355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Тур — воин вереска » Текст книги (страница 10)
Тур — воин вереска
  • Текст добавлен: 17 марта 2019, 09:00

Текст книги "Тур — воин вереска"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Милостью Божьей, милосердием ангела

Любаша поначалу беспокоилась, найдёт ли Винцусь то место, где он оставил вчера раненого шведа, но братик заверил, что помнит место хорошо; его даже несколько задело за живое беспокойство сестры, поскольку окрестности имения и Рабович он давно знал как свои пять пальцев; один палец, мизинчик, – это речка Реста на севере; а другой палец – это река Проня, глубокая и полноводная, бегущая в здешних местах строго с севера на юг; а третий палец – это болотистая речушка Леснянка, впадающая в столь же болотистую Лужицу, что есть четвёртый палец; ну а пятый палец – это река Сож, протекающая на юге, под Пропойском, самый большой палец, и до этой реки не однажды добирался в своих странствиях Винцусь. Так мальчик рассказывал сестре о местных реках, загибая пальцы на левой руке, но Люба, кажется, не очень внимательно его слушала. Она теперь тревожилась – живой ли вообще тот раненый швед... ведь сражение произошло позавчера, а раны его кровоточили, и ночи уже холодны и вполне можно замёрзнуть, и волков в лесу развелось – тьма, и рыщут они стаями, им раненого солдата задушить – только ухватить половчее; да мужики ходят злые по лесам, раненых добивают и обирают...

Пока они так ехали, солнышко уже взошло высоко и даже немного припекало левое плечо. Денёк, слава богу, выдался погожий. Птички пели, радовало глаз осеннее золото деревьев и кустов, медленно плыли по небу редкие облака. Ещё утром Люба думала, что эхо от пальбы до сих пор бродит-плутает в лесу (так грохотало в день побоища!), однако всё было тихо.

Тут зашла у них речь о Волкенбогене. Люба сказала:

– Если тот офицер ещё жив, помощь опытного лекаря была бы кстати. Да где он сейчас – наш Волкенбоген?

И очень удивилась она ответу Винцуся:

– Да где-нибудь здесь он, может, и лежит...

И мальчик рассказал, что видел недавно – прямо накануне битвы – Волчьего Бога в обозе.

– Не обознался ли ты? – не поверила Люба. – Пан Волкенбоген не проехал бы мимо, непременно заехал бы к нам.

Винцусь пожал плечами:

– Возможно, я обознался. Так много было разного народа на дороге. Я звал его по имени, но он не оглянулся. Так шумно было – я собственный голос плохо слышал...

Впереди, увидели, что-то белело в траве. Люба побоялась подъезжать, а Винцусь подъехал, посмотрел. Вернувшись, доложил сестре, что это мёртвый швед лежит в исподнем. Любаша уж догадывалась сама, что там белело, но всё равно побледнела и перекрестилась. Наткнулись ещё на несколько бездыханных тел. На иных уже сидели вороны... И опять Любаша крестилась и шептала некие короткие молитвы. Когда проезжали недалеко от мёртвых тел, вороны нехотя, лениво срывались с них и, сделав несколько взмахов крыльями, улетали... но недалеко; они не собирались покидать окончательно место своего пиршества. Спугнули Люба и Винцусь двух лисиц, которые слизывали с травы кровь. Люба подумала, что вот эти мёртвые тела, и кровь на траве, и вороны с лисицами – это и есть своего рода эхо страшного побоища.

Наконец, Винцусь узнал то место. Привстав в стременах, он посмотрел вперёд, потом велел Любе остановиться, а сам послал конька в чащу, в которой и оставил вчера раненого. Впрочем, Люба не послушалась и ни на шаг не отставала от братика; возможно, ей боязно было оставаться одной на тропе.

Раненого Винцусь нашёл почти на том же самом месте. Но только швед уже не прислонялся головой к берёзке, а лежал навзничь, раскинув руки, и мальчик подумал, что он уже, конечно, отдал богу душу.

Однако нет... Как будто раненый этот был ещё жив.

Люба склонилась над ним и с минуту всматривалась в лицо.

– Вроде бы он... Но я тогда его плохо разглядела.

А Винцусь его в тот день хорошо разглядел.

– Он это. Не сомневайся. Наверное, хороший человек. Нам помог, уберёг от беды. Но и злой...

И Винцусь рассказал, что в тот день из укрытия своего видел. Те пятеро грабителей просили его отпустить их, падали ему в ноги, плакали даже. А он их не пожалел. С бумажки приговор прочитал, и вздёрнули. Минутное дело – как откашляться!..

Хотя мальчик рассказывал всё это негромким голосом, раненый, видно, услышал его и стал подавать признаки жизни – шевельнул простреленной ногой, застонал. Правда, дыхание у него было слабое, и бледен он был, как покойник, но искорка жизни в нём ещё явно теплилась. Люба тихонько ахнула и отступила на шаг, когда раненый вдруг открыл глаза и посмотрел на неё, на Винцуся. Возможно, он смутно понимал, что происходит и что он совсем уж при смерти, потому что он неожиданно улыбнулся и сделал попытку подняться на локте. Впрочем, подняться ему не удалось, он без сил повалился на спину и с тихим вздохом опять потерял сознание.

Люба и Винцусь переглянулись. Совсем слабый был этот раненый швед, и надо было поскорее оказать ему помощь. Похоже, он потерял много крови – именно от этого происходила его слабость. Ран у него было три или четыре, но, насколько Люба могла понять, серьёзных – две: одна в бедре, другая в боку.

Винцусь подвёл к нему своего Коника (поскольку имени верному молодому коню Винцусь не дал и не называл его Буцефалом, как своего коня называл Македонский, а кликал просто Коником, так и мы будем называть его и писать простенькую кличку с большой буквы), потом вместе с сестрой пробовал поднять раненого. Но вдвоём они даже не смогли оторвать его от земли; и так и сяк пробовали – только намучились и вымазались в земле и крови. Очень тяжёл был этот раненый швед. Крепок и видно, что высок ростом. Истинный богатырь.

Так и не достигнув цели, братик и сестра сели прямо на землю перевести дух. Раненый недвижно лежал у их ног. Люба его уже не боялась, ибо попривыкла к нему, и, наверное, больше не отпрянула бы, открой он сейчас глаза. Но он не открывал глаза; по всей вероятности, был уж совсем плох. Нужно было что-то делать, торопиться.

Тут Винцусь и вспомнил: он видел вчера, как русские использовали на поле волокуши. А смастерить такую волокушу из парочки жердей, нахлёстки, ремня и нескольких еловых веток ему было – минутное дело. И в ход пошёл красивый острый шведский нож, пригодился, наконец... Когда волокуша была готова и ремень хорошенько закреплён на луке седла, оказалось, что даже на неё нелегко перевалить раненого шведа. Но справились. И двинулись к имению. Однако скоро выяснилось, что довезти раненого до имения на волокуше не представляется никакой возможности, поскольку хорошей тропы до имения не было, а пробиться с волокушей через заросли, ямины и кочки, пни и валежины, то по горкам, то по топким местам, – дело совершенно немыслимое, а для раненого – просто смертельное.

Они принуждены были остановиться. И призадумались. Люба предложила сложить из веток шалаш, а потом поискать лекаря (она, конечно, имела в виду не врача с университетским образованием, которого сейчас и в Могилёве, и в Пропойске не сыщешь, а какого-нибудь знахаря из народа или ворожею, знающую нужные молитвы и зашёпты). Но Винцусь предложил получше укрытие... Мы уже не раз говорили, что он хорошо знал здешние места. И припомнил мальчик, что примерно в полуверсте, в совершенно глухом углу, к которому можно пробраться лишь звериными тропами, есть... дом... впрочем, дом не дом, хата не хата... всеми забытая лесная хижина, в которой он однажды пережидал грозу. Вот туда он и повёл своего Коника под уздцы. А Люба шла с лошадкой следом, приглядывая за раненым на волокуше. По пути девушка всё выспрашивала, что это за «дом не дом, хата не хата» и есть ли у этой хижины хозяин. Но Винцусь очень сомневался, что у такой развалюхи есть хозяин. А если и есть, то вряд ли этот «хозяин» уважает себя, потому что...

– Ну, сама увидишь, в каком там всё запустении!.. – махнул мальчик рукой.

– Dricka... Vill dricka...[47]47
  Пить... Хочу пить... (швед.).


[Закрыть]
– вдруг совершенно отчётливо сказал швед.

От неожиданности Винцусь даже остановился.

– Знать бы, чего он хочет, – покачала головой Люба.

– Понятно, чего! Пить он хочет... – мальчик достал из перемётной сумы флягу. – Правда, у меня тут немного осталось – пара глотков всего...

Похоже, что слова эти раненый произнёс, пребывая в состоянии беспамятства, потому что, когда Винцусь коснулся горлышком фляги бескровных губ его, он оставался недвижен.

Скоро наши путники вышли на небольшую полянку, заросшую верломой в человеческий рост. Поскольку растение было столь высоко, Любаша не сразу увидела низенькую хижину на опушке, к которой уверенно вёл своего Коника Винцусь. Судя по тому, как непросто было мальчику пробиваться через заросли травы, в этом месте давно никто не бывал, давно никто не торил здесь тропинку. И это обстоятельство не могло не устраивать Винцуся и Любу, которые, по вполне понятным причинам, не искали встреч ни со шведами, заблудившимися в лесу, ни с русскими, гоняющимися за заблудившимися шведами, ни даже с местными мужиками, на коих не могли положиться, ибо в умирающем от ран шведском офицере те не увидели бы ничего, кроме возможности легко поживиться.

Увидев хижину, Любаша невольно залюбовалась ею – в таком диком, живописном уголке она приютилась и так романтична была, кем-то построенная основательно лет сто или даже двести назад, а теперь пришедшая почти в совершенную негодность. Венцы хижины, где-то совсем скрытые высокими травами, где-то покрытые мхами и лишаями самых разных оттенков зелёного, серого и голубого, где-то увитые хмелем, казалось, едва держатся друг на друге, и ты только топни посильнее – и всё строение, весь сруб тут же рухнет и на стороны развалится. Крыша, некогда уложенная пластами дёрна, в иных местах провалилась, и из чёрных дыр, с чердака, тянулись к синему небу молодые берёзовые веточки. За слепым пустым окошком таинственно зияла чернота, и всего на одной петельке держалась давно рассохшаяся дверь... А рядом с хижиной буйно акация разрослась. И вообще надо сказать: всё здесь росло буйно, как, наверное, росло бы в райском саду под присмотром самого Создателя и при Его заботливом уходе. Растения здесь как будто не соперничали одно с другим, не отнимали одно у другого место под солнцем, а братски поддерживали друг друга, с любовью служили одно одному. А кто акацию здесь посадил, тот, надо думать, был знахарь, поскольку очень любят знахари это растение, которое не только считается издревле у волхвов и колдунов символом чистоты, непорочности, но и являет миру целительные, очищающие свойства, то есть делает этот мир – не самый совершенный из миров и не самый чистый – много чище, лучше и красивее...

Место это, куда братик Любу привёл, было прекрасное царство растений. Где-то здесь, возможно, укрывался сейчас и сам лесной царь, сотканный из тысяч травинок и листиков, иголочек и колосков, шишек, семян и веточек, слепленный из глины или духом нетленным вселившийся в кору и древесину, в древний чащобный камень, недвижный и холодный, и лесной этот бог, невидимый глазу обычного человека, может, всего былинка под ногой, а может, раскидистое дерево, закрывающее от тебя всё небо, поглядывал сейчас на нежданных гостей – с чем пришли они в его царство, с грузом каких мыслей, с коробом каких намерений... а хижина – была престолом его, его великолепным местом, коего он был гений.

В хижине

Немало сил они потратили, пока затащили раненого в хижину. Дело у них шло бы скорее и проще, кабы не приходилось щадить его раны. Чтобы раны не тревожить, тащили несчастного шведа волоком, подхватив его за плечи. Намучились, пока поднимали раненого на лавку, довольно широкую и крепкую, что обнаружили у глухой стены. Когда с этим покончили, сели отдышаться, осмотрелись.

Если бы вместе с ними был в этот час брат Радим, хорошо знавший и любивший античную мифологию, он поведал бы братику и сестре сказку о ларах и пенатах, что, должно быть, живут не в новых домах, выше церкви хоромах, и не во дворцах, блистающих мраморами, златом и серебром, и украшенных дорогими гобеленами и драпировками, и уставленных затейливыми мебелями, а именно в таких вот жалких хижинах, позаброшенных давным-давно и людьми позабытых и медленно-медленно умирающих.

Изнутри хижина выглядела значительно крепче, чем представлялась она снаружи. Вдоль длинной глухой стены тянулась широкая лава, на которой сидели сейчас наши герои и лежал раненый швед. В стене напротив прорезано было небольшое оконце, некогда забранное бычьим пузырём[48]48
  В те времена стёкла были редки и дороги. В крестьянских домах в окнах использовали и бычьи и воловьи пузыри, то есть высушенный и обработанный желудок, и пластины слюды, и рыбий паюс, и налимью кожу, и кожи животных, а также промасленную или навощённую холстину, бумагу, очень тонкие деревянные дощечки, а зимой – даже лёд.


[Закрыть]
, а ныне не закрытое ничем. У одной торцовой стены, что возле двери, свисал когда-то занавес из шкур – как бы отделяя небольшие сени; теперь шкуры сгнили и погрызли их хорьки, и через рассохшуюся дверь в окошко и обратно гулял сейчас ветер. Во всю же другую торцовую стену чернел очаг, сложенный из круглых камней, малых и больших; этот-то очаг, непомерно большой для хижины, и оставлял впечатление крепости всего строения. Быть может, хозяин, строивший хижину, был охотник и запекал в этом очаге целого оленя, а может, он был угольщик и в очаге, закрытом наглухо, пережигал уголь... теперь же в очаге, не иначе, прятались те самые лары и пенаты, божки-хранители очага и жилища, покровители семьи, некогда здесь обитавшей, или всего одного человека, находившего тут убежище от суетного, жестокого мира и ценившего здешний покой; божки эти, домовички, один или два либо несколько, прелестные девушки, вечно юные, мальчики с собакой или просто собака, верный друг и преданный сторож, участвовали в трапезах, милостиво принимали жертвы – капельку вина, или ладана с ноготок, или первое яблочко, – внимали молитвам, оберегали семейный уклад и согласие, а особенно заботились о продовольствии. Как знать, не им ли посвящалась та акация при входе в хижину, и не они ли взрастили ту берёзку, принявшуюся из семени на чердаке и проросшую дерновую крышу, и не их ли детки – те верломины, за которыми Любы, девушки довольно рослой, не было видно?.. Земляной пол, утоптанный жильцами едва не до каменного состояния, скрывался не то под слоем пепла, не то под некоей трухой – это были остатки стружек и резаной соломы, какими по обыкновению посыпали полы в небогатых крестьянских жилищах. А на стенах тут и там, и в углах, и над окошком, и над притолокой висели пучки каких-то трав, кореньев, сморщенных, высохших луковиц и старинные веночки, точнее – то, что от них осталось, в чём можно было те веночки только угадать.

Чтобы перевязать раны, их сначала нужно было осмотреть; а для этого – хотя бы снять верхнюю одежду. С горжетой, нагрудным металлическим знаком с вензелями короля и лавровыми ветвями, не церемонились. Винцусь перерезал голубую ленту ножом. Расслабили узел шейного платка. Кафтан, перепачканный кровью и с левой стороны пробитый, просто расстегнули. Камзол, что был под ним, тоже расстегнули. Вся рубаха пропиталась кровью, хотя дырка в ней оказалась совсем небольшая. Насколько могла понять Люба, проделана была эта дырка не пулей, а клинком. Но рана ещё кровоточила. Одежду всё-таки следовало снять. А для этого хотя бы приподнять раненого за плечи. Пока Винцусь за плечи раненого приподнимал, Люба пыталась раздеть его. Наверное, они по неопытности причинили ему нестерпимую боль, потому что он застонал, открыл глаза и прохрипел резкое, злое:

– Djävulen! Sara mig[49]49
  Дьявол! Мне больно (швед.).


[Закрыть]
.

Винцусь отпустил его, Люба в испуге отпрянула, но отступила всего на шаг; слишком слаб был этот человек, чтобы причинить ей какой-нибудь вред.

Раненый мутными глазами осматривал потолок, стены, окошко, чёрный зев очага... Он постепенно приходил в себя, и взгляд его прояснялся.

– Он, кажется, ругается, – предположил Винцусь.

Раненый скользнул глазами по мальчику и задержался взглядом на Любаше. Он, вроде бы, окончательно пришёл в чувство. Девушке показалось, что он даже улыбнулся, говоря:

– Jag vet: du är en angel[50]50
  Я знаю: ты ангел (швед.).


[Закрыть]
.

– А теперь он, кажется, не ругается, – ухмыльнулся Винцусь.

Впрочем, прояснение сознания раненого продолжалось от силы минуту; он был слишком слаб. Когда он закрыл глаза, Любаша снова принялась осматривать его раны.

Тем временем Винцусь не без интереса исследовал содержимое его сумки, которую не оставил в лесу. Мальчик вынул из сумки чистую белую рубаху, простую деревянную чашку и книгу Библию с вложенными между страниц несколькими листками.

Пролистнув книгу, Винцусь пробежал глазами листки.

– Не по-нашему написано.

Люба оглянулась:

– А ты думал, весь мир по-нашему пишет и говорит? – Ей совсем не понравилось, что Винцусь роется в чужой сумке. – Сходи-ка лучше за водой. Я видела, у тебя есть фляга.

– Фляга-то есть. Да есть ли тут поблизости вода?

– Если есть хижина, должна быть и вода рядом, – разумно рассудила сестра. – Кому придёт в голову строить хижину вдали от воды!..

Найденная братиком в сумке рубаха оказалась очень кстати. Любаша отрезала один рукав и накрепко перетянула им рану на бедре. Ткань чуть-чуть пропиталась кровью, но и только. Это значило, что кровотечение прекратилось. Другой рукав девушка сложила в несколько раз, чтобы получилось некое подобие подушечки, приложила подушечку к ранке на груди, прямо поверх исподней рубашки, и сверху застегнула камзол. За этим делом она изредка поглядывала на лицо раненого – не столько уже из опасения, сколько из любопытства.

Это был молодой человек, вроде её брата Вадима или, может, несколькими годами старше. Без бороды и усов, но уже зарос тёмной щетиной. Внешность его показалась Любаше весьма приятной. Если бы только не эта смертельная бледность его, то раненого можно было бы назвать и красавчиком; где-нибудь в Могилёве на балу он без внимания шляхетских дочек не остался бы...

Винцусь скоро вернулся с полной флягой воды. И ещё мальчик принёс кое-что из еды – что нашёл у себя в перемётной суме.

Они вдвоём пробовали напоить раненого. Слегка присадив его, прикладывали ему к губам горлышко фляги, лили воду на губы. Однако у них ничего не получилось. Раненый швед по-прежнему был в состоянии забытья и не сделал ни одного глотка.

Винцусь заткнул флягу пробкой.

– Кажется, уже не жилец, – проговорил негромко.

– Нет, он ещё придёт в себя, – ответила Люба; она сказала это с неожиданной для себя надеждой, но без особой уверенности. – Посмотри: он молодой и сильный. Ему просто нужно отдохнуть и набраться сил... А нам с тобой пора возвращаться домой.

Они оставили возле раненого флягу и еду и вышли из хижины к лошадям. Уже вечерело, и времени у них оставалось – как раз добраться домой до темноты.

По пути они говорили о раненом.

Любаша сказала:

– Наверное, будет правильно, братик, если никто, кроме нас, не узнает об этом человеке.

Винцусь не мог с ней не согласиться; чтобы не было потом нужды лгать и изворачиваться, лучше сейчас недосказать, – этот простенький принцип известен всякому, кто совершал поступки, могущие показаться неблаговидными в глазах других – главным образом, старших, умудрённых (а может, обременённых) опытом многих прожитых лет. И трудно даже сказать, кто в своё время к этому принципу не прибегал. Думается нам, что даже не в кого бросить камень... Согласившись с сестрой, мальчик заговорил несколько об ином (ибо ему не очень было по душе, что сестра его принимает такое деятельное участие в судьбе какого-то раненого шведского офицера, к какому не сегодня-завтра явится с важным лицом сам пан Околеванец):

– Нас ведь не должно заботить, сестрица, поправится этот человек или не поправится. Он нам помог когда-то, да, но и мы ему помогли. Разве не так?.. Даже в хижину затащили. Ему повезло больше других раненых, что расползлись по нашему лесу. У него теперь есть даже крыша над головой, а также еда и питьё. Наша совесть может быть спокойна.

– Подумай, что ты говоришь, братик! – у Любы от негодования даже потемнели глаза. – Где твоё милосердие?.. Он совсем один там... в хижине. И ещё не известно – придёт ли он в себя, попьёт ли, поест ли...

– Он – враг! – насупился Винцусь. – Нам-то что за него бояться?

– Ты прав, конечно, – отвела Любаша глаза. – Но он действительно спас нас всех тогда. И не только жизнь нашу спас, но и... и честь твоей сестры, а значит, и твою шляхетскую честь, и вообще – весь дом наш. Что ты скажешь на это, мой разумный братик?

– Кабы они не приходили в наши земли, то и спасать наш дом ни от кого не пришлось бы, – буркнул Винцусь и отвернулся; а через минуту, всё ещё глядя куда-то в сторону, мальчик спросил: – Может, он просто понравился тебе?..

Но вопрос его остался без ответа.

Дочери Ирода и Минотавр

Он открыл глаза и увидел, что лежит на широком ложе, застланном волчьей шкурой, посреди пещеры троллей. Он поразился этому очень, потому что припомнить не мог, когда это он отправился в горы и вообще встречал ли он троллей, которые его сюда заманили... или затащили. Присмотревшись, он понял, что вовсё это никакая не пещера; а лежит он в каком-то допотопном срубе, в коем из-под мхов, лишаев и тенёт только кое-где проступают полуистлевшие венцы, а с потолка свисают ветвистые, переплетённые между собой корни деревьев, что повырастали на чердаке; и опять же старые тенёта свисают серыми лохмами, опутаны ими все углы, и сидят по тенётам большие пауки, поблескивают глазками, глядят, глядят на него, стерегут добычу. А добыча будто он...

Капитан Оберг отвёл глаза от пауков и подумал: откуда свет, что отражается у них в глазках? Слегка приподняв голову, он увидел огромный очаг, как бы врезанный в торцовую стену. Это был очень древний очаг, возможно, древнее самого дома, этой ветхой хижины, возможно, это был когда-то языческий жертвенник. И в очаге горел сейчас огонь. Кто-то разжёг его и поддерживал. Наверное, тот, кто заманил его сюда... или затащил. Хотелось бы посмотреть на него – что за человек. И Оберг вновь и вновь обводил глазами стены и своды хижины и всякий раз натыкался на блестящие глазки пауков, которые зачем-то шевелили лапками – будто подманивали его к себе в тенёта. Он уже не сомневался, что хозяин хижины – такой же паук, но только очень большой. Этот паук и разжёг огонь в очаге и скоро начнёт готовить себе ужин.

Можно было бы испугаться. Но Оберг был не из пугливых. Тем более он разглядел, что это вовсе не огонь был в очаге, а вились там, в чёрном жерле, весёлые белые мотыльки. Им было число – двенадцать. Они не просто вились, а, кажется, танцевали. Внимательней присмотревшись к ним, Оберг даже увидел незатейливый рисунок танца: мотыльки сначала кружились попарно, потом разбирались на тройки, затем сбивались в четвёрки, вдруг разлетались на шестёрки и наконец соединялись в чудесный хоровод. Такой чудный это был танец; только музыки к нему и не хватало.

Пока капитан Оберг думал о музыке для мотыльков, хоровод их, весёлое волшебное кружение, – покинул пределы очага и приблизился к ложу. Оказалось, это были вовсе не мотыльки, а красивые славянские девушки. От ангельской красоты их и от их кружения у него закружилась голова, а может, некая таинственная сила подняла его с ложа, подняла над ложем и увлекла прямо в танец, в самую середину его, и действительно, славянские красавицы уже раскручивали свой хоровод не возле, а вокруг него. Им было число – двенадцать. На них были облачно-чистые, белоснежные платья, кружева-узорочье, не прихваченные поясами, и золотые кудри рассыпались по гладким плечам. А он как бы лежал в воздухе, или в колыбели... или на одре (или всё же на жертвеннике? – обожгла внезапная мысль)... и они танцевали вокруг и крутили и раскручивали его, и кругом, кругом шла чумная голова. Оберг, пьяный от зрелища этого необыкновенного танца, восторженный, весь вскруженный, не мог не любоваться пригожестью девиц, их лиц божественно-красивых, их нежных глаз, улыбок, что были только для него, их бёдер, выточенных мастером Творцом с великими усердием и любовью, со смыслом, с мечтой о таинстве, чресел этих, в коих гнездится само волшебство, начало начал, живёт из века в век, из поколения в поколение, угасает и возрождается, тысячи лет, всегда – необъяснимая, никем не познанная детородная сила, истинное сокровище прекрасного рода человеческого.

Оберг, очарованный, потрясённый и влюблённый уж в каждую из красавиц отдельно и во всех вместе, и растерянный оттого, что не может выбрать лучшую, не может сосредоточиться взглядом на одной из них – вон той, например, с чудным ликом цвета слоновой кости и с округлыми, пухлыми локотками, как у ребёнка, или вон той яркой, синеглазой северной красавице с губами красными, как спелая земляника, или третьей, что с зовущим, немного грустным взором повела плечом и откинула набок волосы, показав беломраморную лебединую шею и изящное ушко, или этой пышногрудой, нежнотелой, в коей легко угадывалась южная кровь, или пятой... шестой... ах, сколько же их!., и все они были так непохожи одна на одну, но все были прекрасны – будто все они отражали одну из граней совершенства... а все вместе, составивши хоровод, они и были самим совершенством, что не выразить никакими словами, строками, а только можно почувствовать, угадать между строк... и, печалясь о том, что жизнь одна, а красавиц, достойных любви вечной, без счёта, спросил он этих милых дев:

– Кто вы?

– Мы – царские дочери, – засмеялись они.

И приятен слуху был их смех.

– Которого же царя?

– Ты знаешь его. Все знают.

– Не русского ли царя Петра?

– Нет, не Петра мы дочери, а мы дочери очень древнего царя... – девушки медленно и плавно кружили вокруг Оберга и временами касались его то мягкими локотками и крутыми, волнующими бёдрами, то легчайшими, почти невесомыми газами-шелками, едва прикрывавшими плечи.

А у него от этих касаний всё сильнее колотилось сердце, и горело лицо, и горела возбуждённая голова, и в горле от волнения пересохло так, будто пронёсся там ветер самум, явившийся из далёких южных стран, и трудно было говорить.

– Нет, красавицы-девы, не могу я взять в толк, какого государя вы царевны.

– Мы царя Ирода дщери!.. – опять засмеялись красавицы, но на этот раз как-то недобро они засмеялись.

И принялись они одна за другой его обнимать и как бы друг у дружки его отнимать, а в смехе их он теперь слышал угрозу.

И такие жаркие, иссушающие были их объятия, что Обергу показалось, будто он сгорает в них, и уж сгорел, обратился в горстку пепла; он почувствовал себя слабым, жалким мотыльком, у которого в один миг сгорели крылышки, и теперь он будто падает, падает в некую бездну, в недомогание, вытягивающее из него тепло и кровь, в недуг, пожирающий не только плоть, но и сам вечный дух его. Он оттолкнул красавиц и жадно вдохнул прохладный воздух. И тут услышал некое шипение, как шипение целого клубка змей.

Он открыл глаза... Это девы-красавицы шипели, выстроившись перед ним в ряд, и вовсе не смеялись, и вовсе они были не красавицы. Капитан Оберг присмотрелся к ним, к двенадцати дочерям окаянного царя Ирода, и увидел, что они, нет, никак не красавицы, а скорее просто безобразны; не стройны они и не высоки, а мелки и горбаты, и костлявы у них зады, и остры коленки и локти, и кожа на рожах, как у покойниц, бледна, и тощи, отвислы груди, и на руках синюшны вены, и глаза у них запавшие, с тёмно-синими окружьями, и носы крючком, и ланиты у них не ланиты, а старушечьи впалые щёки с бородавками, и вообще они одна страшнее другой – даже трудно было бы выбрать, которая какой страшнее; словно напялили они на себя бесовские личины. Ему подумалось, что эти Ирода дщери, девы лихорадки, о каких он не раз слышал в славянских странах, есть предвестники смерти, каждая из них – олицетворение смерти, какой-то одной из её сторон, а все вместе они, составивши хоровод, и есть сама смерть, которую не опишешь словами, ибо невозможно в вещественном слове отразить ничто...

Как он сразу не разглядел их?

Девы опять устремились к нему, они тянули к нему костлявые жёлтые руки, таращили жадные глаза и все шипели... но он нашёл в себе силы оттолкнуть их.

Они засмеялись злобно, и смертью так и повеяло от их смеха:

– Как невежлив кавалер с дамами!.. Мы поучим тебя!

Тут и ухватили его девы со всех сторон – сильными, цепкими руками. И не только сушили они его тело, но и мастерски жилы из него тянули, и трясли, и мучили, и мяли, как говяжий пузырь, и трепали, как пучок льна, и знобили, и заглядывали под рёбра, и тянули за сердце, и кости его белые безжалостно ломили, и хребет ему обкладывали льдом. Они подлезали под него и спину ему жгли, потом на него змеями наползали и сдирали у него с груди кожу, а в завершение огромный камень – неохватный взглядом, как сам мир, камень, покрытый чёрным мохом, на него накатили, камнем этим, косматым и жутким, тяжёлым, как вся земля, заслонили божий свет, властно ввергнув его во тьму, грудь ему придавили, чтобы дышать он не мог, чтоб ужаснулся последний раз, да за руки крепко держали, чтобы камень мировой он не мог сбросить. Но он боролся, вырывался, горячий пот стряхивал с лица, открывал глаза и ничего не видел. Скверно, как скверно!.. И сходил с ума, и кричал, и рычал в этой последней своей битве:

– Я живой! Я живой!..

Однако слышалось злорадное в ответ:

– Нет, ты уже мёртвый... мёртвый...

Тут громко хлопнула дверь, и сгинули страшные девы лихорадки, их словно ветром унесло, и возвысился над Обергом... он... возможно, сам дьявол, ибо были у него рога и из-под шлема дьявольски блестели глаза. Видение внезапное, видение зловещее, порождение смертельной немочи, отравляющей и убивающей мозг, злой дух, явившийся перед скончанием мира, его, Оберга, шведского капитана, маленького мира – кошмарный призрак, плод преисподней. И обожгла сознание мысль: вот, вот он, тот царь, о котором говорили недавно злобные девы, вот отец их, rex infernus, царь подземный, царь настоящий, царь царей, миров и времён, и совсем не Ирод, один из жалких царей земных, царей смертных, только мнящих себя царями и заблуждающихся в обманном, зыбком и скоропреходящем своём величии, в иллюзии всемогущества. Видение дьявола, или Плутона, злого духа, во всём блеске и в силе, явление его, имевшее место так близко, так вещественно и так иссушающе жарко, Оберга потрясло. Капитан приподнялся на локтях, готовясь встретить смерть, готовясь принять её из самых первых рук.

Смерть была всё ближе. Смерть надвигалась откуда-то из темноты, как из норы (да, конечно же, из преисподней!), и была всё больше и больше. Вот этот жуткий образ уже обратился в гору, заслоняющую всё – и тьму, и свет, весь мир. Образ склонился над немощным Обергом, глаза злого духа из-под шлема горели, как уголья, и, кажется, прожигали, и уж точно – подавляли... И это уже был не царь подземный, не дьявол, это был легендарный Минотавр! Минотавр! Кто же ещё! А Оберг, заплутавший в лабиринте добрый афинянин, не только не знал, как выбраться из лабиринта, но и не помнил, как оказался в нём. Жар, что сжигал его, в первую очередь иссушил память. Оберг даже не помнил, кто он сам, что есть существо его, и каким именем он зовётся, и где его корни, но только знал наверняка, что он жертва, он плоть, бездумная и дикая, отданная на заклание, он яство, он не более чем мясо, и сейчас Минотавр его сожрёт... сожрёт...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю