412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » На крови » Текст книги (страница 7)
На крови
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:21

Текст книги "На крови"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

– Не говори так, – испуганно и торопливо проговорила Даша. – Это оттуда, из чужого мира. Бравада. Когда на смерть идешь...

– Да не на свою, Даша. Я думаю сейчас не о своей смерти.

– О чьей же тогда? – шопотом спросила она, открыв глаза широко-широко: только и видны стали на худеньком лице: глаза.

– О его смерти, конечно. Николая.

Она опустила ресницы и помолчала.

– А что ж о ней можно думать?

– Нужна ли она?

– Что? – Даша дернулась вперед всем телом и вздрогнувшими пальцами провела мне по плечу. – Да что ты, Христос с тобой. Центральный акт... сколько уже над ним думает партия, готовит... сколько людей на каторгу ушло... Он – кровавый, он сколько, сколько сделал зла – всем, всем, всем... Если бы я могла, если бы мне, как тебе, такой случай, я бы ни секунды не колебалась. Я – маленькая, слабая... А ты... вон какой сильный...

– Вот видишь ты, и я сначала так же принял: совсем без мысли. Цареубийство: о чем раздумывать! И офицеры наши и я – так и приняли: в мысль не приходило – надо или нет. И когда офицер тот отказался (заменить его только мной и можно было), я опять не думал, ни секунды. Так и пошел бы, наверное, если бы...

– Если б...

– Если б сегодня, когда я примерял мундир, в котором пойду завтра, правый рукав не тянуло подмышкой. Я пробовал... вытянуть руку... так, как надо ударить... под бороду, между воротником и ухом...

Даша вздрогнула.

– ...и вдруг почувствовал, что я его не вижу; не ощущаю как тело. Понимаешь, как тело не ощущаю. А если так – как же я ударю? И если это так – то, вообще, нужно ли ударить?

– Я не понимаю тебя, Михаил. Но то, что ты говоришь, ужасно страшно. Не надо.

– Как понятней сказать?.. Подожди. Вот, может быть... Я читал когда-то древнюю легенду о короле или герцоге, не помню, который пал в битве с франками, в глухом, дремучем лесу. В этом лесу жил отшельник. И вот, в ночь, он слышит – кто-то шарит по двери неверной, робкой рукой. «Кто?» В ответ: имя. Имя павшего короля. Отшельник не знал, что он убит; но самое имя – даже он, ушедший от мира, – знал как символ жестокости и крови: молвою народной проклятое имя. Он отказался открыть. «Открой, – повторяет голос. – Именем божиим и королевским именем! Открой. Время бежит, и кровь бежит из ран, в обгон времени. Франки рыщут по лесу. Горе если они настигнут меня у твоего порога». И снова отказал отшельник. Тогда ударила в еловую хилую дверь стальная перчатка: «Откинь засов, или я выбью дверь кованым наколенником и впущу к тебе в келью ночь. Заклятье против заклятья! Берегись, старик». Заклятья ночи испугался отшельник. Он открыл. И видит: под лунным светом – призрак в изрубленных доспехах держит в руках перед собою отсеченную голову. Голова живет: бешеным бегом кружат в орбитах кровью налитые зрачки под всброшенным на лоб наличником. Губы заговорили, роняя черную пену: «Попущением божиим я обезглавлен франками в битве. Тысячи клянут мое имя. Но я чтил церковь и жег воск перед лицом святых и верно держал клятву своему сюзерену-богу, именем которого и ты, старик, живешь. Нет короля без бога, но нет и бога – без короля. И потому святая Анна Арморейская, защитница властных, привела меня к тебе: в твоей силе – возложить мне снова на плечи голову». Нет бога без короля! И отшельник, именем Анны Арморейской, защитницы властных, – принял трясущимися пальцами кровоточащую голову из окостенелых, как стальные налокотники, захолодевших рук – и наложил ее на красный срез над черным иссеченным панцирем. И призрак снова стал человеком и ушел в ночь, на розыск своих знамен, звеня золотыми шпорами по корням деревьев.

Даша слушала, спрятав голову в руки.

– Ты рассказываешь, точно книгу читаешь: ты уже решил не итти, Михаил...

