355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Тур — воин вереска » Текст книги (страница 17)
Тур — воин вереска
  • Текст добавлен: 17 марта 2019, 09:00

Текст книги "Тур — воин вереска"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Огромный мир в маленькой келейке

В скромном, совсем небольшом доме отца Никодима была у единственной и беззаветно любимой дочери его маленькая комнатка – окошком в палисадник с розовыми кустами, в которых весной и летом сладкозвучно пели-щёлкали соловьи; райский уголок являл собой этот палисадничек. А комнатка у Марийки – словно келейка монашенки была: кроватка от стены до стены с опрятной постелькой, столик у окошка, стульчик под ним, на стене – полочка с рукоделием и подсвечником и иконки в киотах и складнях в красном углу. Тесно бывало Радиму в келейке у любимой: садился у окна – плечами свет загораживал; садился на кроватке – за ним было икон не видать; а у стены он садился – едва не рушилась полочка... Однако нигде не было так просторно любящему сердцу его, как в этом милом, уютном девичьем мирке; и нигде не было так приятно его взору, ибо вся мирская красота, как её понимал он, была в этой комнатке перед ним – в образе юной хозяйки её; быть может, в раю было бы так же хорошо его сердцу, возможно, райские кущи чудесные и райские птицы живописные на веки вечные прельстили бы его взор, но в раю наш Радим ещё не бывал.

Уже и розы отцвели, и соловьи поулетали, а всё Радиму было хорошо, и с каждым днём всё жарче разгоралось его любящее сердце, и забирало сердце власть над всеми думами его, и всё яснее ему становилось, что без Марийки – случись с ней что или разлюби она его – не жизнь ему будет, а беда, недуг неизлечимый, не весна, что сейчас видится бесконечной, с цветами белоснежными в полнеба, а холодная и тёмная... нескончаемая мука-зима. Вздрагивало сердце от этой мысли, и он гнал её. А Марийка, притворив плотнее дверь, целовала любимому волосы; долго она его ждала.

– Твои волосы пахнут полем...

– Это ветер запутался в волосах, – и ловил Радим устами её уста.

Марийка опускала голову ему на грудь.

– Грудь твоя пахнет дымом...

– Это мы жгли листья во дворе, – расплетал ей Радим косу, алую ленту суженый дарил.

Марийка прижимала руки его к своим щекам.

– Руки твои пахнут железом...

– Я помогал Криштопу запирать замок.

Дух бесплотный, ангел бестелесный

Как видно, Любаша, вся охваченная мыслями о любимом, отдавшаяся этому чувству, внезапно пришедшему и её до глубины души охватившему, завладевшему сердцем надолго, быть может, навсегда, где-то не убереглась и, на лошадке едучи против ветра, переохладилась. Возвращаясь из хижины в имение, глядя в звёздные небеса, плохо девушка куталась, называла имя любимого и, холодного воздуха чрезмерно вдохнув, простудила грудь. Заболела Любаша, лихорадка её трясла – вытрясала испарину, но не было испарины, и лежала Любаша вся в овчинах и грелках; и белые ножки растирали ей горничные девушки водкой, а ко лбу горячечному прикладывали рушнички с уксусом, и какие-то травки пить давали, и меды луговые и липовые, и ставили под лопатки немецкие банки, и святому Пантелеймону денно и нощно кланялись все домашние, просили для панночки облегчения, и курили в горенке её ладаном, но не было Любаше облегчения, горела девушка, горела свеча, бледная и ослабевшая, натужно кашляла...

А Густав Оберг, уже совершенно оправившийся от ран и набравший силы, ждал её каждый день, ждал, от полудня до вечера сидя в хижине, на опостылевшей одиночеством лаве, смотрел на дверь, в коей, кажется, уж всякую царапину на память знал. Загадывал: вот сейчас затрещит сорока, возвестит радость, и откроется дверь, и войдёт Любаша. Но сорока не трещала, и Оберг в упавших чувствах ложился на лаву и лежал так без движений, тосковал часами. Однажды было затрещала сорока, и капитан Оберг воспрянул духом; но любимая всё равно не пришла.

Поздними вечерами, не дождавшись девушку, Густав Оберг выходил из хижины и смотрел в небо – затянутое тунами или звёздное – и просил небо, просил Господа, восседающего на нём, привести к нему опять Любашу.

Тоскуя по образу её, по ясным девичьим очам, по рукам её ласковым, нежным, по теплу её тела, волнующему и сладкому, Оберг говорил в небо:

– Ты устала, как видно, если не приходишь. Но я верю: ты думаешь обо мне. И это придаёт мне сил. Я заглядывал тебе в глаза и знаю: ты в думах со мной. И скоро мы вновь будем вместе... Не тревожься обо мне, милая, отдохни на мягкой перине, и пусть сбудутся твои сладкие вечерние грёзы. А я бесплотным духом, мыслью буду витать над тобой. А когда ты будешь засыпать, когда мысли твои начнут потихоньку обращаться в сны, я очень нежно и почти незаметно поцелую тебя в губы...

Конечно, не слышала этих слов Любаша, но будто становилось ей легче на несколько мгновений, отпускал жар, переставал мучить озноб. Она открывала глаза и, придя в себя, вспоминала о Густаве, о любимом, который ждал её в лесной хижине... ждал... сколько же времени прошло?.. у него же кончился хлеб, он страдает от голода... ждал её в хижине...

– Сколько дней прошло? – спрашивала Любаша, глядя встревоженно куда-то в тёмный угол.

– У Господа много дней... – отвечал ей кто-то.

И Любаша, сломленная тревогой, недугом, опять впадала в беспамятство, и опять принималась за неё лихорадка, и тряс её злой озноб, а горничные девушки снова наваливали на Любашу овчины – горячие овчины, пахнущие печью, – снова тащили горшочки с тёплым снадобьем.

А спустя ещё день справилась Люба с болезнью. К полуночи ближе пролились обильные поты. И Любаша уснула тихим, целительным сном. Ей снился Густав. Он будто вышел из избушки под звёздное небо и, глядя в небо, как в зеркало, улыбаясь ей, зная, что она видит его, говорил ей что-то. Временами просыпаясь, Любаша думала о нём... Как он там? Как он там?.. Тревожилась... Но потом убеждала себя: он сильный, он справится... он справится... Успокаивалась...

Засыпая, она думала о том, что уже понимает сказанное им. Мысли о нём, образы его, слова его нежные, смысл которых уже был Любаше ясен, воздействовали на неё лучше всяких бальзамов. Она спала, она грезила, она слышала... или чудилось?., разносился по горнице шёпот... или вместе с лунным светом проникали слова Густава в горницу:

– Мне так хорошо с тобой, ты это должна знать. Ты сейчас далеко, но ты сейчас близко. Не бывает ближе, ведь ты в сердце. Ты уже засыпаешь. Вот мысли твои. Я их перебираю. Я вижу и радуюсь – некоторые и правда обо мне. Вот... вот они уже обращаются в сны. И приоткрылись твои губки. И я, дух бесплотный, дух стремительный, как мысль, покрываю за миг множество миль... и целую тебя. Как и обещал.

И в это время Любаше, уже почти погрузившейся в сон, чудилось, что будто кто-то целовал её в губы – нежно-нежно, легчайшим прикосновением или даже всего лишь запахом... запахом дыхания его, быть может, только теплом, исходящим от его губ. И она просыпалась и, приподнявшись в постели, озиралась во тьме в поисках любимого, присутствие которого ощущала минуту назад так ясно.

– Сколько дней прошло, скажите... – тревожно спрашивала у темноты Люба.

– У Господа много дней... – отвечал ей кто-то.

А может, и не спрашивала ничего Любаша, крепко уже спала.

Ласково смотрел на неё из красного угла лик святого Пантелеймона; наполняя горницу ароматом гвоздики, курился ладан.

Винцусева тайна

Каждый в имении был занят своим, и на Винцуся мало обращали внимания. Сестрица болела, уж несколько дней не выходила из горницы. Родители только и думали, что о зельях и припарках для заболевшей дочери; по спискам, оставшимся от Волкенбогена, составляли микстуры. Заказывали отцу Никодиму молебен, просили Всевышнего, Богородицу и святых о милости, здравии. Брат Радим всё больше сидел у себя в покойчике, отдаваясь чтению старых книг, или пропадал где-то целыми днями, быть может, у друзей или у Марийки, дочки священника, а встретившись нечаянно с Винцусем, трепал ему волосы, бросал с улыбкой: «Не шали, молодец!» и опять исчезал куда-то – то на день, то на два.

Беда мальчика Винцуся заключалась в том, что утро его жизни совпало со столь трудными временами, когда не об удовольствиях и образе весны, утра, юности, не о развлечениях нежного возраста можно было думать, а приходилось порой думать о том, как выжить вблизи тех тяжких, жестоких и неутомимых жерновов, которые были всё ближе и ближе и грозили перемолоть каждого не достаточно осмотрительного или просто невезучего до последней косточки. Но он этого не понимал, ибо не мог сравнить: когда война началась, он был ещё совсем ребёнок и лучших времён, можно сказать, не видел.

Сам себе был предоставлен Винцусь. «А и ладно! А и хорошо! Не маленький! Одному ещё и лучше!..» Был у него бодрый молоденький Коник – добрый верный друг (лучше всякого наставника, лучше всех вместе взятых сынков из чопорных шляхетских родов), были бесконечные леса и луга, и болота с оврагами, и холмы, и реки, и дороги, и лесные звериные тропы (лучше всяких дворцов и балов, на коих, подобно царевнам да королевнам, правят смазливые пустоголовые девицы) – было, где разгуляться юному сердцу, коему тесно в дому.

И была у него тайна...

Эту тайну свою прятал Винцусь в одном из сараев, высоко под стрехой, куда забраться можно было только при помощи лестницы. Заходил Винцусь в сарай, ставил лестницу, поднимался по ней с оглядкой и доставал из своего потайного места... шведский пистолет, завёрнутый в тряпицу. Тяжёлый, красивый пистолет с гранёным стволом и украшенной бронзой рукояткой. Винцусь его в поле нашёл – там, где русские (говорят, с ними сам царь Пётр, с виду ужасный, как бес, заросший до глаз бородой и с усами, растопыренными, как у кота) со шведами бились. В самых смелых своих мальчишеских мечтах Винцусь такого фарта предположить не мог – пистолетом завладеть; а вот надо же! как повезло – под листом лопуха укрылось от всех зорких глаз – и русских, и шведских, и местных мужиков – это сокровище, пистолет. И только от его, Винцуся, острого взора сокровище не укрылось. Шепнул ангелок: отверни, мальчик, листок... Конечно, было бы хорошо иметь пару таких пистолетов – на случай, если придётся стрелять и этот пистолет даст осечку. Да где же второй возьмёшь! Всё обшарили уже на том поле мужики и их дети, под каждый листок, под всякую травинку заглянули и причесали каждый куст. Ржавой подковы там больше не найти, не то что пистолет... Хорошо – хоть один в руки дался!

Время от времени Винцусь приходил в этот сарай, доставал, предварительно оглядевшись, из тайника своё сокровище, отирал ствол рукавом, заглядывал в дуло, любовался роговыми накладками и замком, искусно отлитым и собранным шведскими мастерами, гравировкой на рукоятке, потом взводил тугой курок и с удовольствием слушал тихий щелчок, раздававшийся при этом, и мягко отпускал пружину... Помечтав немного, вздохнув, мальчик прятал оружие обратно.

Когда Винцусь выезжал на своём Конике со двора, всякий раз брал пистолет с собой – он насыпал свежий затравочный порох на полку и прятал оружие под полу. А отъехав немного от дома, он доставал пистолет и засовывал себе за пояс, уже не прятался. Удивительное дело: с этим пистолетом ему ничего не было страшно. И если раньше Винцусь где-то боялся не то что бывать, а даже проехать, то теперь от боязни не осталось и следа, как то, верно, и подобало. Пистолет за поясом – тяжёлый, твёрдый и холодный, могущий и испугать кого угодно, и убить, – придавал мальчику уверенности.

Очень хотелось Винцусю стрельнуть. Он знал, что пистолет явно заряжен. Но стрелять в дерево, или камень, или в старое пугало на огороде – в том нет ничего замечательного, не захватывает такое воображения... Да и толк какой! И в этом нет ничего геройского. В живого врага бы послать единственную пулю!.. Винцусь не раз уж прицеливался издалека в скачущего по дороге всадника – шведского или русского вестового... Прицеливался он, однако, прячась в кустах...

Не далее как вчера мальчик глядел из глухих зарослей на большак. А по нему ехал некий одинокий всадник. Явно не из этих мест человек, незнакомый. И Винцусь целился в него, долго и старательно, вёл за ним стволом.

– Вот скачет по дороге волк. Стрельнуть бы в волка!..

Но стрелять он не стал. Спрятал драгоценный свой пистолет.

Знать не знал, что услышал его Господь.

Одинокий в ночи

После нескольких дней осеннего сумрака, слякоти, затишной измороси обсыпало инеем деревья, и повеял холодный северный ветер. Это уж было дыхание зимы. Сначала сей ветер разогнал все хмари, и вновь явились миру бессчётные звёзды, и месяц, выкатившийся на небосклон, на убыли, умирающий месяц, печально отражался и дрожал на поверхности вод тихой, извилистой Прони. Потом ветер усилился, принялся налетать порывами и пригнал с бесконечных и тёмных полуночных просторов тяжкие тучи. Налетавшие дожди сменялись мокрым снегом, было зябко, сыро, неуютно в природе, за пронёсшейся тучей опять открывались ясные ночные небеса. Но поспешала с севера другая туча – ещё большая, горшая, совсем туча-беда. Всё было так зыбко...

С поклоном в покойчик к Радиму вошёл Криштоп. Нянчил когда-то паныча, носил на руках его, мог бы и запросто с ним, свой уж был Криштоп, как родственник. Но кланялся, молодого господина за ум его, за доброту сердца, за нрав справедливый уважал.

По обыкновению что-то писал Радим за столиком при трёх свечах; спросил, не оборачиваясь:

– Что тебе, старик?

С новым поклоном ответил верный слуга Криштоп:

– Лошади исхудали – корма мало. Дать бы им ячменя для поправки...

– Хорошо, возьми. Ты знаешь, где запас. Мог бы и не спрашивать.

Но Криштоп не уходил.

– Ещё что? – оглянулся Радим.

– Там кто-то стоит в ночи...

– Кто стоит? Где? – с сожалением отрываясь от дела, переспросил Радим.

– В поле, во тьме стоит. И смотрит на усадьбу...

Радим удивлённо вскинул брови, тонко улыбнулся:

– Призрак, может? Померещилось?..

– Нет, я своими очами видел. И мужики недавно проходили, тоже видели. Стоит.

– Я сказки рассказывать тоже горазд, – опять улыбнулся Радим и пробовал вернуться к своему письму.

– Не призрак, нет. Шведский солдат.

Радим, нахмурившись, бросил перо.

Криштоп собрался уходить.

– Прикажете, молодой пан, прогнать?

– Не нужно. Я сам погляжу...

Порывами налетал ветер, гнал тучи – низкие, тяжёлые, цепляющиеся за верхушки вековых елей и сосен, – то дождь резко бросал в лицо, то мокрым снегом пытался залепить глаза. Радим вышел в поле, освещая себе путь фонарём со свечой. За ним потянулись дворовые мужики, но он велел им остаться и ждать его у брамы. Те пробовали роптать, однако послушались.

В поле действительно кто-то стоял. Подойдя ближе, Радим поднял фонарь и осветил этого человека. Но увидел только очертания его. Слаб был свет свечи, дождь косыми струями ударял в лицо, и всё перед глазами Радима расплывалось.

Это и правда был шведский солдат... нет, офицер – Радим увидел на груди у него горжету, а кафтан и камзол блеснули в жёлтом свете свечи золотым галуном; таким галуном солдатские кафтаны не расшивали.

Радим поднял фонарь повыше.

– Ты, верно, заблудился, солдат? Что здесь стоишь?..

Вряд ли незнакомец понял его слова. И, конечно, Радим не понял, что сказал ему этот человек по-шведски:

– Она здесь живёт? Моя нимфа... Сердце привело меня сюда. Я ждал несколько дней, но она не приходила. Имя её – Люба, – и он повторил ещё ясно: – Люба.

Дрогнул фонарь в руке у Радима, крепко сжался кулак. И шагнул молодой шляхтич к незнакомцу с очевидным намерением, которое добрым никак не назовёшь.

Но капитан Оберг отступил на шаг.

– Осторожней, парень! Не искушай судьбу. Я воин и сумею постоять за себя...

– Уходи, солдат! Нет здесь для тебя Любы!.. – сказал Радим и, сильный, уверенный, двинулся на незнакомца.

Оберг отступил ещё на шаг.

– Если она здесь, если сердце моё не ошиблось, скажи ей, что я за ней вернусь...

– Иди прочь, солдат!.. – всё наступал Радим.

Более не говоря ни слова, Густав Оберг развернулся и исчез в темноте.

Вернувшись в усадьбу, Радим собрал в лямусе всех дворовых мужчин и женщин и строго-настрого велел им держать язык за зубами, чтоб ни словом, ни намёком не дошло до панны Любаши, что искал, поджидал её этот шведский солдат, что стоял он призраком в ночи и глядел на окна.

Но пока Радим говорил всё это домашней челяди, две горничные девушки, ухаживавшие за Любашей и заваривавшие травки для неё в маленькой кухоньке наверху, при горнице панночки, разговорились между собой, и, понятно, касался разговор их того события, какое сильно всех девушек взволновало, события необычного – стояния в поле шведского солдата, такого смельчака, что не побоялся прийти к поместью и стоять в поле и час, и два, рискуя быть побитым и даже вообще убитым (ибо мужики ныне злы). При этом одна из горничных девушек, перейдя на шёпот, высказала предположение: уж не тот ли это самый шведский солдат, которого, говорят, панна Люба прячет уж пару недель в лесной хижине?..

На беду, Любаша услышала разговор девушек, имевший место за дверью; в доме было очень тихо, слух у Любы отличался остротой, да и девушки, увлёкшись разговором, совсем позабыли про осторожность... А поскольку девушки не знали, что дерзкий шведский солдат уже ушёл, то и Люба поняла из их разговора, что он ещё ждёт в поле – Густав, милый Густав, – кому же ещё там быть?..

Превозмогая слабость, бледная, простоволосая, ещё в лихорадке, Любаша поднялась с постели, и, пока девушки, занятые приготовлением снадобья и волнующе любопытным разговором, были в кухоньке и не видели свою госпожу, она, едва не падая, держась рукой за стену, босиком, в одной рубашке, прошла к двери. Едва достало сил ей эту дверь отворить – так была Любаша слаба и так дверь показалась ей тяжела. Но поддерживала её сила решимости, и жажда скорее увидеть любимого, припасть ему к груди вела юную панну к выходу, на крыльцо. По лестнице, скользя руками по перилам, она слетела пушинкой. Ещё прихожую осталось перейти до двери, а там – во двор, и не удержат уж более птичку, не удержат ласточку никакие преграды... Любаша собралась с последними силами, руки сжала в кулачки, стиснула покрепче зубы, и голова у неё вроде бы перестала кружиться, и прибыло как будто сил. Полегчавшими ножками пробежала она прихожую, упёрлась в дверь плечом. Дверь отворилась, и холодный сырой воздух со снежинками и каплями дождя ударил Любе в лицо, откинул со лба волосы.

За ней уж, кажется, девушки бежали. Любаша слышала их крик:

– Панночка! Панна!..

Почти в полной темноте ненастной осенней ночи добежала Люба до середины двора.

– Панночка! Вернитесь! Вам нельзя!..

Здесь сильный порыв ветра остановил её; она вся горела, стучала кровь в голове, и тяжёлая стала голова – не удержать, силы почти иссякли, предательская слабость холодом растекалась по телу.

И стали громче крики девушек позади неё:

– Нас пожалейте! Нас будут ругать, что не доглядели!..

Тут вспыхнул свет фонаря и высветил во дворе, прямо перед Любашей огромную, медведеподобную фигуру, косматую и чёрную. Это чудище, кошмарное видение, надвигалось, оно затмило уже полнеба, и его хорошо было видно, ибо было оно чернее самой ночи. Люба, не понимающая, как кошмар стал явью и как, когда она, не заметив, переступила ту грань, отделяющую кошмар от яви, испугалась, отшатнулась и упала бы, но крепкие руки подхватили её и оторвали от земли, подняли её, лёгонькую, как дитя, высоко к небу, к чёрным тучам, за которыми едва пробивался лунный свет...

– Что ты! Что ты! Куда ты?..

Она узнала голос Радима. Он как раз шёл от лямуса, когда она сбежала с крыльца. Он поднял её на руки, он прижал её к груди и понёс обратно в дом, а Любаша рвалась, через плечо его смотрела во тьму, в поле, где, сказали горничные девушки, стоит, ждёт её любимый.

– Там! Там! Он ждёт меня... Говорили... Я слышала...

– Нет там никого. Не терзай себя, милая, – стучало колоколом в груди у Радима. – Да и не было. Сказками тешатся тёмные люди.

– Пусти... Пусти... Там он, я знаю...

Она смотрела туда, за ворота, в самый мрак. И ей уж чудился там кто-то во тьме, некое светлое пятно, очертаниями напоминающее человека. Ей показалось, что в пятне этом было нечто похожее на руки. Они были как лучики. И они как будто махали ей, звали её, а потом перестали. Или глаза ослепли, залепило их снегом, залило дождём. Любаша протёрла глаза... Нет, это не Густав был... Может, это был её ангел?..

А Радим уже поднимался с ней на крыльцо.

Девушки светили ему фонарём.

– Слава богу! Слава богу!..

Любаша разразилась рыданиями:

– У ангела моего... У ангела...

– Что, милая? Что у ангела?

– Опущенные крылья...

И плакала Люба, оставив попытки вырваться из могучих рук брата. Горячечная, охватила она шею его, прижалась к крепкой, надёжной груди.

– Всё будет хорошо, милая! – успокаивал её Радим. – И твой ангел ещё широко раскинет крылья и тебя от беды защитит. И я не позволю тебя обидеть, душа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю