Текст книги "На крови"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
– Ей-богу, наши песенники. Остапчук, запевала – другого голоса нет.
Песня оборвалась. И, лихо заезжая левым плечом, в пыльном облаке, выдвинулись во всю ширину дороги конные шеренги. Впереди, распустя поводья, ехал на рыжей кобыле усатый, красивый офицер. Увидя нашу группу, он быстро подтянул повод и загорячил лошадь.
– С проездки, Арсеньев?
Арсеньев – рука у козырька заломленной фуражки – под’ехал к нам, пропуская пылившие ряды эскадрона.
– В наряде. Гоняли за Озерковский лес на социал-сборище. Надежда Владимировна! В пятницу ждем – в полковом собрании: Кама говорил?
Шеренги уходили. За хвостом колонны тянулась забросанная сеном пустая телега, под эскортом двух драгун.
– Ты что это сегодня с обозом второго разряда? – фыркнул Кама. – Ся-ся, реквизнул порося?
Телега прогромыхала мимо. Из-под сена – ровными, серыми, шершавыми квадратами – выпятились к нам, постукивая от толчков друг о друга, – четыре одинаковых, ровных, тяжелых подошвы.
Надя вздрогнула.
– Что это?
– Аксентьева, из второго взвода, стукнул какой-то, извините, пролетарий. На месте, в Озерках, полиция не признала. Тащим эту падаль в Петербург – пусть там разбираются... Кусаться начинают господа-социалы... Ну ладно же!..
Он стиснул зубы и резко дернул повод. Лошадь шарахнулась и застыла опять, под тяжелой рукой, натянувшей удила.
– В меня стрелял... Аксентьев бросился: угораздило – под самое дуло. Две пули. На месте.
– Ужас какой, – проговорила Надя, стискивая руки. – А он как же?
– Он? – жестко усмехнулся ротмистр волчьим, хищным оскалом. – Драгуны в шашки взяли – моргнуть не успел. Аксентьевский взвод – в полку первый по рубке. Будьте уверены – чистая работа.
Он помолчал и тронул шенкелем лошадь.
– Так до пятницы, Надежда Владимировна. Потанцуем!
Он отдал поводья и крупным галопом поскакал догонять далеко уже ушедший эскадрон.
– Ужас какой, – повторила Надя. – Что же это теперь будет? Это ведь уж даже не революция, если так... друг друга... Ну, Плеве убили: это я понимаю. Он – министр, они – революционеры. Он их вешает, они его убивают. Это очень правильно. Но солдат – рабочего, рабочий – солдата – ужас!.. И как же Арсеньев мог их – так ужасно, на телеге рядом...
– Ну, Арсеньев твой... Жаль, не попал пролетарий ему в лоб, показал бы ему ротмистр фокус: пуля в лоб, вышла бы в затылок – ничего не задевши. Это, брат, не со всяким бывает. А Аксентьева жалко. Хороший был солдат... Володя, помнишь, это тот, что у барона денщиком был: белокурый такой, с веснушками.
– Кама, перестань, я, право, заплачу.
– А что тебе стоит: поплачь. Володя, ты о чем думаешь?
Драгун оттопырил губу.
– Надежда Владимировна возмущается, что они – друг друга. А я думаю: а вдруг, если бы они – да не друг друга.
– Вот видишь, Надя, он всегда что-нибудь умное скажет. Ну, пошли?
– И зачем только мы их встретили? – жалобно проговорила Надя. – Это мне весь день испортило. А так было хорошо...
Кама повертел стэк между пальцами.
– Время! От этого, брат, не спрячешься. Что ты, старуха, что ли – покойников бояться. Володя, скажи по этому поводу соответствующий ах!‑форизм.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бревернская дача белелась с нагорья восемью колоннами фасада, крутыми ступенями уходивших к цветнику лестниц. Мы обогнули ее и маленькой, в колючем заборе запавшей калиткой вошли в соседний сад.
– Кратчайшим путем, через малинник, – командовал Кама. – Рекомендую, между прочим: совершенно исключительная малина. У нас, как видишь, дорожки не полоты, натуральная натура, не то, что у Бревернов. Наши, надо думать, в беседке. Господа, маме, храни бог, не проговоритесь о стрельбе. Вон она, на дорожке... Maman! ведем пленного.
Полная, пожилая дама, стоявшая у входа в белый, плющом повитый павильон, прищурила усталые близорукие глаза.
– Господи, я его в этом виде даже не узнала: богатым быть. С охоты, Сережа?
– С митинга, – выкатывая зрачки, зловещим шепотом доложил Кама. – Какие он нам сейчас ужасы рассказывал... если бы ты только слышала! Пролетарии всех стран об’единяются! Он председательствовал на конвенте: выбрано новое правительство. Во главе его...
– Бухгалтер, – подсказала Надя.
– Именно! Но... мама... ты не думай чего-нибудь дурного: в золотых очках. Очень представительный... Эдакий раскоряка... Фамилия его...
– Разве у бухгалтеров бывают фамилии?
– Володя! Ты – Кант-Лаплас! Конечно же, бесфамильный. Далее: в Озерках – новый строй. Коровы на ферме в недоумении: как голосовать по четыреххвостке – когда у каждой всего по одному хвосту. Огородники провозгласили Капустную автономию. На Поклонной горе окопалась акушерка и стреляет из пушки.
– Кама! Что за жаргон, – укоризненно воскликнула Акимова, быстро показав глазами на беседку.
– Je vous demande mille excuses, chère baronne.
Кама закусил губу:
– Бреверны?
– Сережа, держите сердце.
За трельяжем в глубине ротонды я увидел высокого старика с седыми бакенбардами, с генерал-ад’ютантскими вензелями на защитном кителе; Акимова – отца, в летней тужурке; незнакомую даму, с пышными белыми, словно напудренными волосами; чей-то черный, тщательно расчесанный пробор и девушку в сером, китайского крепа, чуть приоткрытом на груди платье. Магда? Она не показалась мне красивой. Бескровные узкие губы, чуть заметная полоска бровей над синими прищуренными глазами, худенькие, сгорбленные наклоном над впалой грудью плечи.
Бреверн посмотрел на меня с явным недоумением. Акимов, дружески похлопывая по плечу, представил меня, прибавив с ударением:
– Сын Дмитрия Петровича.
– А, – распуская морщины губ, сказал Бреверн. – Достойный человек был ваш батюшка. Имел удовольствие, – он пожевал губами, – и честь...
Я извинился за свой костюм.
– Брось, – махнул рукой Акимов, посмеиваясь. – Ты – свой человек. И потом – лето. И потом – такие времена!.. Магдалина Густавовна, хотя он по платью и смахивает на Стеньку Разина, – запишите за ним на первом осеннем балу шаконн.
– Я была бы рада, если бы monsieur оказался Разиным, – быстро сказала Магда, протягивая тонкую бледную руку. – Это было бы в стиле эпохи. Не правда ли, monsieur Юренич?
Черный пробор повернулся ко мне горбатым носом и кольцами холеных усов.
– Вы ведь знакомы? – пропела Акимова.
– Parfaitement, – поспешно ошеря зубы официальной улыбкой, ответил Юренич. – Еще по полку и по фехтовальному клубу. Правда, это было уже давно. – Он вздохнул.
– Давно? Но еще, кажется, года нет, как вы вице-губернаторствуете в этом вашем... Тамбове.
Юренич покраснел.
– Не растравляйте раны! Ах, эта провинция! Я чувствую, как я деградирую, день за день. Еще немного, и я разучусь говорить по-человечески и буду кусаться.
– Как Навуходоносор, – сказал остановившийся у входа драгун. – Он тоже был из провинции.
Кама почтительно щелкнул шпорами перед креслом старой баронессы. Акимов покачал головой, обращаясь к Бреверну:
– Беда нынче с детьми: нет у молодежи выдержки – не то что в наше время. Вот и этот: гвардии корнет, а изволили слышать, что он там – матери... Мальчишничает.
– Ваше превосходительство, – начал Кама, краснея и вытягиваясь.
– Ладно, ладно уж... ступай по своему назначению.
Кама снова, радостно, щелкнул шпорами и подошел к Магде и Наде. Туда же потянулся по стенке и Володя.
– Вы сейчас где? – вполголоса спросил оставшийся со мной рядом Юренич.
– Попрежнему, в Академии генерального штаба, в постоянном составе.
– А университет?
– И при университете, своим порядком.
– Женаты?
– Нет.
– А я вот... – он болезненно сморщился. – По-вашему? я не очень опустился?
– Почему вы думаете?
– Не знаю. Может быть, это ненормальность какая-то, психоз, но мне кажется, что я опускаюсь, что я теряю себя. По внешности – как будто все, даже train жизни тот же: я выписываю белье попрежнему от Артюра, перчатки – от Мориссон, я одеваюсь у Тедески; верховая езда, визиты, спорт – даже ломбер! Я сумел вытренировать себе там партнеров... увы, из чиновников... Даже ломбер!.. И тем не менее, мне кажется: не то, не то! Вы знаете, от этого можно с ума сойти. В этот приезд в Петербург я сам себе кажусь пятном на этом – таком привычном для меня, еще недавно, фоне. Это парадоксально, это дико – но вы, в блузе и в сапогах, кажетесь мне более «здешним», чем я, хотя этот вестон – последний крик моды. Если бы вы знали, какое это болото – Тамбов! Тихий ужас...
– Вольно было уезжать...
Юренич развел руками.
– Надо же делать карьеру... когда-нибудь. Что могла мне дать, в конце концов, гвардия: командование армейским кавалерийским полком где-нибудь в захолустье, и дальше – тупик. У меня недостаточно связей и денег, чтобы выбиться на этой дороге. Приходится брать службой. А здесь, по гражданской линии, через два-три года я – губернатор. Мне, признаюсь, в этом отношении повезло. Эта смута... При энергии – а она у меня есть – легко выдвинуться. Я выдвигаюсь.
– О чем вы там секретничаете? – окликнула Надя. – Идите к нам. Кама тут на вас ссылается, monsieur Юренич.
– По поводу чего?
– По поводу осетра, которого мы ели вчера у конно-гренадер.
– Ты только не подсказывай: я сама буду спрашивать. Верно, что был осетр?
– Как же! Пожалован государем полку.
– Ага! – сделал торжествующий жест рукой Кама. – А ты не веришь!
– Осетр был поднесен его величеству рыбопромышленниками ввиду совершенно исключительных его размеров. Одиннадцать пудов! Государь был в этот день у конно-гренадер и пожаловал осетра.
– Но... разве одиннадцать пудов довольно на полк? Или это очень много: пуд? – Магда, улыбаясь, оглянулась на Надю.
– На полк, на восемьсот сабель, конечно, мало, – поспешно сказал Кама. – Но ведь ели одни офицеры: хватило вполне. Я же говорю: они пригласили даже на царского осетра лейб-улан и нас.
– Вкусно?
– Как сказать. Грубовато.
– Воображаю, сколько вы выпили, – укоризненно покачала головою Надя. – Не поверишь, сколько они умудряются...
– Виктор Викторович!
Юренич быстро обернулся на голос Акимова, к той стороне ротонды.
– Ваше превосходительство?
– Вы уже представлялись государю?
– Так точно. Позавчера, в Большом Александровском дворце, в Царском.
– Об усмирении докладывали?
– Так точно.
– Вы были на усмирениях! – Магда подняла на Юренича блеснувшие любопытством... нет, не одним любопытством... глаза. – Это очень ужасно?
– По условиям, в которых приходилось жить, да! – брезгливо повел усами Юренич. – Вы представить себе не можете, какая там в деревнях неописуемая грязь... И эти избушки, passez moi le mot – как грибы-поганки.
– Нет, я не о том. Они очень защищались?
– Кто? Мужики? – Юренич откинул голову и сдержанно захохотал. – Какая защита! Они же – дикие трусы, эти наши добрые православные мужички. На погром усадеб их еще хватает: взять штурмом веранду, которую обороняют два грудных младенца и кормилица; но против вооруженной силы... Они воют, но они не подымают руки. Я прошел с казаками четыре уезда – без выстрела.
– Я ничего не понимаю, – чуть пожала плечами Магда. – Но, в таком случае, почему говорят: «усмирение»... Что вы делали там в уездах?
Юренич, улыбаясь, провел рукой по волосам.
– Но это разумеется само собой: что делает власть, когда население бунтует? Мы... карали.
Кама засмеялся.
– Вот позёр! Он рисуется перед вами, Магдалина Густавовна. «Карали!» Отчего просто не сказать: секли.
Магда опустила ресницы. Юренич сделал сдержанный, но бешеный жест. Бреверн кашлянул.
– Его величество остался доволен вашим докладом?
– Его величество был чрезвычайно милостив. Доклад длился сорок две минуты.
Магда всплеснула руками, откинув почти до плеч широкие, мягкие рукава.
– Бог мой! Неужели вы на столько... насекли!
Драгуны и Надя расхохотались. Юренич покраснел до корня волос. Старая баронесса негодующе приподнялась в кресле.
– Mais, Магда!
– Сорок две минуты! – насторожился Акимов. – Вы коснулись каких-либо общих вопросов?
Юренич скользнул взглядом по веранде.
– Или... доклад имел конфиденциальный характер? – холодно добавил Акимов. – В таком случае я, конечно...
– Конфиденциальный? Да, – поспешно ответил Юренич. – Но здесь, в этом кругу, я не вижу оснований к каким-либо недомолвкам. Мои убеждения известны. Притом я закрепил официально и дословно то, что счел долгом верноподданного доложить его императорскому величеству. Не как свое личное разумение, но как убеждение дворянства... по крайней мере, того круга его, к которому я имею честь принадлежать.
– И это убеждение?.. – Бреверн внимательно посмотрел на Юренича.
Юренич не сводил глаз с Магды. Высокий, прямой и мускулистый, в безукоризненном – от галстука до белых ботинок – костюме, с упрямым и злым огнем в глазах – он был в этот момент очень красив.
– Мои слова записаны. Я могу повторить их точно. Я сказал: «Ваше величество! Происки международных врагов законности и порядка, сплотившихся во всемирный еврейско-масонский заговор, ведут отчаянную борьбу, в лице нашей родины – с христианством, просвещением и культурой».
Бреверн одобрительно кивнул головой.
– Это хорошо сказано.
– Я сказал дальше, – продолжал Юренич, все ярче блестя прикованными к Магде глазами: – «Ваше величество, всепреданнейше доношу. В настоящую минуту необходимо раз навсегда искоренить самоуправство. Аресты теперь не достигают цели. Судить сотни и тысячи людей невозможно. Необходимо приказать немедленно истреблять – именно истреблять – силой оружия бунтовщиков. В губерниях, где к этому прибегают, это дало прекрасные результаты. Необходимо распространить эту меру на всю Россию».
Странно: у всех, даже у Бреверна – опущенные глаза. Только они – Магда и Юренич – смотрят в упор, в глаза друг другу.
– Вам удалось, однако, смирить вашу губернию и без этих крайних мер, – помолчав, сказал Акимов. – Но в общем я согласен с вами. Зараза ширится: в этих условиях кровь одного – благодеяние для тысяч. Что сказал государь?
По лбу Юренича легла тяжелая, глубокая морщина.
– Его величество изволили... засмеяться.
Бреверн поднял седые, косматые брови.
– Засмеяться?
– Да. Потом государь отошел к окну, постучал по стеклу перстнем и сказал: «А вы не думаете, что если мы перебьем всех бунтовщиков, станет скучно? Между нами: что скучнее городского благоустройства?»
Акимов и Бреверн быстро переглянулись. Я видел: Юренич перехватил этот взгляд, и в глазах его мелькнули опять яркие, радостные, злые искры.
Надя захлопала в ладоши.
– У него есть вкус, у государя! Не хмурься, папа. Я больше не буду.
– Вы бы лучше на теннис пошли... до обеда. Такая погода, а вы под крышей, – следя глазами за мужем, сказала Акимова. – Вы разрешите, баронесса?
Драгуны, неистово звеня шпорами, побежали в дом – переодевать обувь для теннис-гроунда. Мы вчетвером – Надя, Магда, Юренич и я – спустились в цветник. Но не прошли мы и сорока шагов, как с порога павильона Юренича окликнул Акимов. Он радостно улыбнулся и повернул назад.
Мы молча дошли до малинника. Здесь я попрощался. Надя не удерживала меня.
ГЛАВА III
КОМИТЕТСКОЕ
К вооруженному восстанию мы стали готовиться уже давно: почти что с января, с гапоновского воскресенья. На этой работе между партиями контакт; не только «левыми», революционными, – тянут сюда же (осторожненько, правда) и «освобожденцы» – городские и земские люди; когда я в июле приехал из-за границы, – имел со мною по данному поводу конспиративнейшую беседу в мезонине дома Новицкой на Самсоньевском «сам» Павел Николаевич Милюков.
Есть даже общий, межпартийный комитет по подготовке восстания. По составу – пестрый: анархист Арриан, – инженер по профессии, черный с клочкастой проседью в бороде, с жесткими глазами и жестким языком; радикал Маргулиэс – присяжный поверенный, толстоносый и мясистый, с пышнейшими волосами и пышнейшим, не в пример Арриану, разговором; эти два легальные: собираемся у них – потому знаем по фамилиям; знаем еще Парвуса – меньшевика: он не конспирирует. Остальные – нелегальные – под кличками: два большевика – Зимин и Владимир, два эсера. Я вхожу в комитет как один из двух представителей в нем Всероссийского офицерского союза и – неофициально – как представитель Боевого рабочего союза – беспартийной организации, сложившейся за заставами из безработных, главным образом, тех, кому закрыт «черными списками» доступ на фабрики, с которых они уволены. Союз этот я «представляю» в комитете неофициально потому, что союзные дружинники ко всяким «блокам» и межпартийным соглашениям относятся отрицательно: не препятствуют сноситься, но и не поощряют. К интеллигенции у них явное и резкое недоверие: первым пунктом устава вступление в союз разрешается только рабочим. Я попал туда боевым инструктором в свое время, обжился, сдружился, был кооптирован в комитет, а к осени выбран председателем. Кроме меня партийцев в союзном комитете нет, да и в союзе самом их немного: партии к союзу тоже не тянутся, потому что состав в нем сплошь неквалифицированный: более квалифицированные, более развитые рабочие разобрались по партиям.
Заседания межпартийного комитета регулярны и часты: раза два в неделю. Арриан раздобыл из Городской думы огромный план города – каждое владение под номером; к заседанию его вывешивают на стенке. Но наносить на него те данные, которые собирают разведочные группы, отданные комитетом под наше, Офицерского союза, руководство и ведущие обследование городских кварталов применительно к будущим уличным боям, мы воздерживаемся: не конспиративно. Так и висит план за нашими спинами во время собраний – символом некиим, огромный, пустой и бесполезный. Мы взаимоинформируемся. И молчаливо вносим поправки в сообщения друг друга, ибо совершенно очевидно, что «действительного» не говорит никто: каждый здесь присутствует для себя, для своей партии – использовать остальных, но не отдать им. И никто не дает себя, конечно, использовать. Мы собираемся, однако, регулярно.
Собрались и сегодня. Сообщили взаимно о ходе организации дружин, набавляя при указании численности наличных на полсотни – сотню по сравнению с предыдущим докладчиком. В общем итоге цифра получилась значительная. Потом, по вопросу о складах боевых припасов Маргулиэс долго и горячо спорил с Парвусом о том, в каком виде опасен в смысле взрыва пироксилин: во влажном или в сухом. Мы с Курским (штабс-капитан лейб-гвардии Финляндского полка, ближайший мой помощник по работе) слушали; затем Курский достал из кармана пироксилиновую шашку, положил ее посреди стола и ткнул в нее папиросой. Она загорелась: впечатление было сильное. Когда шашка догорела, демонстративно разрешив спор, я, с разрешения собравшихся, ушел. К вечеру надо быть еще на одном разговоре, за Невской заставой, в эсеровском партийном районном комитете. Бываю я там редко, но на сегодня обязательно надо быть, так как вопрос стоит о том же: о подготовке восстания, а с партией я связан специально по этой работе. Собрание у Карпа, с Семянниковского завода, в слободке за заставой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За заставой бывать – чудесно. Быт там голый. Но любое человеческое тело, даже прогнутое нуждой, под коростой, не режет глаз, как режет его, непереносно, приказчичий галстук – бантиком «фантези». Быт здесь голый. Голы и улицы, кривомощенные, меж серых, досчатых заборов, сквозь щели которых переглядываются через улицу пустыри с покосившимися домишками, осевшими в землю тылом или боком, давно обсыпавшими краску на прогнивший деревянный тротуарный настил: прогибаются под ногою трухлявые горбыли. Голо.
Домик Карповский – из таких вот, тылом осевших; пузыристые стекла, окон обведены вскоробленной временем и дождями, истрескавшейся резьбой, по-деревенски. Ставни зеленые, яркие: летом заново красил их Карп – с лицевой стороны: ни на ночь, ни на день не запираются ставни. Крыльцо со двора, в три ступеньки.
Мать Карпа, старуха, высунулась на стук. Ворчлива она, бабушка Пелагея, – не сказать!
Заворчала и нынче.
– Нет его, Карпа.
– Ничего, обожду, бабушка.
– Ты что ж, один, или опять, прости господи, народу нагонит? Нет на вас угомону!
– Не знаю. А только Карп наказывал, чтобы обязательно быть.
– Нет, говорю, его. Да заходи, коли приказал. Хо-зя-ин! Царица небесная, неупованные радости! Тьфу! Жили-жили, нажили.
В комнате стол, табуреты, скамья, икона с вербой, с фарфоровым яйцом на ленточке; часы стучат погнутым маятником, судорогой дергая черные стрелки по расписному, розанами, циферблату. Я присел, вынул газету. У печки играл в чурки белоголовый мальчонок, Петь. Карп – вдовый. Петь растет без призору.
Старуха присела на скамью, оправила платок, пожевала губами. Вздохнула раз, другой. Пересела поближе.
– Чевой-то я сегодня сон неотвечающий видела. Будто, Машь, кошке нашей, ктой-то брюхо от’ел. Ей-бо! И так-то ровненько, рубчиком, кружевцо словно. И кишки все полопал, ей-бо. Брюхо-то пусто, а я ей, будто, печонку даю. Дашь, она с’ист, а у нее – сквозь горло да на пол. Вот страсть! К чему бы это сон такой?
Петь в углу прыснул.
– Хошь, бабка, скажу: я знаю.
– Кшысь, пострельный, – отмахнулась она. – Я вот тебя за патлы, как даве! Мати пресвятая: страха господня не стало, в котором ребенке – и ни на столько: в бабки играет – матерится.
Помолчали. Старуха пересела еще, совсем близко.
– Как бы мне тебя спросить, барин.
– Какой я тебе барин, бабка!
– Барин, – убежденно сказала старуха. – Рубаху рабочью надел, – обличье-то все равно барское. Скажи ты мне, Христа ради, зачем ты к нам ходишь?
– А тебе что?
– Да как сказать: сумно. Я так думаю: недобрый ты человек.
– Может, и недобрый, бабушка.
– Вот оно и есть, вот оно и оказывает. Смотрю я это на тебя и думаю: то ли мне тобой гнушаться, то ли тебе мною гнушаться. А только не быть нам с тобою вместях.
– Будем, бабка, будем.
– Ан не будем, ты меня не серди. У рабочего человека – обида. А у тебя что? Кто тебя обидел? Вона у тебя ход какой: идешь, плечом трясешь. В жизни ты своей легок: вглыбь видно. А на рабочем человеке – обида. Обездоленный он человек. От зачатия самого, беспорочного, вот как! Вот он и злобится, он и злобится, согласно писанию. А твоя злоба от чего, ежели на тебе обиды нет? Недобрый ты человек!
Потрясла головой и пригорюнилась.
– Послушай ты меня, старуху: отойди. Отойди, говорю, от греха-то! Не засть ты нас!
Стукнула калитка. Старуха оправила платок и торопливо встала.
– Карп, должно. Ты Карпу-то не сказывай, свару накличешь, Карп-то тебя уважает: все «товарищ Михаил», да «товарищ Михаил». И на меня не обижайся. Я – что: немощная. О спасении души, по старости. Ты человек ученый, тебе что.
Карп вошел, прихрамывая.
– Митинг был, в цехе. Наши все там. Сюда идут скопом. А это вот – солдатик, с охтенских казарм, от тамошних, Захарченкой звать. Верно, упомнил?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Подлинно: вошли скопом. Четверо рабочих, Игорь, Даша – секретарь комитетский. Игорь, здороваясь, окислил лицо.
– Не балуете посещениями.
– И без меня людно.
Карп заспешил:
– Мамаша, вы бы к соседке или как. Петь, пшел на улицу: под Сидоркиным забором ребята – в лунки жарят: тебя нехватало.
– Как помитинговалось?
– Н-на! – вскинул волосами Карп. – Наш цех по заводу первый: хоть сейчас выводи, как один встанут. Испытанный цех: большаки да наши – других почитай нет.
– Гапоновцы есть, – хмуро сказал Патрашкин (тоже с Семянниковского, слесарь). – Мало что есть, опять строиться начали, тройками, по особ-инструкции. Надо бы обсудить.
– Что же, поставим в порядок дня, – морщась и протирая пенсне, сказал Игорь. – Товарищ Даша, пометьте себе на случай. Начнем, товарищи. Первый вопрос?
– Мой, – поспешно хмыкнув носом, сказал Захарченко. – Дозвольте первым. Время позднее: нам до поверки надо бы в казарму доспеть.
– Ладно, говорите, что у вас. От Новочеркасского полкового кружка?
– Так точно. По товарищескому полномочию, имею наказ: комитету в сведение. Первое – о кружковой работе. Что мало говорят действительного. Второе – важнейшее: послан к нам для кружкового руководства товарищ Молот; говорит исключительно о земельном, но вполне не понятно. Притом, – чтобы обидно не сказать: еврей. Для полкового дела это неподходяще. Просим сменить.
Он свернул трубочкой бумажку, по которой читал, и передал Игорю.
Игорь дернул зрачками сквозь пенснэ.
– Во-первых – сколько раз говорено, нельзя с собой такие записки таскать: и себя и других провалите. Во-вторых – что вы такое тут... о действительном. Я ничего не понимаю: какое такое «действительное»? Что касается того, что Молот – еврей, то заявление ваше уж окончательно недопустимо. Это уже явный, открытый антисемитизм, которого в партийной организации никак допускать нельзя.
– Да я говорил, – глухо отозвался Захарченко. – Но солдат – он темен, вашбродь, товарищ Игорь. На счет еврея у него свое сознание: словом его не выбьешь. Ведь и так сказать, какой в нем, слове, вес? Воздух! Опять же: вы говорите сейчас против действительности. А мы понимаем как? Партия, она для чего? Для окончания начальства. Мы и спрашиваем: каким манером кончать? А он – о земельном. На кой он нам, земельный! Что мы, извини, земли не знаем? Ты ее только возьми, а старики ее в лучшем виде поделят. Так один разговор выходит, а которого действия – нет.
– Вот отчего и развал у нас, – загорячился Игорь. – Айвазовцы, теперь вы... Действие! Говорили и повторяли: придет время – будет дан общий сигнал. Понимаете вы это: об‑щий! А пока надо готовить для этого общего выступления кадры.
– Да мы кадровые и есть, – радостно встрепенулся Захарченко. – Так-то мы и говорим: взять кадровых в работу.
– Не об этом я! Я о партийных кадрах. Стыдно, товарищ Захарченко. Несознательность. Я переговорю с товарищем Молотом. Очевидно, надо будет еще усилить кружковую работу. Литературу-то читаете?
– Чтем, – нахмурился солдат. – Однако во времени.
Даша подняла глаза.
– Может быть, все-таки послать к ним кого-нибудь практически поговорить о восстании. Может быть, Михаил с’ездит?
– Ни в коем случае, – скороговоркой сказал Игорь. – Это чисто партийное дело.
– Но по его заданиям нужна же ему связь с массами, – возразила Даша.
Игорь пожал плечом.
– А комитет? Для связи достаточно. Мы не виноваты, что он этой предоставленной ему возможностью мало пользуется. Вы свободны, Захарченко.
Рванулась забухшая дверь. Одним меньше стало.
– Вопрос о восстании.
– Я имею директиву от ЦК снять его на сегодня. Вы не получили еще вызова, товарищ Михаил? Получите. Кто хотел говорить о гапоновцах?
– Я ставил, – встрепенулся Патрашкин. – Дело так. Ходит у нас по заводу гапоновское письмо с заграницы, революционно-религиозного содержания, с проповеданием всеобщего искуса и о том, чтобы подниматься с оружием. На основе того гапоновцы тройки строят: каждый подберет себе двоих: тройка. Тройка с тройкой – организация по всему району. Нам от этого дела в’яве урон.
– Урон? – поднял брови Игорь. – Но у Гапона нет, ведь, никакой программы.
– А что в ней, в программе? – отозвался Патрашкин. – У наших, ты думаешь, она как? И у нас рабочий – не столь по книжке идет, сколь по знаемости: кто к кому. По человеку определение, в смысле наибольшего доверия, – не по программе, не по книжкам. И ежели через программу – наших не столь от социал-демократов отличить: одной, так сказать, веры. Тем более, что по-нынешнему у нас с ними соглашение.
– Тем более должны оттеняться программные различия, – с ударением сказал Игорь. – Соглашение чисто тактическое; и допускать, чтобы это понималось как программное сближение, совершенно недопустимо. Социал-демократы, небось, так не рассуждают.
– Вы не серчайте, товарищ Игорь, – осторожно до тронулся ему до руки Карп. – Цех у нас до того дружный, прямо сказать, замечательный цех. Оттого и по кружкам суждение такое: пролетариат, скажем, один – стало быть, одной быть и партии: итти-то вместе, что ему, что мне. А программа – она дополнительно: вы ее так читаете, он – по-другому: но к существу дела это не идет. Суть – что у них, что и у нас.
– А аграрный?
– То-то что аграрный, – хмуро сказал молчавший до тех пор Мороз. Игорь насторожился сразу. Мороз – старый работник; у себя на заводе, у Торнтона – в очень большой силе: рабочие за ним идут.
– Зря мы с этим аграрным возжаемся.
Даша укоризненно качнула головой.
– Мороз, что вы?
– Верно говорю. На кой он нам, извините, ляд. Я сужу так: ежели я пролетарий, – крестьянин, как ни обходи, мне не кум. Землица, избица, коровушка, курица... А тут – завод! Ты посравни! Глянь в корень – увидишь!
Игорь прищурился.
– Что ж я увижу?
– Революцию без крестьян делать надо. Какая от них помощь? Вон, летось, по всей России как есть, мужик бунтом встал. А что вышло? Наклали ему, однако, по загорбку: сидит теперь, лапу сосет. Земляной народ, одно слово. Опять же – округа его тесная, начальства не достать; начальство оно – во где: город! Городские ударят – нет его, начальства! А по земле сколь ни шарь, не нашаришь.
– До этого и большевики не договариваются, – возмущенно выкрикнул Игорь.
– Я своим разумом: от деревни не столь ушел, знаю. Мужик, говорю, он – земляной. Ты ль ему землю кинешь, другой ли, – только бы сесть. А как сел – седлай его каким хоть седлом, лишь бы с земли не стыркали. Любую власть стерпит.
– Это совершенно невозможно, Мороз! – стукнул Игорь щуплой ладонью по столу. – Что вы такое говорите? Это вы и кружок так ведете?
– Так и веду, – хладнокровно кивнул Мороз. – Ребята одобряют. Без хвастовства скажу: первый кружок на заводе. От меня, брат, к другим не бегают.
Игорь зажал в кулак бородку. Верный признак, что он ставит машинку на долгий завод: будет говорить полчаса.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был уже поздний час, когда мы с Дашей последними вышли от Карпа. Бабушка, приговаривая, хлопотала у самовара.
Свежо, по-ночному уже. Даша кутает в вязаный тонкий платок слабые зябкие плечи.
Знаю я ее уже давно: года два – с тех пор как стал входить в здешнюю партийную работу. Два года знаю, а к глазам ее привыкнуть не могу: смотришь, и думаешь: как с такими глазами, от которых слабому плакать захочется, можно на свете жить?
– Ты о чем думаешь, Михаил?
– О тебе.
Она смеется тихо, почти без звука.
– А я о тебе.
– О том, что я сегодня говорил?
– Да. Не надо тебе вообще говорить на собраниях.
– Я и так мало говорю, только если уж очень что-нибудь непереносное. Но если я, по-твоему, был неправ – почему ты не возражала?
– Не прав? Кто, в сущности, может сказать, по-честному, что он прав? Не в этом дело. А вот: когда Игорь, например, говорит – чувствуется, что он думает о других, о людях. А ты – всегда о себе.