– Ты не думаешь, что если я ударю, – и эту срезанную голову, именем Анны Арморейской или иным чьим именем... снова возложат на монаршие плечи?

– Это же сказка, Михаил!

– Тем ярче смысл: правда – в сказке яснее, чем в жизни. И в этой сказке – подлинная, историей оправданная правда есть. Отрезанные головы приживают, Даша... когда клинок проходит не по телу... Я недаром не чувствую его в том, завтрашнем... Там не тело: там символ, какой-то условный знак. Неужели ты не чувствуешь разницы? Сазонов убил Плеве: это – тело, это – живой человек, мозгом и волей которого живилась борьба против нас. Неповторимый. Убил – не будет больше. Николай – только символ, внешний, плотский знак власти, сам по себе не живой, повторимый в любом теле.

– Послушай...

– Нет, дай кончить, дай до конца додумать. Если бы я мог свести его с престола за бороду среди бела дня, перед лицом всех – так, чтоб над ним надсмеялись от края до края – и посвистом, как собачонку, заставил бы его итти по моему знаку туда или сюда, – я, безвластный и не ищущий власти, не за ней подступивший к престолу с низов, из безвестья, из подполья, – вот когда был бы насмерть убит монарх. Не как тело, как – символ. Вот где подлинное цареубийство! Он никогда бы уже не вернулся к жизни... как царь. Перед таким актом я не колебался бы, хотя бы это стоило мне головы. А так... Нет короля без бога и бога без короля... Отрезанная голова будет вновь отшельником с любого перекрестка воссажена на «царственные» плечи. Не николаевские, конечно. Тем хуже: найдутся плечи покрепче. Александра второго сменил третий Александр: мы в том же подпольи, что Желябов.

– Ежели бы было возможно так, как ты говоришь... Но это же сказка, Михаил... За бороду... Если б это было возможно! Нет, убей!

Я встал.

– Время. Я опоздаю к твоему американцу.

– Когда караул?

– Смена в двенадцать.

– Не думай, родной мой. Убей.

Я не ответил. Она крепко сжала мне руки. Глаза лучились и плакали светлыми верящими слезами.

– Ты пойдешь?

Муть разошлась. Мне было спокойно и ясно. И я ответил спокойно:

– Пойду.

Она еще раз сжала руки. И заговорила уже без слез, обычно и деловито:

– Все-таки надо бы дать знать Центральному комитету. Хоть Иван Николаевичу одному.

– Первое правило конспирации, с которого мы все начинали революционную учобу: не говорить о деле никому, кроме непосредственных участников. Зачем мне было делать исключение для Ивана Николаевича?

– Зачем? Да ты знаешь, кто Иван Николаевич?

– Ну?

– Это же Азеф, самый большой наш человек, руководитель боевой организации.

– Не все ли равно? Я уже об’яснил тебе, почему не говорил раньше. Сегодня, сейчас – я, пожалуй, и сказал бы ему... то, что сказал тебе... Если бы он оказался здесь.

– Азеф у меня не бывает.

– Тем хуже для него. Дай руку.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Даша проводила меня коридором до двери. На площадке я услышал тяжелый шаг, по лестнице вверх, на меня. Я поднялся уступом выше: встречи сейчас не ко времени. Сквозь перила пролета я увидел Ивана Николаевича. Он подымался, отдуваясь и сопя, колыша грузное туловище на тонких чужих ногах. У двери Дашиной квартиры он остановился и постучал в три удара: длинный и два коротких. В левой руке у него была корзинка, перетянутая бичевой: из гастрономического магазина; сквозь щели крышки торчала солома бутылочных покрышек.

Дверь отворила Марья Тимофеевна, улыбнулась ямочками на щеках и пухлых локтях; широкий капот не был собран складками к горлу: белели плечи, низко открытая грудь. Она сказала что-то, Иван Николаевич быстро обернулся, посмотрел по лестнице вниз. Я откинулся прочь от пролета, не знаю зачем. Дверь стукнула. Я выждал и спустился – пустой лестницей на пустой двор.

ГЛАВА XII

ЗА НАЛИЧНЫЕ


Назначить явку в модном ресторане как Контан, на десять часов, в общем зале – способен только человек, знающий рестораны по наслышке: это самое мертвое время: обедавшие – к этому часу уже раз’езжаются, на ужин – позже начинается с’езд. Еще в кабинетах кое-где занимаются, может быть, послеобеденной ресторанной любовью, но в общем зале пустота: каждый человек – на примете. И подозрителен тем уже, что он пришел в десять часов.

Сразу, пятном, бросилось в глаза бритое лицо под пальмой, в дальнем углу зала: единственный занятый столик. Поблизости недоуменно перетаптывался лакей. На столике нет прибора. Только пепельница с толстым сигарным окурком: американец, должно быть, ждет уже давно. В петлице у него – красная гвоздика, чашечкой вниз. Свою я поспешил снять, как только он меня заметил: уж слишком глупы в пустом зале эти опознавательные знаки.

Он привстал, скаля ровные, белые с золотом, зубы. Мы пожали друг другу руки, как старые знакомые. Лакей заюлил вокруг, отставляя стул, подбрасывая подмышку салфетку.

Перейти в кабинет? Пожалуй, покажется еще более странным. Лакей смотрел просительно и умильно: перейдем – пропадут чаевые. Кругом никого. Я остался. Подали шампанское и жареный с солью миндаль: ужинать рано.

– Чем могу служить?

Американец наклонил голову, ощупывая меня взглядом.

– Вас хорошо информировали, кто я? Фред Уортон, официально – корреспондент «Нью-Йорк-Геральд». – Это не требует дальнейших рекомендаций, не правда ли? Конфиденциально – я представитель группы друзей русской революции... Не политиков... Да хранит бог: это могло бы осложнить, не правда ли?.. но бескорыстных (он ударил на слове) людей культуры, во имя ее следящих с интересом и восторгом за вашей борьбой. Когда на развалинах деспотизма в России подымется новый строй, какой праздник для мирового прогресса, для всех цивилизованных наций!.. Мы будем беседовать со всей откровенностью, не правда ли?

Он вынул из бокового кармана блокнот в крокодиловой пестрой коже.

– Беглые заметки для совершенной точности: память изменяет иногда.

– Итак?

– Итак, о вас я имею уже сведения. Они были даны дискретно – я отдам в этом честь вашим партийным товарищам, – но я сумел сделать вывод для заголовка нашей беседы. Он звучит, смею вас уверить! Вы – гвардеец, князь, член боевой организации, командующий вооруженными силами революции, сосредоточенными... пока... в подпольи.

Я от души расхохотался:

– Какая дьявольская яичница! Здесь в каждом слове – по роковой ошибке, дорогой мистер Уортон. Вы восставили от действительности перпендикуляр – в миф.

– Это то, что нужно, – радостно закивал американец. – Как всякий подлинный газетчик, я начинаю с сенсации: не пытайтесь меня разубеждать, я не уступлю ни одной буквы. Если вы будете спорить, я возьму Готский альманах и выпишу вашу генеалогию... с той страницы, которая подойдет мне больше всего. Миф, говорите вы! Но вы не будете отрицать, что вы председательствуете в Офицерском союзе?

– Допустим, что не буду.

– И председательствуете в Боевом рабочем союзе?

– Да.

– Вот видите, – торжествующе взмахнул карандашиком Уортон. – Но это и есть ударные силы революции, как говорит ваш друг, мистер Тшернов: мы беседовали. Но об этом после. Вы командуете ударными силами – это факт. Что касается происхождения, оно не требует пред’явления бумаг: поверьте, никто не опознает так легко подлинного аристократа, как подлинный демократ.

Он черкнул на листке несколько быстрых слов.

– Вы простите... Мелькнувшая мысль, афоризм, который будет оценен редакцией.

– Вы не находите, мистер Уортон, что мы тратим слишком много времени на прелиминарии, по существу, совершенно излишние?

– Излишние? Задание наше – возбудить симпатии великой американской демократии к вашей революции, не правда ли? Но к этой цели всего вернее ведет тот заголовок, о котором наша беседа. Вы не знаете моих соотечественников. Судьба всякой демократии: уничтожив титулы, вздыхать о них. Проклятие эпохи: в век капитализма нет элементов, из которых можно было бы составить герб. Мясная туша, уголь, железо, фабричная труба... это годится для значков на экономической карте, но не на щит – против ваших единорогов, львов, медведей и лилий. Фи! Демократия чтит поэтому старые гербы, как никто... Я удесятерил бы успех статьи, если бы мог дать к изложению нашей беседы ваш герб и ваш портрет. Бог мой – какая сенсация!

Он хлебнул шампанского и вздохнул мечтательно.

– Я вижу вас в гвардейской форме... гусарской... или нет, нет! лучше в этой... как зовется полк, который носит кирасы и шлемы с тяжелым серебряным двуглавым орлом?

– Кавалергарды.

– Именно. Это как раз тот полк, который нужен... Кавалергарды были героями декабрьского восстания против первого Николая.

– Вы опять ошиблись, мистер Уортон.

Американец приложил ладони к ушам.

– Я не слушаю: Вы опять хотите мне испортить статью, я не дамся. Я продолжаю. Кавалергарды – Декабрь. Второй Николай – и второй Декабрь. Опять те же серебряные орлы на шлемах, но под красным знаменем революции. Вы следите за развитием моей темы?

– Вы прядете ее нить – в обратную сторону. Прошли времена и сроки, Уортон: кирасу сменяет блуза.

– И это говорите вы! Я уже заметил: у русских нет ни малейшего чувства сенсации. У вас никогда не будет настоящих газет и никогда не будет успешной внешней политики: и то и другое требует сенсации. Блуза! Это – не тема. Но орлы на груди и на шлеме – это импонирует, но титул – это гремит! Это придает революции характер всенародный: именно так должен ее ощущать мир, если вы хотите потрясти его и обеспечить себе сочувствие... и поддержку. Если принять, как серьезное, ваше слово о блузе, – революция снизится до вульгарнейшего бунта рабочих и крестьян. Кому это интересно?

– Вы давно в России, мистер Уортон?

– Около двух месяцев...

– Этого мало, конечно, чтобы ознакомиться с положением дел, с действующими у нас общественными силами... Но все же в основном вы должны были разобраться: для вас должно бы быть ясным, где центр тяжести событий.

Корреспондент обидчивым жестом скривил бритые губы.

– Я полагаю, что этим центром я овладел. Основное – ваша аграрная оппозиция. Semstwo. И, как всегда в революциях, то – что вы, революционеры, зовете мелкой буржуазией: горожане, интеллигенция.

– Скиньте со счетов.

Уортон откинулся в кресле и закрыл блокнот.

– Вы смеетесь.

– Нимало. Вы говорите о тех, кто больше всего шумит... кто виднее с поля. Адреса и с’езды: у них есть, где поговорить... друг с другом. Но реальная сила? Земцы и горожане пробуют опереться на самоуправление... которого нет, и говорить именем крестьян и рабочих... которые не с ними. Солома на огне революции: когда он разгорится, от них останется пепел.

– Я беседовал с лидерами, – пробормотал Уортон. – Это – культурнейшие люди, с большими знаниями и прекрасно воспитанные. Правда, они не показались мне хорошими администраторами. Революция требует администрирования, как любое предприятие. Но все же это крупные люди.

– Вы опять восставляете перпендикуляр, мистер Уортон. А главное: за этими людьми нет ничего, кроме спинки собственного стула. Повторяю: ни у земцев, ни у горожан, ни у интеллигенции нет связи с ударными силами революции – с массами. А без этого – они ничто.

– При всем уважении к вам, – покачал головой американец, – мне невозможно принять ваш вывод. Сбросить со счетов!.. Но тогда ничего не останется. Ваши капиталисты – они не существуют как класс...

– На чем ему было сложиться?

– У ваших капиталистов нет даже правильного понимания своих интересов. Вместо того чтобы создавать собственные рабочие организации, как это делается у нас в Америке, и этим путем овладеть движением рабочих, – ваши фабриканты откупаются. Я видел в Москве – это же центр вашего капитализма – двух крупнейших заводчиков: они субсидируют революционные партии, при том крайнего фланга. Для этого надо три раза сойти с ума!

– Это не так глупо, как кажется. И это подтверждает мой тезис. Они страхуются, как могут, московские заводчики. Свержение царизма для капиталистов так же необходимо, пожалуй, как и для трудовых масс: им негде развернуться в нынешнем застенке; сами они – своими средствами – не могут сломить юнкерской инерции, определяющей политику самодержавия; и в борьбе – они ставят на ту карту, которая единственно может выиграть: на революционное движение рабочих и крестьян, надеясь, что им удастся этими руками вытащить каштаны из огня – как не раз уже было в истории. Известно ли вам, что нынешним летом, на совещании московской промышленной группы, один из капиталистов предлагал об’явить локаут, чтобы «выгнать рабочих на улицу» и таким образом заставить их выступить? Это свидетельствует не о безумии, а о чрезвычайно ясном и правильном политическом расчете: если бы летом одновременно с крестьянством в период массовой и прямой борьбы крестьян за землю, в период погромов помещичьих усадеб поднялись и рабочие, – самодержавие капитулировало бы. Нет, капиталисты понимают, что делают: они ставят на единственные реальные у нас силы.

– Крестьянство! Но оно же не может стать базой революции.

– Аграрные волнения этого года... двести сорок уездов...

– Я их и имею в виду: много погромов, но мало успеха, – правительство справилось с ними без труда.

– Это неверно: правительству пришлось мобилизовать и разбросать по деревням целую огромную армию, с артиллерией и пулеметами.

– Я имею сведения из первоклассного источника. Не только департаментские, но... я имел случай беседовать с сановником, прибывшим из губернии для доклада монарху: он лично усмирял волнения.

– Юренич?

– Вы угадали. Обаятельная личность, не правда ли? Образование, такт и порода. Наша беседа произвела сенсацию в прессе, смею вас заверить. Он обещал мне еще некоторые дополнительные и документальные данные. Но... – американец развел слегка руками, – вы убили его!

– Да.

– Террор! Преклоним головы. Вот это – действительная сила. Убийство сановников – это уж сенсация, это настоящая пресса, крупный шрифт, экстренные выпуски... Это делово, это может дать прибыль. Но вы слишком умеренно пользуетесь этим прекрасным средством.

– Вы находите, что следовало бы перейти к «машинному производству»? Я готов разделить вашу точку зрения.

Американец снова показал зубы: белые с золотом.

– Вы говорите ужасы! Но поддерживать настроение регулярными ударами, со строгим выбором... Во всяком случае, террор – это то, что нужно, это заслуживает всяческой поддержки. Остальное: нет. Рабочие с их стачками? Это дезорганизует производство, но не может дать политического эффекта.

– Вы полагаете?

– Бесспорно. Я не буду говорить о том, что рабочее движение уже само по себе недоразумение, легко рассеиваемое правильной рабочей политикой. Там, где она пра вильна, движения нет. Англия и Америка – страны фабричных котлов, где счет рабочим ведется на миллионы. Но именно здесь революционного рабочего движения нет. Тред-юнионы: вот подлинный лозунг пролетариата, остальное – мусор, привносимый извне. Интересы рабочего и предпринимателя едины: рабочему не трудно открыть на это глаза. Когда ваши капиталисты подрастут, они это сделают. Но для данного момента все это несущественно: Россия – аграрная страна, рабочих у вас горсть, пролетариат всегда будет у вас социальным привеском к крестьянству.

– Горсть относительная: около десяти миллионов. И потом, социальное значение – определяется не численностью голов. В русских условиях – то, что вы называете привеском, само собой выдвигается во главу угла: при резком, ничем не устранимом, кроме ликвидации помещиков, конфликте между крестьянством и буржуазией с кем может пойти деревня? Только с рабочими: другого пути ей нет. А тем самым «горсть» обращается в кулак огромной, бронебойной силы. Да и непосредственно в борьбе с самодержавием удар в центр силы противника возможен только руками рабочих: этот центр – в крупных городах, вне сферы досягаемости крестьянства.

Американец записывал, с сомнением покачивая головой.

– Как вы себе мыслите этот удар?

– Вооруженное восстание.

– Ваш Боевой союз – в первую очередь. О нем я уже информирован. Но это приведет вас к столкновению с армией.

– Борьба за революцию есть борьба за армию.

– Я записываю: эта фраза просится в жирный шрифт – ленточкой во всю ширину газетной полосы. Борьба за революцию есть борьба за армию. Здесь ключ, не правда ли? И вы ведете ее?

– У нас есть Офицерский всероссийский союз. Беспартийный. Несколько сот офицеров в разных гарнизонах.

– Беспартийный. Это превосходно. Это именно то, что нужно. Центр? В Петербурге, конечно? Праздный вопрос, заданный для порядка.

– Партии имеют свои организации в солдатской массе. Главным образом эсеры и большевики. Эти организации связаны территориально без различия партий, – местными гарнизонными комитетами, и во всероссийском масштабе – по партийным линиям.

– Превосходно. Их численность?

– Трудно определить, нельзя же вести списки. Да это и не важно, ведь это только кадры: в момент выступления они увлекут и всех остальных.

– У вас есть высшие офицеры?

– Немного. Мы их не ищем. Нам нужен младший командный состав – те, что непосредственно связаны с солдатами.

– Гвардия?

– Есть члены союза в пехоте и в артиллерии. В гвардейской кавалерии слишком много пьют и слишком мало думают.

– А флот?

– В связи с особыми условиями флотской службы – там особый отбор офицерства: это – контр-революционная каста. Исключения редки. В союзе у нас имеются только офицеры-механики флота, на которых строевые морские офицеры смотрят как на «черную кость». Машинное отделение, котлы!

– Вы полагаете, что союзу удастся увлечь за собою войска в случае выступления?

– Уверен.

– Тогда все в порядке. Лозунг движения?

– Учредительное собрание и республика.

Уортон поморщился.

– Отчего вы не поставите вопрос более делово? Учредительное собрание – это игра в фанты. Что бы вы сказали о республике, временно возглавляемой хорошей, очень надежной и бескорыстной, лишь о благе народном мыслящей, диктатуре?..

– Чьей?

– Вам лучше знать имя.

– Я не знаю и не хочу знать. С именем мы построили бы новую монархию, из-за этого не стоит становиться на кровь. Примите нашу революцию такой, какая она есть – безымянной.

– Ни в коем случае! Это явно не серьезно! Славянская романтика. Имя будет: более того...

Он сделал паузу и приподнял бокал.

– Оно уже есть! Ваше здоровье. Когда династия рухнет, вспомните меня. Имя взойдет.

– На трупе революции. Не иначе.

– Как все аристократы, вы – крайни. Россия произвела Бакунина и Кропоткина, это ее типы. Вы даете мне тему за темой. Наша беседа будет перепечатана газетами всего мира – во славу революции! Но я говорил больше вас: вы скупы на слова, как все люди дела. Вы не будете в претензии, если в моей корреспонденции, в том или другом абзаце, вы будете говорить, как я, а я, как вы? Смысл не изменится от этого.

– Это ваше дело.

– Благодарю вас. Теперь, если разрешите, о другом, – уже внегазетном. Я вам говорил о группе друзей революции, так? Я беседовал с разными людьми, по их поручению, в том числе – с членом вашего Центрального комитета: Тшернов – я упомянул уже. Я буду откровенен. Печально. Я не дал ему денег, как не дал ни Союзу освобождения, ни земцам, ни социал-демократам. Некоторую сумму на террор, остальное – не делово. Но Тшернов направил меня к вам. Он угадал: военная организация – это подлинное дело. Судьба культуры – на штыках армии. Борьба за революцию есть борьба за армию. Я дам вам денег.

– О каких деньгах вы говорите?

– Мы платим наличными, – засмеялся американец. – Разве вы не предуведомлены? Мне поручено группой, о которой речь, – имена не нужны, дело идет о свободной американской демократии – передать в надежные руки несколько... ну, скажем, десятков тысяч долларов на дело великой русской революции. Как внести эти деньги в кассу вашего союза?

– Союз не примет этих денег.

Американец отставил бокал и пристально посмотрел на меня, отклонив голову вбок.

– Не примет? Добрая шутка в завенчание беседы. Будем деловы: адрес или текущий счет?

– Я говорю серьезно: мы не возьмем этих денег.

– Золото – нерв войны; это знал уже Филипп Македонский, хотя его солдаты ходили без панталон благодаря тамошнему климату и не требовали патронов, консервов и коньяку. Вы не имеете права отказываться. Тем более, что это не налагает на вас никаких обязательств. Я сказал уже: это – не политические деньги. Договоримся.

– Немцы говорят: «Ein Mann, ein Wort».

– Это хуже романтики: это – безумие!

– Вы ошибаетесь. Самый трезвый расчет.

– Именно?

– Если у нас нет внутренних сил для революции, их не создать никакими деньгами. Если эти силы есть, мы сделаем революцию без денег. Тем более, простите меня, мистер Уортон, без денег... неизвестного происхождения.

– Это очень неожиданно, – с расстановкой произнес американец. – Я полагаю, вам следовало бы посовещаться с товарищами. У мистера Тшернова, мне показалось, не было такого отношения к предмету.

– Вам это именно показалось, дорогой мистер. И мнение товарищей мне заранее известно. У вас не возьмут этих денег, Уортон.

Американец молча допил бокал, рассеянно посмотрел по сторонам и пощупал для чего-то обивку кресла.

– Странная страна, – проговорил он, словно про себя. – Невозможно поместить деньги: тем, кому хочешь дать, – не берут, и тем, кто просит – нельзя дать. Мировой абсурд.

Он приподнялся. Тон его резко изменился, он медленно цедил слова:

– Я, наверное, безумно утомил вас: повадка американских корреспондентов – мы способны довести до смерти. К тому же, зал начинает наполняться. Вас могут опознать, не правда ли? В моем обществе... Это не входит в ваши расчеты. Мы выйдем вместе? Конечно, нет. Вы тысячу раз правы. Я не рискую предложить вам оплатить этот маленький счет: я знаю обычай русских.

Он удалился с достоинством, принимая поклоны лакеев.

ГЛАВА XIII

НАВОЖДЕНИЕ


Мы условились, что я примкну к роте на углу Невского и Владимирского: здесь, на неизбежной приостановке, пока будут заходить, «правое плечо вперед» солдатские шеренги, перестраиваясь на новое направление, – удобнее всего «явиться» Карпинскому по форме, не замедляя марша. Я был на месте за десять минут. Отпустив извозчика, я стал на углу, у кофейни, между газетчиком и роем посыльных в красных фуражках с медными покривленными ярлыками на тульях.

Запинаясь о заторы у магазинных витрин, бесстройно гнала ряд за рядом тротуарная толпа. Расплескивали с мокрых торцов свеженанесенную – случайною дождевою тучею – шоколадную грязь бежавшие в обгон друг другу пролетки. И, злобясь на многолюдность перекрестка, били в повтор, под пугливой рукой вагоновожатых трескучие, безголосые звонки. Все, как обычно, но шумнее, пестрее, настойчивее, ярче, чем всегда.

Тугой, высокий воротник наспех пригнанного мундира чуть резал шею. Пять, десять, пятнадцать минут: никаких признаков колонны. Но через двадцать минут – смена караула...

– Не пришла? – тихо, чуть слышно говорит сзади незнакомый низкий голос.

Обернулся: бледное, с синевою под черными, тусклыми при дневном, при полуденном свете, глазами, припудренное небрежными пятнами, усталое лицо. Кровавятся, по обводу слишком тонких и сухих губ, поблекшие мазки кармина.

Она открывает улыбкой белые, ровные, молодые зубы.

– Не ждите.

Я отворачиваюсь в сторону, туда, где от Пяти углов круто завертывается вправо Загородный, и молчу.

Тогда она быстро наклоняет к самому уху красные губы и шепчет:

– Из-ме-на! Спасайтесь, пока есть время. Идите за мной, скорее. Скорее, говорят вам!

И, подхватив затянутой в лайковую перчатку узкой рукой суконную, простроченную по подолу четким синим узором юбку, она быстро переходит Невский к Литейному, высокими каблучками шнурованных коричневых сапожков обходя рябящие в выбоинах торцов дождевые лужи. Завеса экипажей задернула ее фигуру: я увидел ее уже на той стороне. Ждет.

Но бодрым перекликом меди и тугих барабанов уже перекрыт уличный гомон. Поток пролеток рассекся, отжимаясь к тумбам; вдоль тротуаров уже вытягиваются шпалеры зевак, и мальчишки, крутясь, выбрасываются на раскрывшийся уличный простор под ноги огибающему перекресток оркестру. Идут!

Я оправляю шашку и кобур, подтягиваю оползшие слегка пальцы замшевых белых перчаток. Ряды надвигаются. За жерлами вспяченных ввстречу, из-под плеч музыкантов, посеребреных труб, на коротком интервале, я вижу нахмуренное лицо Карпинского. За ним, в пяти шагах, чуть вздрагивая толчками по грязи бьющего твердого знаменного шага – полковое знамя в чехле, меж двух ассистентов. Офицер незнакомый: должно быть это и есть Сухтелен. Опять интервал. И за ним, белым кантом зачерченные по лацканам, грудь за грудью – шеренги, остороженные гранеными синими жалами штыков, над черною лентой барашковых заорленных шапок.

Гвардия его величества!

Нестерпимо рвет слух крик труб. Выпучив до ужаса глаза над напруженными щеками, в’евшись шеями в галунный мундир, отбивают мимо меня шаг музыканты.

Руку к козырьку. Я подхожу к командиру, сложенный приказ в левой руке.

Он козыряет, не глядя, развертывает бумажку боком и на короткий мой рапорт бросает на ходу:

– В первый взвод.

Три шага назад. Я салютую знамени и примыкаю к флангу, рядом с Жигмонтом: второй наш офицер. Он насуплен так же, как и Карпинский.

Трубы обрывают взревом. И тотчас раскатистой дробью вступают барабаны, за знаменем, перед колышащимся фронтом колонны. Чаще шаг! Мы опаздываем к смене. Чаще шаг! Левой, левой!

В бешеной ритуальной пляске исступленно бьют тугую кожу круглые ступни барабанных палок. Мы молчим, ширя шаг: Карпинский, Жигмонт, я. Все трое – мы смотрим прямо перед собой: без мысли, должно быть.

Равнодушно развесили гибким размахом ноги на крутом взгибе моста, над мутной водой, бронзовые кони. Аничков дворец. Итти еще далеко. Шаг тяжел. Время уходит.

Подошва цепляет за выщеп торца, я сбиваюсь на секунду. Жигмонт вздрагивает от темени до каблука – не оглядываясь. Что? Недобрая примета?

Плывет, тянется, завертываясь полукружьем темных колоннад, безлюдная Казанская площадь; пригнутой смиренномудрою впадиной чернеет за крутизной высоких ступеней низкий, затаившийся церковный вход. Она пуста сегодня, площадь студенческих революций.

Прикрываю глаза: и эти самые, могильным плитняком тянущиеся сейчас мимо нашего мерного шага – каменные ступени собора четко видятся мне залитыми кричащею бурной молодою толпой. Царапают камни, дыбясь к подножью колонн, копыта атакующей сотни. И вьются над красными шапками лейб-казаков градом остервенелых ударов нагайки.

Это было в воскресенье. Когда убилась Ветрова, курсистка, в каземате, в крепости. Первая смерть, которую я принял, как смерть.

Мерный бой барабанов держит в два темпа, ровным размахом – шаг и мысль. Мы идем прямо. Левой, левой!

В день этой смерти я был в препаровочной – «трупярне», как звали студенты. Надо было сдавать препарат: я работал тогда над нижней конечностью. Последние дни не ходил: препарат лежал без присмотра, завернутый в тряпки. Теперь, развернув их, сквозь запах карболки, промаслившей ткань, остро почувствовал я запах загнившего мяса. Нога была женская, полная; жировой покров я не смог удалить без остатка: меж волокон сизых ослизлых мышц туго налитые ядом темнели частицы из-под пинцета ушедшего жира. Но запах шел не от них. Я повернул препарат, отбросив кожный лоскут, нависавший от таза. Под ним, зеленым комком лежал совершенно за гнивший мускул – quadratus lumborum. Запах стал нестерпим. Плеснув карболкой по мясу, я наложил пинцет и дернул скальпель по связкам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю