Текст книги "На крови"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Коротко говоря, вся программа-минимум.
Я был на заседании Совета, когда вносилась эта резолюция: временный президиум потребовал доклада от Офицерского союза для полного освещения обстановки.
Докладчика мы выбрали из слушателей Военно-юридической академии, почтенного, облыселого уже, армейского капитана: так казалось солиднее и надежнее, в смысле сдержанности оратора. Обстановка требовала огромной осторожности, чтобы не подтолкнуть необоснованным, легкомысленным словом на выступление, в неуспехе которого мы, военные, были уверены. Вот оно, Носаревское: «время, время, время»... Оно работало не на нас.
Центральный комитет союза тщательно подготовил доклад: взвешено каждое слово. Капитан вытвердил его на зубок: мы репетировали дважды.
Он выступил. И сразу – от одного вида его капитанского сюртука, с орденской лентой в петлице, с открытыми погонами, не в пример обычному закручиванию их платком, – долгими и бурными аплодисментами дрогнул тесный, доотказа переполненный людьми зал. Так бывало всегда, когда выступали военные. Но на этот раз острее, чем когда-либо, чувствовалось, что в той фазе борьбы, которую мы проходим, которую мы долго еще будем проходить, решающее слово – за армией.
Голос капитана – долгими годами приученный к команде, – дрогнул непривычной теплотой, когда он произносил первые слова приветствия от имени «революционных войск». И снова взрыв рукоплесканий, дурманящий и зовущий, как предрассветный, день в ночи будящий, набат. И сотни глаз, горящих надеждой и верой, тянущихся навстречу словам.
Я видел, как от этих глаз, от этих изможденных, к бою, к смерти готовых лиц, заискрились, разгорелись глаза капитана. Голос поднялся вскриком. И вместо сухих, трезвых, остерегающих слов, которые подбирали мы в прошлую, бессонную ночь, в комитетском заседании, – роями призраков рванулись от ораторской трибуны «стальные когорты революции», колебля тысячи на кровь отточенных штыков. Он исчислял революционные силы. Полк за полком, бригаду за бригадой выводил он на смотр, на присягу Совету рабочих депутатов, верховному органу пролетарской силы. Он как будто забыл, что у нас нет, в сущности, ничего, что разгромлены уже Севастополь и Кронштадт, что подавлено Киевское выступление, что здесь, в Питере, та самая организация, от имени которой он говорит, тает день ото дня, сжавшись уже до грани маленьких, чисто революционных и чисто социалистических кружков; что беспартийные отошли; что в том же Финляндском полку, где месяца два назад за нами шла вся офицерская молодежь, теперь мы имеем каких-нибудь трех-четырех офицеров, да и те при встречах опускают глаза.
Капитан говорил – о полках и батареях, о тысячах штыков, уже покорных революции. Совет слушал, затаив дыхание. И мерно, расплавленным свинцом падали раскаленные слова о готовой быть пролитой крови.
Зал вздрогнул еще раз последним, радостным, громовым всплеском. Капитан кончил. Он постоял еще, бледным лицом к скамьям. Глаза тускнели и гасли. На секунду мне почудился в них ужас. Он разыскал меня взглядом, подошел и сказал тихо:
– Простите. Я не мог иначе...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Напутственная, предгробовая сказка, для тех, кому нужна сказка, чтобы умереть с улыбкой, с верой «в будущую жизнь». Потому что сегодняшняя – проиграна – для тех, кто думал о последнем напряжении и радостном покое.
И вечный бой. Покой нам только снится,
Сквозь кровь и пыль.
– Ты понимаешь, Жорж, что ставка уже проиграна?
Он пожимает плечами.
– Сегодняшнее решение – логический вывод из всей прежней политики Совета.
– А прежняя политика?
– Логический вывод из об’ективных данных обстановки.
– А ты не думаешь, что было бы другое, если бы вы не были так логичны? Вы играете в шахматы без шахматной доски.
– Опять афоризм! – морщится Жорж. – Ты, в сущности, должен бы быть доволен: вывод мы делаем логический, но как практический шаг – призыв к борьбе до конца, сейчас, конечно, вне логики. Ты мог бы позлорадствовать, если бы...
Он усмехнулся, бледной усмешкой, и протянул мне руку.
– Если бы ты был... логичен.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Забастовка началась в Питере вяло. Но из провинции шли добрые вести. Только из Москвы ездившие туда Виктор и Иван Николаевич привезли нерадостные сведения: настроение шумливое, но сил нет, ни на какие события рассчитывать не приходится.
10-го мы узнали: Москва восстала.
Для уличных боев, для восстания не придумать лучше Москвы, с ее лабиринтом кривых, вверх, вниз катящихся улочек и тупиков, с огромными домами, как командующие высоты подымающимися над разливанным морем особняков, особнячков и, попросту, кривобоких, бобылями притулившихся к пустырям, домишек. Войск в Москве, на огромный ее территориальный размах, мало. Притом в гарнизоне не было до сих пор ни выступлений, ни арестов. Революционных сил там, в рядах, не много, но они не израсходованы; предпосылки к брожению в войсках не может не быть, и, стало быть, они могут «детонировать» от взрыва. Но все это – гадание. Твердо одно: бой начался, его надо разыграть с максимальным возможным для нас напряжением, с максимальным возможным для нас искусством.
Мы мобилизовались, как могли. Но организации расшатаны арестами; оставшиеся надрывались, раздувая явно гаснувший на заводах огонь стачки. Несмотря на все старания агитаторов, несмотря на укоризны – «вся Россия встала!», часть питерских заводов упорно не прекращала работ. Это деморализовало бастующих. Николаевская дорога работала. «Стальные когорты революции», реявшие над собранием в ночь об’явления стачки, развеялись грезою. Стачка гасла.
Дружины Боевого союза, по районам, готовились, ворча. Они не верили в успех. Войска питерского гарнизона – на-чеку; подтянуты полки из Петергофа и Гатчины. Караулы по местам утроены. Черная сотня, затаившись, ждала. Угорь говорил, покусывая палец: «Помирать будем, верное слово, товарищ Михаил». Но Булкин договаривал, радостно жмурясь: «А и ухнем же мы перед кончиной непостыдной, и-ах!»
12-го – на заседании Совета стал, наконец, вопрос о выходе на улицу: дольше выжидать было нельзя. Прежний пассивный способ действий предрекал, в ближайшие же дни, срыв стачки, не говоря о том, что мы выдавали головой уже четыре дня стоявшую на баррикадах Москву.
Председательствовавший выдвинул лозунг: выйти массами, чтобы соединиться с войсками и защищать это выступление боевыми средствами против полиции, казаков и отдельных отрядов.
Хмуро выслушали делегаты это предложение. И то: оно звучало почти издевкой. Соединиться с войсками? Но где – реально, на деле – хоть намек на то, что войска захотят соединяться? Зловеще и вызывающе похлопывали на перекрестках и у застав рукавицами зябнувшие дежурные части. Перейдут? Да нет же, конечно! «Защищаться собственными боевыми средствами»... Юмор висельника! Где они, боевые средства, кроме нескольких браунингов, переложенных Шуриным бельем, в пузатом, красном комоде на Широкой, полутора пудов динамита, вот уже месяц лежащих в уборной Лидии Борисовны в «Новом театре», и еще десятка-другого таких же, по шкафам и комодам, по письменным столам рассованных на разных квартирах «складов»... Нет!
Делегаты переминались. Понуро сменяли друг друга на трибуне ораторы. Не за и не против.
– Конечно, необходимо выступить. Но точно определить срок нельзя, надо привести сначала в боевую готовность дружины.
Это говорит рабочий от Московского района. Там они есть, дружины.
Остальные потупляют глаза. Разве сейчас соберешь дружинников под оружие? И если поверить старые, от времен под’ема не тронутые поверкою, списки, – сколько их окажется налицо?
Жорж берет слово. Он говорит строго и беспощадно. Он бьет логикой. Приступить к работам, после того как Советом брошен призыв всей России, – невозможно.
Невозможно, действительно. Это понимают все. Резолюция принимается единогласно:
«Продолжить забастовку, приступить немедленно к открытой борьбе, не допускать распущения митингов, обезоруживать полицию, разгонять казаков».
Мы крепко жмем руки, прощаясь. Мы знаем, что мы больше не встретимся. Совет принял резолюцию, которую он не может исполнить: он голосовал ее, зная, что она невыполнима. Больше он не может собраться.
Военная организация решила: командировать меня, как специалиста по уличным боям, в Москву. В тот же день с извещением об этом и небольшим грузом оружия и патронов выехал в Москву товарищ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
13-го днем приехал ко мне, из 1‑й гвардейской артиллерийской бригады, член союза, поручик Марков: в Москву отправляют семеновцев и часть 1‑й бригады; его, Маркова, батарея назначена.
О семеновцах можно оставить всяческое попечение: эти – выступят. Генерал Мин заласкал солдат. Пища – выше всяких хвал; режим – «сверхдемократический»: офицеры играют с солдатами в шашки; лекции – днем, разрешение на женщин – вечером. Монаршие милости – при каждом наряде, когда по полтиннику, когда по рублю. Офицерский состав подобран, человек к человеку: в этом полку у нас не было никогда ни малейшей зацепки. Этот – не выдаст.
Но артиллеристы!..
– Когда был последний бригадный обед, поручик? Вы не помните?
Марков соображает:
– Когда Сахарова убили: двадцать второго или двадцать третьего.
– Ну, вот, а после обеда что было, когда ушли старшие, помните?
Поручик потупился.
– По винному делу... сами знаете, – все радикалы. Разве по своим легко стрелять. Но приказ по бригаде дело острое: это тебе не обед. За выпивкой легко сказать: откажемся! А пойди-ка откажись теперь. Разинь рот – зажмут, пикнуть не успеешь.
– Как же все-таки остановить выезд?
– Никоим. Поднять бригаду, только. Да она сейчас не подымется. Хотя бы из-за одних конно-артиллеристов. У нас ведь, знаете, вражда с ними, так сказать, историческая, еще от дедов традиция, а сейчас до того обострилось, хоть рубись, бригада на бригаду. Если мы шевельнемся, начальству только мигнуть – к соседям, в конно-артиллерийские казармы: не дадут орудий на передки поднять.
– А если на конно-артиллеристах сыграть?
– Чтобы они, так сказать, за революцию? Что вы! Бригада твердокаменная. Да и оснований нет: довольствие улучшено по всей гвардии, обращение – как с барышнями: по морде не бьют. В городе спокойно: забастовкой не напугаешь уже, видели. На этом деле со всей уверенностью: крест.
– Значит, едете?
Марков улыбчиво и прямо посмотрел мне в глаза:
– Пошлют, поедем... Если вы как-нибудь не помешаете... собственными средствами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но помешать было нечем. Единственно, кто мог в этом деле помочь – железнодорожники. Их комитет горячо отозвался: можно рассчитывать привести железнодорожные бригады к отказу перевозить войска. Но если бы даже это и удалось – так не разрешить вопроса. На три-четыре поездных состава найдутся штрейкбрехеры; на худой конец – поезда поведет железнодорожный батальон. Надо – круче.
Спустить поезда под откос? Но против этого горячо и единодушно возражали партийцы. Отправка держится в тайне. Когда пойдут, какой скоростью? Как и где перехватить, так, чтобы не ошибиться, не сбросить с рельс пассажирский или попросту грузовой? И, наконец, какое впечатление произведет на Россию и, прежде всего, на армию, известие, что мы переломали кости эшелону солдат, на братание, на «соединение» с которыми зовут собственные наши прокламации!
Совещание шло долго и тягостно. Тягостно потому, что всем нам, участникам, пришлось, наконец, со всей прямотой сказать то, что так долго и тщательно все друг от друга (а может быть, от себя самих) скрывали: налицо у нас сил для серьезной борьбы, не для одиночных ударов, нет. Есть самоубийцы, но бойцов – нет. Горсть боевиков по районам, само собою разумеется, не в счет.
Сильнее всех оказались опять-таки железнодорожники. Дружина у них небольшая, но крепко сколоченная. Она предложила взорвать до прохода воинских поездов – или под ними – мост на Волхове, если им дадут динамита.
Час был уже поздний. Я тотчас поехал в театр к Яворской.
Уборная ее – совсем особняком, из левой кулисы, по винтовой лестнице, вверх; остальные уборные – внизу, под сценой. В конспиративном отношении это чудесно. Динамит мы свезли к ней в лубочной длинной картонке: как платья носят портнихи.
Я приехал в антракт. Шло «А Пипа все пляшет». Пройдя на сцену, где, постукивая молотками, торопливо сменяли декорации плотники, я поднялся по знакомым ступеням, к закрытой двери.
Снизу окликнул басистый, много раз слышанный голос:
– Вы куда?
Голос – много раз слышанный, но под густым гримом не узнать лица, не узнать фигуры в коротких бархатных штанах, в итальянской распашонке-куртке.
– К Лидии Борисовне.
– Фьють, – свистнул итальянец. – Вы не в курсе. Уборная – в ремонте. Лидия Борисовна принимает – я разумею: переодевается – внизу; там ее временная лоджия. Вниз пожалуйте, в подполье.
Ремонт! Что сталось с нашим динамитом?
– Пожалуйте, провожу, – подвертывается из-за треплющегося полотнища боковой кулисы костюмер. – На низу бывать не изволили?
По узенькому, пятнистому – пятнами опавшей штукатурки – коридору, мимо узеньких, некрашенных, маленьких дверей. Стучим у одной, в самом конце.
– Войдите.
Лидия Борисовна за белым столом, перед зеркалом, поправляет карандашом глаза. Она не оборачивается. Я кланяюсь в зеркало.
По стенкам, на стульях – один из «всегдашних» профессоров, поэт с мудреной, гостиницу напоминающей, фамилией и... Щекотов. Его нехватало!.. Он кланяется, на этот раз холодно.
На лбу Лидии Борисовны вспухает «политическая» морщинка.
– Вы... Ну, что ж, муза истории поворачивает страницу?..
– Дрожащими пальцами...
– Как?
Я оборачиваюсь на подхрипывающий профессорский басок. Он строго смотрит сквозь очки.
– Почему, собственно, дрожащими?
– Она боится, что ее... ударят по пальцам.
Яворская взблеснула глазами.
– Вы, в самом деле, так думаете? Вот милый. А я уже боялась, что опять станет скучно... Астор...
Поэт наклонил голову.
– ...читал сейчас после долгого, долгого перерыва новый сонет... Венок на могилу революции... Он опять вернулся к сонетам после нескольких месяцев молчания.
– Что удивительного! – качнул бородою профессор. – За эти месяцы мы все разучились мыслить.
– В дни революции?
– Рев оголтелой толпы! Вонючий охлос, стучащий грязным кулаком по столу мыслителя. Это – революция? Бессмысленный бунт рабов! Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь – четыре месяца загнанной в самые глубины подсознания – мысли...
Яворская улыбнулась лукаво.
– Месяц назад вы говорили иначе.
Профессор покорно наклонил плешь.
– Что вы хотите? Власть террора. Этот совет троглодитов с небритыми подбородками, револьвером в кармане и свистом, останавливающим поезда и заводы... Вместо политики – свист: этим все сказано. Слава богу, это осталось уже позади, на перевернутой странице.
Астор заложил руку мечтательным жестом за отворот застегнутого длинного сюртука с орхидеей в петлице:
Спекшейся кровью знамен
Пятнаются шири проспектов.
– Кошмар... Отчего другие революции были так красивы... Площадь Ла-Рокетт... гильотина... Дантон... и этот изящный, тонкий, гибкий и смертельный, как толедская шпага, как стилет чеканки Бенвенутто Челлини – Сен-Жюст!
– Вековая культура! – авторитетно отозвался профессор. – У нас виселица и топор. Мы должны были пройти через этот бунт, как наследие прошлого мрака, чтобы выйти... – он улыбнулся Щекотову. Тот засмеялся в свою очередь.
– Да, выйти – на простор! В сущности, мы должны бы быть благодарны троглодитам: они проложили дорогу нам – подлинным общественным силам. Поле теперь за нами.
– Вы полагаете?
Щекотов посмотрел на меня, поджав губы.
– А как же иначе? В России три силы: земцы, горожане, интеллигенция: все три у нас. Правительство до сих пор было безумным: оно играло в поддавки. Но в разгоне Совета, в отправке в Москву карательной экспедиции оно уже начинает проявлять твердую руку и здравый смысл. Следующим шагом должно быть – я подчеркиваю должно – другого выхода для правительства нет – соглашение с нами. Конституционное министерство. Мы к нему идем полным ходом. Единственное средство закрепить победу над... низами, выплеснувшимися из предуказанных им берегов.
В дверь осторожно просунулось бритое лицо:
– Лидия Борисовна, мы начинаем.
Профессор и Щекотов торопливо поднялись. Поэт застылыми глазами упорно смотрел на черную родинку на груди Яворской, ниже плеча.
– Идемте. А вы?
Щекотов глянул на меня вопросительно и враждебно.
– Я не смотрю спектакля.
– А... – протянул он. – В таком случае – до свидания.
В посадке головы, в движении торса безусловно появилось что-то министерское. Неужели эти господа действительно «на пороге»?
Яворская проводила его глазами: он вышел с профессором и Астором.
– Что ж, дорогой мой? Ничего хорошего? Отчего вы не смотрите «Пипу»?
– Я выезжаю сегодня в Москву, со скорым.
– Разве поезда ходят? – равнодушно говорит Лидия Борисовна, оттягивая оборку корсажа вниз: грудь широко открыта, но надо – еще больше.
– Ходят. Я к вам за динамитом.
– Вот кстати! – оживляется она. – Вы – милый! Признаться, он мне изрядно надоел. От него воняет аптекой, неистово. Никакими духами не затушить. – Она улыбается и протягивает руку. – Я представлю вашей – как она называется – организации счет на перерасход духов в этом месяце.
Я отыскал уже за ширмой, в углу лубяную картонку.
– Как вы ее сюда перетащили?
– Попросила Карякина: он здоровый – эдакий Скалозуб. Подвернулся как раз, когда надо было перебираться... Я меняю у себя в уборной кретон: тот, розовый, стал совершенно невозможным. Говорю: тащи, но осторожно. «А что тут?» Я говорю: динамит. Он не верит, хохочет. Я так и думала, что он взорвется. Вот дурак!
Я подхватываю осторожно картонку под тройной, туго переплетенный ремень.
– В самом деле едете в Москву? На баррикады? Вы расскажете, когда вернетесь?
Она встает, улыбаясь густым кармином накрашенных тонких губ, и откидывает привычной позой гибкую, длинную фигуру с тяжелым торсом.
Смелее защищайте вашу кровь,
Их кровь без страха проливайте, рыцарь,
И эту белоснежную парчу, о рыцарь мой,
назад мне возвратите
Не иначе – как пурпурной.
Потемнев, она резко обрывает:
– Вы не подаете реплики?
Мы молчим. Потом она быстро подходит, берет мою голову двумя напудренными, надушенными руками и крепко целует меня в лоб.
– Простите меня. Я сделала дикую безвкусицу. Мы увидимся, по приезде? Да?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На вокзале много народа, но от’езжающих мало. Дружинников – четверо: они проволокли динамит в служебное купе. Едут отдельно от меня. Все четверо – такие спокойные и сильные, что почти поверилось в успех. Но только двое из них – подрывники: во время войны служили саперами. Больше не нашлось; на такую ферму, как на Волховском мосту, двух мало: ведь затягивать работу нельзя, надо быстро. Но от моей помощи они отказываются наотрез: третьим – много не ускоришь, а пройти труднее; они, николаевские, тамошние, пройдут без приметы, а чужой человек сразу ударит кому не нужно в глаза. Воинские составы еще на запасных путях, посадки не было: поспеем.
Явку московскую дали мне поздно. Даша привезла на вокзал, к самому поезду. И всего одну: а если она, к моему приезду, провалится?
Даша сегодня в шляпке; непохожа на самое себя. Мы сидим, до отхода, в купе: вагон – почти пустой, как и весь, вообще, поезд.
– Как у тебя с паспортом, кстати?
– Еду со своим. Я взял даже для верности из академии официальную бумажку об отпуске в Москву по семейным делам. Пройду где угодно.
Она качает головою и хмурится.
– А тебе это – не неприятно?
– Что?
– А вот что ты – с их бумагами?.. Точно в броне, когда все остальные с голою грудью.
– Это же не состязание, не спорт и... не подвиг. В бою панцирь достоинство, а не позор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Даша пошла. Сиротливо стукнула вправо, по вагону, захлопнувшаяся дверца. В моем купе попрежнему никого.
Я приказал проводнику разбудить меня в Чудове.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но сон не шел. Страница за страницей нелепого, добродетельного до тошноты французского романа, в желтой обложке, купленного в вокзальном киоске. Не захвати я его – что бы было делать?
В Чудове на платформе мелькнула в скупом свете фонаря фигура в полушубке, в заломленной на ухо шапке: один из подрывников, Василий.
Он прошел в буфет. Кое-где, за столиками, обжигаясь без нужды, глотали чай пассажиры. Василий подошел к стойке, к дебелой буфетчице, опрокинул в горло рюмку, вторую... третью...
Я пожурил его у выхода.
– На дело идешь – со шкаликом.
Он подмигнул.
– Какой от него вред? Мозге – оттепель. На дворе видал что: климат! По железу-то ерзать будем, не нагреешься. А ежели нас да подрежут? На том свете, шалишь, брат, не поднесут! На случай, заговеться.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я не видел, как они вышли на Волхове. Должно быть, мимо платформы, прямо через полотно: заходить они будут с той стороны. Здесь – большая охрана.
Поезд, осторожно отстукивая стыки рельс, ползет по мосту. В зябкой темноте, островерхими башлыками отмечены застылые фигуры часовых. Я считаю мостовые фермы: взрывать будут третью от нашего, петербургского берега.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Чем ближе к Москве, тем дольше стояли мы на станциях. Бригада, соскакивая на ходу с оледенелых подножек, гурьбою окружала человека в красной фуражке, слушала, вытянув шеи, и потом разносила по вагонам, бодро стуча сапогами: «Отыграли москвичи, окончательно на убыль пошло».
В четвертый раз прошел по поезду жандармский контроль: поверка паспортов и билетов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На под’ездных путях к вокзалу поблескивали штыки солдат, охранявших пустые, только что пригнанные (еще не отцеплены паровозы) составы.
Пассажиры редкой цепочкой по проходу лепились у окон. Почти все – «коммерческой складки».
– Горит?
– Нет, не видать, чтобы горело.
– Москва, как Москва.
– Может, набрехали газеты? Так, замешательство без последствий.
– Очень просто, что и так. С газетчиков станется.
– Однако, войска нагнали. Смотри-ка, в упор стоят воинские. Зря тоже, по нынешнему времени, не будут солдат по стуже гонять. Он те ощерится, ежели по-пу стому.
– Чего ощерится! Им на походе винная порция. Выпьешь – и на морозе весело.
Поезд проскрежетал буферами и стал. Без четверти четыре: шли с большим опозданием.
Под стеклянным навесом дебаркадера, на пустых платформах цепь солдат, пулеметы на треногах, жандармы, офицеры. С десяток носильщиков в передниках, но без блях. Штрейкбрехеры или охранники просто?
Пассажиров с багажом было, впрочем, не много. Большинство, как и я, совсем налегке, даже без подушек и пледов.
У выхода – сильный караул. Офицер Самогитского гренадерского полка поверяет, совместно с жандармским ротмистром, паспорта и билеты.
Он вскинул глаза – от моего документа на меня.
– Из академии? Нашего полка там – не знаете? Ладыгина, штабс-капитана?
– Знаю. На старшем курсе.
– Вот, вот, – обрадовался гренадер. – Что же это вы в штатском? Впрочем, верно! При гражданских волнениях спокойнее. Хотя, в сущности, у нас уже можно сказать – конец.
– Разве конец?
– Ротмистр, вы без меня управитесь, правда? – Он отошел вместе со мною в сторону. – Ладыгин, нужно сказать, дядя мой: будете назад в Питер, кланяйтесь. Удостоверите, что цел. А была переделка!
– Да, у нас говорили, что первые дни было туго.
– Еще как! Непривычка, знаете. Баррикады эти на каждом углу: откуда материала натащут – не приложить ума. Растащим, а сзади уже новую наваливают. За день разберем, за ночь новых настроят. Вот, прости господи, канитель! Плана – нет, войск – мало, начальство по штабу мечется. Ежели бы тогда навалились господа социалы! Однако дали осмотреться... Баррикада сама по себе, что: только мебель портить...
– Потери большие?
– У нас-то? Точно сказать не смогу, но не должно быть, чтобы много. Ведь они больше из револьверов. А револьвер сам по себе что: чик, для собственного удовольствия.
– А у них?
– Кто считал? Взятых – и то не подсчитывали. Вывел в расход и бросил.
– Расстреливали?
– Нет, пристреливали. Еще им церемониал заводи. Конечно, ежели, по очевидности, гусь попался – отправляли в охранное; но ежели попросту жидок, – стоит из-за этого шум делать. У меня ефрейтор в роте, так тот изловчился больше прикладом, чтобы патронов не тратить зря. Дух, говорит, из него, каким манером ни стукни, одинаково воняет.
– Ну, я пойду.
– Вам далеко?
– В центр.
– Доедете за милую душу, в центре благодать. За Садовыми еще постреливают. А до Садового кольца тихо. Движение полное, только лупят извозчики, сукины дети: обрадовались случаю. Счастливого.
Беру извозчика у самого вокзала, для осторожности, на Театральную. Улицы, действительно, спокойны. Но пусты. На перекрестках – дозоры и патрули. Останавливают изредка.
У площади отпускаю извозчика, поднимаюсь вверх по Петровке, проулком выхожу на Тверскую и подзываю проезжавшего порожнем лихача. Вверх по Тверской, за Страстную.
ГЛАВА V
ТРОЕРУЧИЦА
На Страстной площади – явственные и тяжелые следы недавнего еще боя. Нелепою грудой топорщатся на углу оттащенные телеграфные столбы, под корень подрезанные, кривым, торопливым срезом. Черными, мокрыми кругами пятнят мостовую следы кострищ. Обрывками зажгутившихся проволок окручен фонарь. Боченок с выбитым днищем, с пестрыми клеймами «Портландский цемент», подкатился к обгорелому киоску. Мигает разлущенным козырьком втоптанная в снег синяя студенческая фуражка. По штукатурке домов – белою оспою сыпь шрапнельных разрывов. Было!..
Было. А сейчас... уже нет. На перекрестке, надежно и прочно врывшись тяжелью сапог в замызганный, расхлестанный копытами, подошвами, орудийными колесами снег, – трое городовых, в башлыках, в черных шинелях, растопыря локти засунутых в карманы рук. Еще стиснуты скулы оторопью недавнего страха, но по всей постати чувствуется: было, и – нет.
Нет? Но... с монастырской башни черным, чуть приметным жалом смотрится вверх по Тверской пулемет.
Шестой дом от угла Страстной по левой стороне. Я зашел под арку полураспахнутых, гнусавых ворот. Через двор, прямо, во флигеле, в третьем этаже, сквозь стекло – белая свечка в бутылке: знак, что явка не провалена; можно входить смело. Четвертое окно от угла: так и мне было сказано. Я поднялся.
– От Ивана Николаевича.
Девушка, открывшая дверь, кивнула головой и, обернувшись в коридор, крикнула:
– Виталий.
Виталий оказался белокурым, крупным, круглым. Но под глазами – бессонная синь, пальцы вздрагивают на лацкане тужурки.
– Товарищ Михаил? От военной организации? Как же, как же – ждем... Но... только... Мы вас, признаться, раньше ждали. А сейчас – уж и не знаю, как вам сказать... Связи у нас за эти дни, признаться, порастерялись.
– То есть, точнее сказать...
– Видите: начали мы очень хорошо. И план был и инструкция. Хотите посмотреть... – Он засунул руку в карман и вытащил печатные растрепанные листки. – Кажется, впрочем, дрались не по инструкции... Баррикадами шли к центру: войска ведь первоначально все были к центру оттянуты. Каждая дружина в определенном районе действовала. Связь держать было легко. А с четвертого дня, как войска начали наступать, вся система спуталась: дружинники начали переходить из района в район... были, скажем, на Бронной – оказались в Замоскворечьи... Разве угонишься! Я сейчас очень затрудняюсь сказать, в каком положении дело... Со вчерашнего дня никто не заходил. Я вам говорю: разбросалась публика...
– Ну, да ведь штаб какой-нибудь у вас есть все-таки...
– Конечно, есть, – закивал головой Виталий, расстегнул и тотчас же снова запахнул тужурку. – Хотя первый, настоящий, так сказать, еще до начала боев арестовали. Но там наших мало было, почти все большевики. А теперешний штаб – на Пресне. Она еще крепко занята. Это – наверное.
– Значит, туда мне и надо пройти. Как там связаться?
– На Прохоровскую мануфактуру вам надо будет. Центр там. Но вот, кого из наших найдете... – он развел руками и сморщился. – Там у нас товарищ Прокофьев был... Вышла, однако, некоторая неприятность: пришлось сменить. Сейчас Ильин должен бы быть, но возможно, что и он ушел. По совести сказать, и он не очень подходящий. Нет людей, знаете... Кто куда... Что бы вам хоть чуточку пораньше. Вы Мусю знаете?
– Какую Мусю?
– Да такая она, знаете... Вы с ней на питерокой работе могли встречаться. Она на Выборгской стороне работала, в районном комитете. Не припомните?
– Нет. Может, и встречал когда.
– Она как раз сегодня на Пресню ушла. Вот бы вам с нею...
– Петро здесь еще, – вполголоса сказала стоявшая у притолоки слушавшая нас девушка.
– Как, здесь? – вскинулся Виталий. – Ведь к шести было условлено. Опоздает! Петро...
– Я, – отозвался голос из-за стены. – Не бойся, поспею – сейчас иду.
– Ну, вот, на наше счастье. Тут парень один – должен Мусе для пресненцев передать кое-что: он где-то с нею условился. Кстати и вас проводит. А дальше – вы с Мусей... она – все входы и выходы... Видите, слава богу, все чудесно устраивается. Петро, вот товарищ из Питера, по уличным боям специалист, прислан на усиление штаба.
Петро тряхнул космами оползающих на лоб рыжеватых ребячьих волос, оттопырил безусую губу над белыми ровными зубами.
– Добре! Только где его теперь, штаб, разыщешь...
– Муся разыщет, – успокоительно сказал Виталий, забегая вперед нас к двери. – Ну, счастливо! Осторожненько, переулочками, Петро!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы спустились во двор.
– Вы Москву-то знаете?
– Мальчиком жил... Вспомню. Мы куда пойдем?
– Да почти что к Горбатому мосту. Там церковь есть – семи, то ли девяти мучеников. Так вот туда.
– В церковь?
– Обязательно. Для явки сейчас лучше места не найти. На улице неспособно, только на ходу прохожих и терпят; остановишься хотя бы и один – того и гляди заберут, а нет – пристукнут. В квартирах опасно стало: охранка очухалась, действует. Рестораны не торгуют. А в церквах – благодать. Попы-то не бастуют, молят о ниспослании. Шпика – за какой надобностью в церковь занесет? Так мы – в притворе, без людности, сойдемся, поговорим и ладно.
Я оглянулся по кривому проулку, которым мы шли. Никого. Приперты ворота и ставни. Синеет поздними сумерками снег.








