибудь желудок улыбалось им всё реже, поскольку на хутора эти и деревеньки обрушивались до них и другие бедствующие. В иные дни рады были и шелудивому псу, которого счастливая звезда вела по его собачьей жизни всё это лихое время... до роковой встречи с ними – доблестными шведскими солдатами.

Долгими вечерами, греясь в срубе своём у огня, прислушиваясь к тому, как завывает снаружи вьюга или как потрескивают от лютой стужи деревья, воют голодные волки где-то вдали, решали эти четверо, что предпринять им с приходом весны. Карл говорил, что нужно податься на север, дойти до Двины, а дальше на лодке – до Риги. Ему возражал Георг: поймают как дезертиров и обойдутся как с дезертирами; и ратовал Георг за то, что нужно идти на восток – на Смоленск и на Москву, куда с самого начала вёл армию король. Мартин, подобно Карлу, ратовал за возвращение домой и говорил, что в многолюдных городах – Риге или Ревеле – никто их не поймает; а если они сами будут крепко держать язык за зубами, то никто и не вызнает, что они записались на службу и с армией королевской ходили на восток; однако возвращаться им нужно не по Двине, поскольку очень вероятно, что все дезертиры изберут этот наиболее лёгкий путь и все скопом попадутся... а посуху пойти на запад, через Могилёв, через Шклов и Лепель, дорогой, им изведанной, – как Левенгаупт с обозом шёл, и как они шли с полковником Даннером, упокой, Господь, его чистую душу... Когда пришёл черёд высказаться Оке, он вообще указал на юг: там-де, во-первых, тепло и сытно, и, во-вторых, слышал он разговор полковника с адъютантом как раз накануне того печального дня резни на дороге, что будто король передумал, потеряв обоз Левенгаупта, и вместо Смоленска двинулся на юг... самое верное для отставших – прибиться обратно к своим частям, тогда ни у кого язык не повернётся назвать их дезертирами...

Каждый стоял на своём. Спорили. Для споров было у них предостаточно времени.

Боже правый, Ты отвернулся всего на миг...

Четыре недружные головы, о которых мы только что говорили, могли смотреть в разные стороны света, когда речь между ними заходила о весне и о том, куда бежать из этих глухих диких мест, но когда голод принимался терзать им кишки, когда животы подводило до невозможности, когда между собой начинали грызться, как псы над костью, все они дружно смотрели в одну сторону – в сторону ближайшего жилья. В малых деревеньках и на хуторах они уже побывали, а на иных и не раз, и взять там было уже явно нечего; и не они одни там чем-то поживились; и ходи туда теперь хоть каждый день – крошку хлеба не выходишь, как не достанешь пряника из кармана, в котором пряника нет... Оставалось ещё большое село с церковью – село, названия которого они не знали, как, впрочем, им не было дела и до названий тех малых деревенек и хуторов, что были уже дочиста разграблены.

Но в селе с несколькими десятками домов, где жителей, верно, было немало, способных постоять за себя, лесным гостям могли дать по лапам, а то и по зубам. И потому боялись соваться в село, не разведав прежде – могут ли делу их помешать какие-то неприятные случайности.

Они долго лежали в сугробе, на возвышенном месте вблизи села, и подмечали: сколько дымов поднимается в небеса и откуда, к каким избам тропинки пошире, где лают собаки и показываются ли в каких дворах мужики, кто выходит к колодцу или к проруби в речушке... Дымов они насчитали от силы три; тропинку в снегу рассмотрели только у церкви; собака взбрехнула одна и замолчала – похоже, спряталась; ни один не показался мужик во дворе и никто ни разу не сходил ни к колодцу, ни к проруби, какая уж, должно быть, затянулась льдом. Не иначе, село это было почти пустое.

Совсем задубели в снегу, но Карл всё медлил – как будто были у него ещё какие-то сомнения. Хотя по чину все здесь были равны, Карла почему-то слушались... во всяком случае, не возражали особенно, когда он что-нибудь предлагал. Так и сейчас: выстудив бедные свои кости, косились на Карла – не предложит ли он им, наконец, войти в село и заняться грабежом?.. Карл же что-то всё раздумывал и с возрастающим интересом поглядывал на церковь.

Тут Оке услышал, что позади них и несколько в стороне... не то хрустнула ветка, не то скрипнул снег. Оке оглянулся и увидел нескольких волков. Пять, или семь, или того больше. С огромными головами и мощными загривками, матёрые волки, волчищи с седыми мордами и лютыми зелёными глазами. «Чего поджидали, кого скрадывали? Не их ли?» – подумал Оке. И Мартин с Георгом оглянулись. Но не усматривали они угрозы в волках; опять обратились взорами к деревне... Надо сказать, что эти шведские солдаты давно заметили – их следы в лесу постоянно перепутываются с волчьими. Умные волки отлично знали, что по этим следам непременно найдут себе добычу. И находили.

– Не нравится мне это соседство, – сплюнул в снег Оке.

Карл довольно ядовито улыбнулся.

– Обычное соседство для войны.

А Оке всё оглядывался.

– Не нравится, нет. Мы и сами стали – как волки...

– Главное, что мы живые... волки, – заметил с удовольствием Карл. – Здоровые и полные сил.

Оке ответил ему поговоркой:

– Сегодня здоровый, завтра мёртвый.

– Не накликай беду, дурак!..

Но Оке был далеко не дурак. А что смолчал – просто не хотел попусту спорить.

Убедившись наконец, что в селе жителей осталось – по пальцам перечесть, и те – дети, женщины и старики, – Карл, Мартин, Оке и Георг поднялись из сугроба. Карл сразу направился к церкви. Двери не были заперты, и внутри не оказалось ни души. В храме было темно и очень холодно – даже как будто холоднее, чем снаружи. Едва слышался запах ладана и свечей. Карл и Георг заглянули за Царские врата, пошарили на престоле, Мартин и Оке сорвали со стен и разбили несколько икон, полагая, что в досках могли быть устроены тайники. Но ничего не нашли – ни еды, ни каких-либо ценностей.

Карл выругался и направился к выходу.

– Здесь нечего взять. Корка хлеба мне милее этой церкви...

...Они вломились в дом так внезапно и быстро, что отец Никодим не успел даже подняться; он сидел за столом в кресле и читал книгу. Когда в комнату ворвались шведские солдаты, он всё ещё оставался сидеть, растерянный, в кресле. Тут же к креслу его и привязали.

– Сохрани мя, Господи, яко на Тя уповах... – только и вымолвил священник.

– Что он говорит? Ты понимаешь? – спросил Карл у Мартина.

– Думаю, он молится.

Карл потянул отца Никодима за бороду.

– Старик! Где хлеб? Где серебро?

Отец Никодим покачал головой:

– Не знаю, что вам надобно... Никаких сокровищ вы здесь не найдёте.

– Что он сказал? – спросил Карл у Оке.

– Старик качает головой. Наверное, это означает, что у него ничего нет, – предположил Оке.

– Он лжёт! – зарычал, как зверь, Карл. – Всегда что-то есть у священников...

И со всего размаху он ударил отца Никодима кулаком в лицо. У того кровь хлынула из носа и вмиг залила грудь.

Отец Никодим пытался подняться из кресла, хотел плечом оттолкнуть разбойника. Но один из тех троих, что стояли у него за спиной, чем-то тяжёлым ударил старика по голове, и он лишился чувств.

Карл сказал укоризненно:

– Ты, брат Мартин, полегче!.. Проломишь ему череп прежде времени... А сами мы не сможем отыскать тайник. Дом-то большой.

– У жены спросим, – подсказал Георг.

– Жена, возможно, не знает. Лично я никакой бы жене не доверил. Наверное, и он так. Он ведь совсем не глуп – пастырь!..

Мартин склонился к лицу священника, прислушался к дыханию.

– Он крепкий старик. Я же легонько... Для общего дела старался.

– Хорошо. Поищи теперь на кухне. Да за печкой поищи, да под печку загляни.

...Когда отец Никодим опять открыл глаза, он увидел перед собой свою старуху. Глаза её были красны от слёз, седые волосы растрёпаны, губы дрожали. Потом он увидел, что старуха привязана к стулу. Тот солдат, что кричал на него, рылся в сундуке с рушниками и бельём.

– Суди, Господи, обидевших меня, побори борющих меня... – укрепившись духом, заговорил священник.

– Господь отвернулся от нас. За что Он карает нас? – проплакала жена.

– Это не кара Божья. Это злое деяние рук человеческих.

Но покачала головой старуха:

– Господь отвернулся от нас...

– А где девка? – спросил Карл у своих, отойдя от сундука.

– Забилась в угол, дрожит, – Оке показал на дверь в девичью. – Пусть дрожит. Не надо бы её трогать – совсем ещё дитя.

– В угол – это кстати! – сладко улыбнулся Карл и так сильно ударил в дверь ногой, что та, открывшись, едва не слетела с петель...

...и за Карлом сразу закрылась. Потом послышались короткий шум борьбы, придушенный девичий вскрик, что-то будто посыпалось и словно затрещала ткань... после чего стало тихо. Ещё немного времени прошло, и Карл вышел из девичьей, подтягивая на отощавший живот штаны и застёгивая ремень.

– Теперь ты, Мартин, – сказал он, кивнув на дверь.

Мартин кинулся к двери, как голодный зверь на добычу.

Старуха-мать, привязанная, раскачивалась на стуле.

– Доченька, доченька! Где же твой дружок? Не спасёт тебя, не утешит...

Мартин вышел.

– Теперь ты, Оке...

– Нет, – Оке покачал головой. – Она дитя совсем.

– Тогда ты, Георг.

Не было нужды упрашивать Георга. Войдя в девичью, он плотно притворил за собой дверь.

– Доченька, доченька! Где же твой дружок?..

В этот миг Карл ударил её кинжалом. Клинок вошёл сзади через резную спинку стула – точно под левую лопатку. Старуха даже не вскрикнула, она даже не дёрнулась; просто взгляд её вдруг остановился, помертвел, а лицо сразу стало серым, как лист бумаги. Карл, весьма опытный воин, знал, куда ударить...

По щекам у отца Никодима катились и катились слёзы.

– Пощади хоть дитя... – прохрипел он.

Разбойник только рассмеялся, указывая глазами на дверь.

– О-о!.. – простонал старик и закрыл глаза. – Господи, Господи! Какие тяжкие испытания... Но крепка вера моя...

Тут Карл ударил его кинжалом в сердце. Потом ещё, и ещё, и ещё... И всякий раз голова отца Никодима, уже мёртвого, качалась то вправо, то влево. Кровь растекалась лужей под креслом... Карл, устав, отошёл. Протянул кинжал другим.

– Теперь вы... приложите старание. И уходим отсюда!..

Братья Мартин, Оке и Георг по очереди брали кинжал и наносили удары мёртвым отцу Никодиму и старухе его в грудь, в живот, опять в грудь. Сначала – неуверенной рукой, потом – всё злее, глубже.

А вечером они сидели в своём срубе, доедали те крохи, коими удалось поживиться в доме священника, и тянули потихоньку бесконечную, как северная зима, старинную песню. Мартин вспомнил куплет, Оке его поддержал, и Карл с Георгом, думы свои думая, присоединили голоса:


 
– Sadana gafvor toge jag väl emot
Ош du vore en kristelig qvinna
Men nu sa är du det varsta bergatroll
Af Neckens och djävulens stamma
Bergatrollet ut pa dorren sprang
Hon rister och jämrar sig svara
Hade jag fatt den fager ungersven
Sa hade jag mistat min plaga[87]87
Такие подарки я бы принял,Кабы была ты доброй христианкой.Но встретиться с худым горным троллем —То же, что с дьяволом встретиться.Бросилась дева-тролль в дверь бежать,Вся дрожа и горько стеная:«Если бы он принял меня,То забыла бы я свои мучения».

[Закрыть]
.
 

Когда про деву-тролля строчки выводили, совсем другую деву вспоминали они – деву давешнюю, юную деву, совсем дитя, что тоже стенала горько, вся дрожа, протягивала руки и просила их слёзно, красивым и чистым девичьим голосом молила... о чём?., оно понятно: чтобы не продляли ей мучения.

И что-то не ладилась сегодня их песня.

Дух выше души, но слуг а он у чести

Тихо скрипнула дверь Марийкиной келейки и отворилась. И неслышно явился в дверном проёме призрак – ни вещества, ни существа, ни кровинки в лице, лишь образ человека, как отражение в стекле, в воде, как грёза, как видение, дух... И этот дух даже будто по полу не ступал, а медленно над самым полом бестелесно парил. Это была Марийка... или, сказать по правде, тень её. Будь здесь сейчас Радим, бесценный друг, который не только знал её чутким любящим сердцем, но, каждую чёрточку её приласкав губами, помнил её всю от первого до последнего поцелуя, или Любаша, подружка, любившая её с детства и часто взором отдыхавшая на милом, кротком лике её, они не узнали бы сейчас свою Марийку. А увидели бы только бледный прозрачный образ без имени, без жизни, без плоти, без искры Божьей во взоре...

В растерзанной рубашке, растрёпанная, босая, вся в синяках и царапинах, она стояла в дверном проёме и... боялась открыть глаза. Она боялась увидеть родителей своих – неживых. Она знала уже, слышала, что накануне творилось за дверью, и понимала, что их больше нет, но увидеть это, убедиться в этом, хотя бы и оставалась хоть малая надежда на ошибку, у неё не находилось сил. Слишком слабое было её юное сердце – не готовое к таким испытаниям.

Так, с закрытыми глазами, Марийка и прошла мимо родителей своих. Она шла и плакала. Ах как было жаль отца и мать, и ах как, о Господи!., как было жаль себя, несчастную, униженную, раздавленную... уже сироту...

Что было ей делать со всем этим – с болью, кровью, холодом, сковывающим душу, со смертью и с бесчестием?

Но она, маленькая птичка, кажется, знала уже, как ей быть.

Пока через горницу шла, Марийка тихо, но с некой внутренней силой, с решимостью – с духом собравшись, сама себе говорила... простые говорила слова, в которых не столько утешение искала, сколько опору, ибо опереться ей сейчас как будто было не на что; только на слова:

– Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб! Кушайте меня, лютые волки. Ешьте меня, хитрые лисицы. Мрачные вороны, поклёвывайте меня...

Смятенные ею правили мысли, горячка сжигала разум.

Перед выходом в сенцы накинула шубку. Но, подумав, сняла.

– Шубка-то мне больше и не нужна.

Вышла на крыльцо, зябко повела плечами. Сумрачно было, тихо. Оловянный снег, свинцовое небо. Темнело рано – как будто много раньше обычного. Тёмные пришли времена...

Шла Марийка по снегу босиком и как будто не чувствовала холода – наверное, оттого, что горела страшными видениями её голова и обидой, болью, бедой неизбывной пылало сердце.

– Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Сватал невесту, да высватал смерть

Смела была дружина у Тура, в деле воинском – с отчаянной храбростью, с выдумкой и куражом. Но никому из дружины не доставало смелости принести господину своему и брату эту чёрную весть – о беде, случившейся в селе Рабовичи, о разграблении церкви, об убийстве отца Никодима и его жены, об исчезновении дочери их Марийки. Люди из села ещё ночью пришли – с жалобой и плачем. На Туровом городище их выслушали и велели пока молчать. Сами же решали, как с такой новостью быть. И творили молитву. Но в какие одежды беду ни ряди, какими словесами ни называй, она бедой остаётся. Хочешь – мёдом её полей; всё равно будет горька. Полна скорбей и напастей земная жизнь.

И пришли к Туру двое – лучшие из лучших – Певень и Волк...

Добрый и великодушный читатель, прощающий нам некоторые огрехи в сей повести, уже, конечно, догадался, что Тур – не кто иной, как Радим Ланецкий, добрый и честного сердца шляхтич. Но мы здесь из того большой тайны и не делали, не задавались целью набросить тенёта на яркий свет свечи и... спрятать очевидное. Следует, однако, тут заметить, что это мы с любезным читателем такие проницательные, что давно догадались, кто скрывал лик свой под дивным турьим шлемом, а ни Марийка, юная дева, ни даже отец Никодим, человек многоопытный и искушённый заглядывать в сердца, ни жена его, любящая мать и как всякая мать видевшая много больше внутренним взором, нежели очами... нет, у них и в мыслях не было заподозрить, что славный Тур, безраздельный властелин здешних мест, о коем знали уже и ревновали и поветовый маршалок, и великий князь, и король польский, и от деяний коего голова болела у шведского короля, а у русского царя удивлённо взлетали брови... что славный Тур этот и Радим – один человек. Быть может, и мы молчали бы о том дальше, но в час чёрной беды, навалившейся на могучего Тура, на гордого Радима, считаем такое лукавство делом не весьма достойным и приоткроем завесу, чтобы яснее было видно то самое лучшее и светлое, чем наделил этого человека Господь.

Скажем попутно, что и человек, носивший на людях маску волка, был известный нам Волчий Бог, или Иоганн фон Волкенбоген, старший друг и во многом наставник Радима и весьма опытный лекарь. С того времени, как Волкенбоген, заскучавший от размеренной жизни в имении Ланецких, «подался в большие города», судьба его была не менее причудлива, чем до знакомства с Ланецкими. У него была практика в Вильне, где он пользовал не только простых горожан, но и влиятельных купцов, ксёндзов, уважаемых ратманов и даже сиятельных графов, и потому завёл весьма полезные связи и преуспевал, ибо уже водились у него деньжата. Другой бы лекарь на его месте не только преуспевал, но и процветал бы – два-три дома купил бы и стяжал в кубышки серебро и злато, так и жил бы до старости в чести и довольстве, в сытости, покое и тепле, нажил бы себе большой тугой живот, на коем и блох давить можно. Но Волкенбоген наш, отличавшийся духом мятущимся, непостоянным, раб своего вздорного характера, слуга горячей натуры, мечтал о жизни яркой, полной волнующих событий и впечатлений, и потому, оставив тихую, налаженную жизнь, вернулся в Ригу, откуда много лет назад бежал: прослышал он, что шведский генерал Адам Левенгаупт собирает в Риге обоз для короля и требуются ему лекари, и будто генерал жалованье выдаёт достойное, которого хватит и на еду с питьём, и на серебряные застёжки, и на дорогое полотняное бельё, и на штаны с позументами, и Волкенбоген, ничтоже сумняшеся, бросил всё в Вильне и отправился на север, к генералу... В сражении при деревне Лесной он был ранен, хотя и не тяжело, но вынужден был залечь в лесу, и отлёживался, пока Туровы люди случайно не наткнулись на него. На счастье, это оказались мужики, хорошо знавшие его как Волчьего Бога и вовремя узнавшие в нём бывшего панского наставника и лекаря, иначе не миновать бы доброму Волкенбогену беды, ибо мундир на нём был шведский, а шведов в литовских краях очень не любили.

А кто был Певень, кроме того, что звался он Певнем и всем сердцем был предан Туру и благородному делу его и готов был денно и нощно ему услужить, мы и сами не знаем. Только знаем, что добрый он был человек, много лиха претерпевший, незаслуженно страдавший и всей душой стремившийся к справедливости.

Но мы отвлеклись.

...Лучшие из лучших – Волчий Бог и Певень – брату, другу и господину своему Туру чёрную весть принесли. Язык не поворачивался у Певня. Волчий Бог говорил. Дрожало у Певня храброе сердце, когда он увидел, как Тур изменился в лице – стало серое у Радима лицо, и закрылись ясные очи, и сомкнулись крепко губы. Слова Тур не сказал, нацепил пояс с саблей, надел шлем. Волчий Бог велел седлать коней.

Когда проезжали мимо церкви, направляясь к дому священника, увидели: толпились какие-то люди во дворе. Несколько старушек стояли на крыльце и заглядывали в сени, а через открытую дверь и далее – в дом. Но не входили. Голосили тихонько, подвывали от страха и крестились, крестились.

Едва Тур со своими людьми показался у ворот, всех сельчан будто ветром унесло...

В доме отца Никодима царило полное разорение. Дом уже выстудило, и в комнатах был такой же лютый холод, как и снаружи; стены, печи, раскрытые сундуки и ларцы, разбросанные одежды, опрокинутые табуреты и стулья, тела священника и его жены, кровь на дощатом полу... всё было покрыто инеем. А Марийки Тур не нашёл – ни в келейке её, ни в доме вообще. Люди его обыскали все комнаты, заглянули даже на чердак в надежде, что Марийка где-то спряталась. Нет, не было в доме Марийки.

– Ищите, – только и бросил угрюмо Тур.

Стали искать вокруг дома, прощупывать сугробы, которые намело и под крыльцом, и у служб, и под деревьями в саду, и возле поленниц; в палисаднике под розовыми кустами искали, искололись в кровь; и в загоне для овец смотрели, где не было ни одной овцы, и в амбаре, столь пустом, что и спрятаться там было негде.

И Тур со всеми искал... Он-то и нашёл свою Марийку. Сначала он сорочку её нашёл – белую сорочку, вышитую красным шёлком; сама девушка вышивала – с тщанием и любовью рукодельничала, вышивала на радость, вышивала на счастливое будущее, а получилось... Эта сорочка, красный узор её, яркий на белом снегу, – как бы указали Туру направление. И он огородом двинулся к лесу. И нашёл он Марийку в сотне-другой саженей от дома – уже не на огороде, но ещё и не в лесу. Тур увидел: девичье плечико выглядывает из сугроба. Ахнул, пал на колени рядом, снег руками разгрёб...

Она была холодна, тверда и бела как льдина. Ни кровинки в лице, ни искорки жизни в приоткрытых глазах. Она была ледышка ледышкой. Полураздетая, лежала калачиком. Казалось, по руке её, по плечу постучи, и зазвонит она чисто и нежно – серебряным колокольчиком зазвонит грустно и протяжно. И губы её, которые Тур так любил целовать, и её глаза, в которые он так любил смотреть, были теперь – лёд; и шея, и худенькие плечики её, какие Тур так любил ласкать, были лёд ныне; и руки её, какие его обнимали некогда тепло и страстно, какие мягко и ласково ложились ему на грудь, были лёд ледяной; и сердце её, горячее некогда сердце, то пугливое, то заботливое, то радостное, то замирающее, юное сердце, которое его так любило, в коем навеки поселился образ его, образ возлюбленного, образ суженого, единственного, было теперь тоже – лёд льдистый; мертво было, недвижно и твердокаменно в насквозь промерзшей груди Марийкино сердце; снег, холодный колючий снег искрился в волосах её – там, где должен был блестеть жемчуг. Возможно ли такое принять, возможно ли с таким смириться? Была Марийка девушка-красавица, стала – ледяной цветок...

Тур взял её на руки, лёгонькую льдинку, и пролились из глаз его слёзы; он поднял её повыше, как бы воздевая к Богу, и обратил взор свой к Небесам, низким и пасмурным в этот скорбный час:

– Господи! Не знаю промысла Твоего! Но десницей своей Ты разорвал мне грудь и вырвал сердце. Ты воткнул в меня руку свою, будто карающий меч. За что?.. За то ли, что я переступил через своё, человеческое, и дерзнул – покусился на Твоё, божественное?

Не было ему ответа с Небес.

И ещё пролились слёзы.

– Зачем так испытываешь меня? Разве Ты не знаешь меня?..

Никому своё сокровище не доверяя, сам отнёс Тур бедную Марийку на погост. К ночи выдолбили в промерзшей земле могилу. Так – калачиком – и положили Марийку в неё; на одну овчину положили, другой овчиной покрыли.

Целую ночь просидел у могилы скорбящий Тур – безмолвно и недвижно. Тяжёлая серо-свинцовая фигура в чёрной ночи. Ближе к утру усилился мороз, и небо прояснилось, высыпали звёзды. И бесконечный Млечный Путь будто бы лёг на крепкие турьи рога, и рога эти в неверном свете звёзд поблескивали матово.

Ни ночи, ни звёзд, ни прекрасного Млечного Пути, ни снегов вокруг, ни печальных крестов на погосте не видел в этот час Тур, ибо сидел он с закрытыми глазами. Кабы друг его Волчий Бог или другой друг – тот же Певень – заглянул сейчас ему в лицо, то не смог бы даже предположить, о чём мысли его, ибо каменное у него было, неживое лицо...

А видел Тур свою Марийку летним солнечным полднем, на цветочном лугу её видел, с золотою лентой, вплетённой в косу, с чашкой видел её, полной мёда, в нарядной рубашке из тончайшего полотна, в убранстве красных бус и венков пышных из колосков и листьев, гирлянд из васильков и ромашек; и алыми, как спелая земляника, были губы её, и мёд на них блестел – были сладкими они. Он мёд с них пил. А она обнимала его белыми ласковыми руками, гладкими, как шёлк. И в глазах её была любовь. И кукушечка в лесу – всё ку-ку да ку-ку – говорила про любовь и про верность куковала до скончания дней и про радость, про радость – до дней скончания...

Тихий вздох потревожил грудь... Звёзды сияли. Иней серебром на плечи лёг.

Твоё сердце – горячий алый цветок. Твои губы – кораллы благородные. Глаза твои прозрачные – бездонного неба лазурь. Твои волосы – для жемчуга шёлк. Твоё приданое – цветущий майский сад. Твоя фата – порхающие бабочки над лугом... Я подыскивал сватов, кои скажут в доме твоём: «Есть у вас цветочек, а у нас садочек...» Я выискивал взором подружек твоих, что в доме родительском споют величальную, а невесте косу расплетут. И гостей я присматривал богатых и важных, бедных и весёлых, – разных, – что сядут вкруг столов дружно, высоко кубки поднимут, расплещут щедро налитое вино. И игрецов я нашёл, чтоб на свадебке задорно сыграли, и певцов самых лучших услышал – чтобы свадебные спели песни. И имён тебе много подобрал, моя любовь...

Но что же вижу!.. Заковано в лёд твоё юное сердце. Губы твои теперь – бледный песок речной. Глаза твои сейчас – мутная вода. Волосы твои – иней мёртвый. Твоё приданое – опавшая листва и белый снег. Вместо фаты – саван смертный – дёрн тяжёлый да могильница-трава... Сваты сами нашлись: четверо их, говорят; и живут они в крысином гнезде. Девичник твой – ёлки заснеженные, бесчисленные в лесу, величальной не споют, и не расплетут они девичью косу. Гости – камни надгробные, холодные и мрачные, слова не скажут. Свадебная песня – заунывный волчий вой. А имя твоё теперь... Лунный Свет.

Так целую ночь сидел недвижим скорбящий Тур. Благочестивый муж; он много претерпел и спасётся... Думали, сам он замёрз. Но с рассветом – поздним и бледным зимним рассветом – поднялся Тур, стряхнул с плеч иней.

– Теперь... найдём их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю