412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мстиславский » На крови » Текст книги (страница 10)
На крови
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:21

Текст книги "На крови"


Автор книги: Сергей Мстиславский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

– Он просил передать: не в три, а в два.

Хозяйка квартиры, пожилая высокая учительница, – ее не раз уже приходилось мне встречать на собраниях, – растерянно ходила по комнате, наступая на разбросанные окурки. Когда я уходил, она догнала меня в прихожей. На глазах стояли слезы.

– И сын и дочь на Казанскую ушли, на демонстрацию... Господи, что-то будет!.. Только и надежды, что на войска... А Витте сегодня ночью сказал нашей депутации от Союза союзов: «Войска остервенели, никакой пощады не будет».

Она внезапно наклонилась и прижалась губами к руке.

Я отдернул пальцы:

– Что вы делаете!

– Спасите нас! Господи! Только на вас, на военных, надежда.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я вышел с тяжелым ноющим сердцем. Мысль о выступлении, четкая и светлая, точно налетом покрылась, как пепел на недогоревшем угле. Стало чадно.

С тумб попрежнему, надрываясь, кричали ораторы. К Казанской, к центру, со всех сторон тянулся народ. Я торопил извозчика: до двух надо побывать у егерей и на Выборгской. Как сейчас разыскать начальников районных дружин?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Егеря отказались, начисто. Они считают, что акт конституции уже сам по себе упраздняет Офицерский союз. Основное сделано: надо поддержать государя в его стремлениях пойти навстречу желаниям нации; черные силы отогнаны, Витте – европеец. Дальнейшее – в руках Государственной думы. Поводов к военному вмешательству нет. Манифестом 17 октября государь восстановил действенность присяги. Выступление было бы актом злейшей, ничем не оправданной крамолы.

В Московском полку – настроение как будто лучше. «Как будто», – потому что здесь, в отличие от егерей, «наши» не глядят в глаза. Оценивать акт уклоняются: ни да, ни нет: тут тонкая политика, собственным умом не разобраться. Прикажет Центральный комитет союза – выйдут... Если Финляндцы выступят... Первыми... они «не хотели бы выступать».

Выступят ли хотя бы «вторыми»?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На Выборгской мимо Московских казарм, по Сампсоньевскому, по Нижегородской, к мосту – густыми и тесными толпами шли рабочие демонстрации, под красными знаменами, под запев марсельезы. С трудом пробираясь, пешком, по затопленным народом улицам, я опоздал на Широкую.

Широкая, 10. Городская библиотека-читальня. В рассказе об этих годах должно найтись место теплому слову об этом доме – о «Кабачке трех сестер», как звали, ласковой шуткой, партийцы – квартиру заведующей: три комнатушки за библиотечным залом, где она ютилась с двумя сестрами. Чем была эта квартира: складом, явкой, клубом? Всем понемногу. Здесь – почти в любой день можно было найти партийных людей, боевиков, комитетских, периферийных, зашедших с делом или без дела – передохнуть на диване, сжарить яичницу на коптящей, пывкающей керосинке, – или сгрузить в прихожей в тяжелый платяной шкаф, под нафталином пахнувшие шубы – жестянку с динамитом или пачку свежеотпечатанных прокламаций. В спальне Шуры, хозяйки, в комоде красного дерева, пузатом, – мы сгружали не раз – перегоном из Финляндии – браунинги и патроны, перекладывая их по ящикам наволоками, простынями и юбками. Здесь дневали и ночевали, хотя, казалось, меньше всего было приспособлено для ночевки нелегальных это слишком людное, слишком неохраненное место. Но провалов здесь не было.

Заходили филеры в читальню, но весь штат библиотеки души не чаял в Шуре – в ней, действительно, совершенно несказанная, покоряющая была мягкость. И филеры уходили, сбитые с толку, ни с чем.

Провалов здесь не было. Все-таки странно, что именно это место выбрал Иван Николаевич для нашего свидания: для явки ЦК – не место.

Я застал Ивана Николаевича в задней комнате, в Шуриной спальне. С ним был Мартын, боевик. Это – хороший признак.

Я передал о сделанных распоряжениях и о том, что видел на Выборгской стороне. Он слушал, тяжело вдавив грузное тело меж ручек старого полинялого кресла.

– Идут, вы говорите? А вот, у Технологического разогнали... в шашки. И... ничего.

Он криво усмехнулся.

– Вы знаете, где государь?

– В Царском.

– Его нельзя было бы захватить?

– Какой смысл?

Он не ответил. Мартын тревожно взглянул на меня и кашлянул.

– Вы вполне полагаетесь на своих офицеров?

– Какие бы они ни были, надо выступать. Это однозарядные пистолеты, Иван Николаевич. Если мы дадим им отсалютовать на воздух в честь конституции, мы вторично никогда уже не зарядим их.

Он опустил голову и долго молчал. Мартын ходил по комнате, останавливался по временам у окна: с Большого проспекта долетал шум проходящих толп и выкрики.

Старинные часы, на комоде, у зеркала, на черной вязаной салфеточке, отбили четверть – четким, неторопливым звоном.

– Время идет. Если полки выведут по наряду...

– Повторите еще раз, что у вас есть.

Я перечислил полковые группы. Иван Николаевич молчал, выставив пухлые ладони щитком перед глазами, локти упором в ручки кресла. Потом тягучим движением отбросился на спинку кресла и поднял на меня вялые помутнелые глаза; нижняя губа отвисла, обнажив мясистые десна.

– Поезжайте на вашу явку и дайте отбой.

Мартын круто обернулся и подошел к столу, жестким жгутом свертывая попавшую в руки газету. Хотел сказать что-то, но только пожевал губами: быстро, беззвучно, бешено.

– Вы сами же вчера сказали...

– Я взвесил, – резко оборвал меня Толстый, повертываясь боком и выпрастывая тело из-под ручки кресла. – Вооруженное выступление политически несвоевременно. Оно не будет поддержано. Я знаю, что говорю. Именем Центрального комитета я приказываю: дайте отбой!

– Вы выбрасываете за дверь оружие, не пустив его в дело. Для запала – офицеров, во всяком случае, хватит. Ударные силы, – они ж в рабочих кварталах! Вы знаете сами, там счет на десятки, на сотни тысяч. Я видел вчера своих: все дружины уже под ружьем. Через час я выеду за заставу... Поддержите же меня, товарищ Мартын.

– Если ЦК решил, обязанность каждого дисциплинированного члена партии...

Иван Николаевич порывисто встал.

– Слушайте, Михаил. Вы что же думаете – мне легко дается это решение? Вы думаете, я меньше вас хочу?.. Но играть головами людей, когда шансов нет на победу... Вы не победите. Я взвесил, говорю вам... Нет. Этого я допустить не могу. И не допущу. Дайте отбой. Идите.

Кровь ударила в голову.

– Нет. Я дам сигнал на свой риск.

– Вы? – Азеф вскинул голову, глаза стали злыми и презрительными. – Вы? Чьим именем?

– Именем революции.

– Фанфаронство! – резко захохотал он. – Это не мандат. Пред’явите действительные ваши полномочия! Данные, не схваченные на улице, от ветра толпы. Кто вы такой? Кто вас, в сущности, знает? Десяток офицеров, кучка дружинников! Ха!

Он провел вздрагивающей рукой по воротнику, обводя пальцем толстое горло.

– Партия раздавит вас своим авторитетом, если вы рискнете отклониться от ее директив. Ваше имя – против имени Центрального комитета? Смех на вашу голову. Попробуйте – встаньте. Мы отбросим вас назад. Одним словом.

– Каким?

Мы смотрели в глаза друг другу, в упор. Он шевельнул толстые губы усмешкой...

– Есть такое одно слово... выжигающее клеймо, навсегда, на всю жизнь, непоправимо.

– Даже, когда оно брошено заведомо ложно?

Глаза блеснули.

– Да.

Мартын быстро положил мне на плечо руку:

– Не надо так, товарищ Михаил. Центр знает, что делает, положитесь на их опытность...

– И на то, что дело революции нам не меньше близко, чем вам. Вы – хороший работник, Михаил. Но вы – романтик. Это – само по себе чудесно тоже, но это не годится для политики. Политика – тяжелое ремесло. Когда, впоследствии, вы будете вспоминать этот день – вы не раз скажете: как он был прав тогда, старый ворчун... Азеф.

Он протянул руку.

– Идите. И – друзьями, попрежнему?

Я вышел.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В ресторанной зале на углу Восьмой было пусто и тихо. Только в биллиардной, за стеной, щелкали, каменным щелком, шары и постукивал кий. Маркер в зеленом фартуке выглянул в дверь сонными глазами и снова скрылся.

«Двадцать шесть – и ни одного».

Я спросил пива и сыру. Лакеи липли к окнам, черной мушиной стаей: должно быть, идет демонстрация. Обрывок напева всколыхнул в памяти вчерашний конституционный канкан... Оливье во фраке, толстая голизна Минны над столом и хлюпающие решающие губы...

Отбой!

А если все же на свой страх и риск?

Они – политики, они – опытнее.

И он так ясно мучался решением, Иван Николаевич: я поверил. Но ведь верить не надо. Да, конечно ж. По чему решает он, а не я? Ведь он все равно бы не пошел, даже если бы ЦК решил выступление. Мы пойдем, – нам и решать. Ведь ни он, ни я, конечно же, не знаем, как лучше.

Внутри засмеялось радостно и светло: по-старому, как в далекие дни. Да, да, конечно же!

Входная дверь хлопнула. Сквозь стекло – из залы в прихожую – я увидел темнозеленый сюртук, красный «анненский» темляк на шашке. Расстегивая перчатку, медленно переставляя колени, пошел через залу ко мне Курский.

Курский ли? Это не его лицо. Глаза тусклые, глубоко запали в зачерневшие, как у мертвеца, орбиты. Губы сжаты в узкую, как саднящий рубец, щель. И бледен, как...

– Ты болен, Курский...

– Болен, с чего ты взял?

Он выждал, пока отошел подававший ему пиво лакей, и сказал, отставляя тягуче и мертво слог от слога:

– Я имею доложить, что мы готовы к выступлению.

Он повертел в руках граненую ручку пивного бокала.

– Сначала никто не хотел. Потом решили, если будет приказ из центра. Слово твердо. Мы выступим. Если будет приказ.

Радость гасла. На смену – черное, скользкое, гадливое.

На кровь вести – так?

– Отбой!

Курский вздрогнул всем телом и наклонился вперед, толкая стол грудью. Глаза загорелись. Если бы мертвецы воскресали, – у них были бы такие глаза, когда открывается гробовая крышка.

Прихлопнуть ее: мертвецам на гибель? Он не поверил еще...

– Отбой? – переспросил он хрипло.

– Да, да. ЦК отменил выступление.

Он широко раскрыл рот, обводя языком губы, подышал, быстрыми и жадными глотками.

– Слава тебе, показавшему нам свет.

Плеская пеной, он выпил залпом стоявшую перед ним кружку.

– Человек, еще бокал!

Руки шарили по сюртуку, от плеча к локтю, от плеча к локтю. Глаза быстро хмелели. Лакей принес вторую кружку. Он выпил ее так же, залпом.

– Вот видишь! Утром ты был неправ. Твой ЦК лучше оценивает события; у вас там умницы. Я поступлю в партию. Хорошо?

– Чудесно.

– Пойдем, да? Надо скорее в полк. Ты представляешь себе, что там... Если бы ты слышал, как я их уговаривал утром... Отбой! Они не ждут этого, наверное... Но как это умно решили... Ты к нам сейчас, в казармы?

– Нет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы расстались на набережной. Из-за Невы, издалека, доносился победный, радостный гул. По набережной, полыхая красные полотнища, торопилась запоздавшая демонстрация. Ряды шли, сбиваясь с шагу, толкаясь плечами, крепкие и единые... И глаза верящие, светлые такие... Идут!

Я свернул вправо, за Николаевский мост, мимо пристаней и причалов, мимо черных пустых бортов, на зимовку закрепленных у каменных парапетов, замертвелых кораблей. Пусто. Я шел, пробираясь меж штабелей выгруженных бревен, между грудами ящиков, между тесовых баррикад... Никого. Еще немного и можно будет присесть. Здесь, где-нибудь.

Нет!

За грудой бочек, на каменном помосте, стоял, отставя ногу, бронзовый Крузенштерн.

И здесь – люди...

Но там, дальше – у Горного – опять полыхают полотнища знамен.

ГЛАВА III

ПОД УКЛОН


21 октября Петербургский совет рабочих депутатов декретировал прекращение стачки:

«Считаясь с необходимостью для рабочего класса, опираясь на достигнутые победы, организоваться наилучшим образом и вооружиться для окончательной борьбы за созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права для учреждения демократической республики, Совет рабочих депутатов постановляет прекратить 21 октября, в 12 часов дня, всеобщую политическую забастовку с тем, чтобы, смотря по ходу событий, по первому же призыву Совета возобновить ее так же дружно, как и до сих пор, за наши указанные выше требования».

Курский с торжеством кинул мне третий номер «Известий», где напечатан был этот декрет.

– Видишь, как ты был неправ? Ты, если присмотреться, совсем не политик. У тебя нет эдакого кругозора. Хороши бы мы были, если бы выступили...

Первая панихида по 1905 году.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

22 октября – новая резолюция.

«Совет рабочих депутатов имел намерение устроить жертвам правительственных злодейств торжественные похороны в воскресенье 23 октября. Но мирное намерение петербургских рабочих поставило на ноги всех кровавых представителей издыхающего строя. Поднявшийся на трупах 9 января генерал Трепов, которому уже нечего терять перед лицом революции, бросил сегодня петербургскому пролетариату последний вызов. Трепов нагло дает понять, в своем об’явлении, что план его состоит в том, чтобы направить на мирное шествие вооруженные полицией банды черной сотни, а затем, под видом умиротворения, снова залить кровью улицы Петербурга, как другие полицейские башибузуки залили кровью Томск, Одессу, Тверь, Ревель, Курск, Кременчуг и другие города. Ввиду этого полицейского плана, который лишний раз показывает, какую цену имеют обещания и манифесты царского правительства, Совет депутатов заявляет: Петербургский пролетариат даст царскому правительству последнее сражение не в тот день, который изберет Трепов, а тогда, когда это будет выгодно вооруженному и организованному петербургскому пролетариату. Посему Совет депутатов постановляет заменить всеобщее траурное шествие внушительными повсеместными митингами чествования жертв, памятуя при этом, что павшие борцы своей смертью завещали нам удесятерить наши усилия для дела самовооружения и приближения того дня, когда Трепов вместе со всей полицейской шайкой будет сброшен в общую грязную кучу обломков монархии».

«Отбой!»

Чего они испугались, люди, составлявшие приказ?

В массах еще не остыл бросивший их в стачку под’ем. Вчера на заседании Совета я видел: попрежнему равным и сильным светом горят глаза рабочих на депутатских скамьях. Эти – готовы. Взмахни рукой – пойдут. Запрятавшийся за «стратегические соображения», лгущий страх, что смотрит на меня из-за гремучих, из-за грозящих строк – потухшими, загнанными глубоко в орбиты глазами, как тогда, у Курского... этот страх – не их, не рабочих окраин. «Толпа» готова; но «герои»... боятся этой готовности к бою.

Вечером приехал из ссылки Жорж.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы очень давно не видались. Почти с Памирской нашей поездки в 1898 г. По весне, когда мы кончили университет, он уехал в провинцию, скоро перестал писать, потом был арестован и сослан. Он был социал-демократом: по линии наших организаций ко мне не доходило поэтому о нем даже слухов.

Я застал у него в номере – в меблированном доме на Пушкинской – белесого лысого человека в черных очках. Они продолжали говорить и при мне об отношении к будущим выборам и о делах Совета, в который только что кооптирован Жорж. И по монотонному, вескому голосу Жоржа, по тому, как он помешивал ложечкой чай в стакане, я остро почувствовал: Жорж – не тот. И я почти обрадовался, что нам не удастся поговорить: вместе с мужчиной в черных очках он торопился на митинг.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

День за день – мы тонем в резолюциях. И каких резолюциях! Полных призывов к борьбе. Но никто не борется. Я сказал это Авксентьеву. Он говорит: нет оружия...

Так зачем тогда кипятить воду?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Встретил на Невском князя Барятинского, Владимира Владимировича, мужа Яворской – директриссы «Нового театра». Год назад я бывал у нее часто.

– Сколько лет, сколько зим! Заходите, забавно. У Лидии Борисовны сейчас политиков: труба!

– Именно, что труба...

– Нет, в самом деле: Финн, Парвус, Чириков, Арабажин, много... Вы тоже социал-демократ? У нас ведь – социал-демократы: я, как вам известно, по своим убеждениям – давний марксист.

– Знаю.

– То-то. Что скажете о режиме? Удивительно. Подал я, знаете, заявление на юмористический журнал «Благой мат». Так, изволите ли видеть, не разрешают: в управлении по делам печати говорят: такого слова нет. А как же, ежели «мы кричим благим матом»? Матом, говорят, можно, а «мат», говорят – дурное иносказание. Прямо анекдот. И это, по-вашему, конституция?

– По-моему, конституция: самая доподлинная.

– Ну, вы всегда были, как Лидия Борисовна говорит... Помните?.. Забыли? Гм... Как это?.. Заходите, она напомнит. Обязательно заходите, слышите! Тот же особняк, на Лиговке. Признаться, они немного скучноваты, все эти Финны, с их политической экономией... А Чириков – тот нас совсем зачирикал, ха-ха!

Он засмеялся в холеную, расчесанную бороду, помахал рукой и пошел – бодро и весело.

Он напомнил мне кстати – об этом, зажатом между двумя «доходными» пятиэтажными громадами, маленьком, в коричневую краску покрашенном, особнячке. Мне по союзу как раз нужно надежное место. В один из ближайших дней я зашел в обычное «приемное» у Барятинских время – после спектакля.

Я застал в кабинете Лидии Борисовны – во втором этаже, в длинной и неуютной, ковром застланной комнате, в которой было все, что угодно, кроме полагающегося в кабинетах письменного стола, – целое общество. Действительно, Чириков с женой, со всем своим беллетристическим «бытом», уютно осел в креслах, у подножья деревянной резной статуи «гидальго, пробующего шпагу». Две таких статуи остораживали лесенку – несколько ступеней, – выводившую из кабинета в спальню Лидии Борисовны. Два профессора – из «постоянного штаты» Яворской – пятили на него, в горячем споре, очки. Мрачный Финн, болтливый и противный Арабажин, бывшая правая рука или, как мы смеялись, «правое мозговое полушарие» Владимира Владимировича в те недолгие месяцы, которые он был редактором «Северного курьера». По разным углам, у разных столов – овальных и круглых – еще с десяток очень почтенных, очень седобородых и плешивых, прочно засюртученных людей. А у трюмо, на самом виду, монументом стоял, опершись небрежным локтем на резную дубовую тумбу – так, как снимаются молодожены, – какой-то особый старик, в очках, по – не в пример прочим – с коротко остриженными седыми волосами. Яворская, с непривычной мне морщинкой на лбу, переходила от одного к другому с вазой апельсинов и говорила, полушепотом, показывая – к трюмо – углом продолговатых, умных глаз:

– Вы знаете? Это – Лев Дейч... тот самый... знаменитый.

Разговор шел, конечно, о политике: уверенный, веский, со знанием дела разговор. Было бы невыносимо скучно, если бы Лидия Борисовна не была очаровательна, в новой «политической» своей роли, с этой – такой значительной и крепкой – «политической морщинкой» на лбу. Я смотрел, как рецензент на спектакле. Она почувствовала, засмеялась, разгладила морщинку и погрозила пальцем. Она очень умная женщина, Яворская.

Перед ужином я задержался в кабинете, пропуская вперед, стадом к водопою спускавшихся, политиков. Барятинский, всей фигурой являя значительность, повел Дейча. Чириков, очевидный завсегдатай, с совершенной компетентностью раз’яснял одному из профессоров развешенные на лестнице эскизы к какой-то постановке. Лидия Борисовна торопила, под руку увлекая неожиданно оттаявшего Финна. Я присел на шелковый, потертый по сшивам полотнищ, диванчик. Яворская вернулась, волоча тяжелый бархатный шлейф.

– Не пытайтесь сбежать. Как вам нравится моя новая обстановка?

Она кивнула головой в направлении удалявшихся по лестнице шагов.

– Как всегда, в стиле dernier cri...

– Вы дерзки, как всегда... Ничего святого... Куда вы запропали? Кстати, скажите мне, ради богов, кто такой этот Дейч? Все говорят: знаменитость, знаменитость... а чем он знаменит – никто не знает. Войдите в мое положение: вдруг кто-нибудь из случайных спросит. Владимир Владимирович смотрел в Энциклопедическом словаре – там ничего нет.

– По-моему, ничем не знаменит.

– Головой клянусь: вы опять нарочно. Вы ужасно нарочный человек, и это ужасно хорошо. Мы друзья попрежнему? Да? – Она протянула руки: я поцеловал. – А теперь – бежим. Старички нивесть что подумают. Актриса... В их представлении мы и одеваемся только, чтобы... раздеваться. Между нами говоря: утконосы... Что вы все-таки делаете?

– Разное. В сущности – ничего. Но, поскольку вы стали заниматься политикой, – что если бы кое-кто из моих добрых друзей поместил у вас на время – у вас вон какое хозяйство – фунтов тридцать-сорок динамиту?

– Динамиту! – всплеснула руками Лидия Борисовна. – Восхитительно! Конечно, да, когда хотите! Только не сюда, конечно: Владимира все пугают обысками. И, правда, как марксист, он на виду. Вы смеетесь? Злюка! Но в театре... У меня в уборной, например? Что вы скажете? Там никому не придет в голову искать. Только предупредите накануне, чтобы я могла принять меры... Ну, идем же!

Она потянула меня за руку. Но не успел я подняться, как в дверях показался... я ждал чего угодно, только не этого: Жорж.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Лидия Борисовна блеснула улыбкой... из «Мадам Сан-Жэн».

– Георгий Васильевич, я так рада. Позвольте вас познакомить.

– Мы – на «ты», – поспешно и сухо прервал Жорж. – Я очень извиняюсь. Я из заседания Совета. Мы только что получили известия, которые необходимо спешно обсудить. Я помню ваше любезное разрешение пользоваться вашим кабинетом в любое время... В Совете оставаться было по некоторым обстоятельствам неудобно. В частную квартиру ночью... вы понимаете... Здесь – положение особое. Вы не посетуете: я привел с собой Носаря и еще трех-четырех членов Исполнительного комитета. Вы позволите нам – полчаса разговора.

– К чему столько церемоний? – просто сказала Яворская. Морщинка сошла со лба; она стала совсем по-хорошему серьезной. – У меня есть кое-кто, но я задержу всех их внизу, в столовой. Хотя...

Она многозначительно взглянула на Жоржа.

– Здесь Дейч. Может быть, он вам будет нужен?

– Дейч? – недоуменно переспросил Жорж. – Нет. Зачем?

– В таком случае зовите же скорее ваших товарищей. Где они?

– На верхней площадке.

– Итак, мы оставляем вас.

– Нет. Оставьте его нам. Он очень кстати. Я даже пробовал вызвонить его в Совет.

Яворская укоризненно покачала мне головой. Затем приоткрыла дверь на лестницу.

– Пожалуйте, господа.

Они вошли гурьбой, – три, четыре, пять. Два – несомненно рабочие, три – обыкновенные, в пиджаках. Яворская осмотрела их с некоторым разочарованием. Она задержалась на минуту в дверях и шепнула Жоржу... Я слышал:

– А почему нет этого... знаете... такой жгучий – типа демона?

Жорж улыбнулся.

– Он ушел с заседания сегодня раньше конца.

Дверь закрылась. Жорж показал на меня.

– Это тот самый товарищ, о котором я говорил вам. На ловца и зверь бежит. Ну, к делу.

Хрусталев-Носарь уже сидел за круглым столом, раздвигая нагроможденные на шитой скатерти альбомы, пепельницы, вазочки.

– Начнем. Вы из Офицерского союза, товарищ? Да? У вас есть организация в Кронштадте?

– Нет.

– А по линии партийных военных организаций?

– Кое-что у социал-демократов, кое-что у эсеров, но очень мало. Работа началась только летом, и организации налаживаются туго.

Носарь развел руками.

– Тогда я не знаю, что делать.

– Он не в курсе, – вмешался Жорж. – Дело в том, что мы только что получили сведения, что в Кронштадте началось восстание.

– Восстание... в Кронштадте? Быть не может!

Жорж кивнул головой.

– Вот и мы так же думаем: не может быть. С Кронштадтом, на поверку, ни у кого нет сколько-нибудь организованных связей. Даже попросту сказать – никаких. Директив тоже никто не давал: даже совсем напротив. Откуда там быть восстанию?

– Ты меня не понял, Жорж. Восстание в Кронштадте более чем возможно: ведь нигде не накоплено столько горючего материала, как во флоте. Там ведь по сие время бьют, бьют открыто, перед фронтом... Эскадренный режим тяжелее казарменного, а матросская служба отрывает от дома на шесть-семь лет... Это ужасно, конечно, если Кронштадт взорвался так, в одиночку, и в такой гнусный момент... но взорваться он мог. Надо немедленно проверить известие...

– Как же проверить, если нет связей? Да мы и не знаем даже откуда это известие. Меня вызвали к телефону. Какой-то женский голос сказал: «Товарищ Хрусталев, в Кронштадте со вчерашнего дня восстание. Взбунтовался четвертый экипаж»...

– Четвертый? Это похоже на правду.

– Почему? – подозрительно прищурился Хрусталев. – Вы же говорили, что у вас нет связей?

– Организационных нет, информационные есть. Нам сообщали, что в четвертом экипаже и третьем артиллерийском батальоне беспокойнее, чем в остальных частях. Недели две назад там были аресты.

– Без всякой связи с партиями?

– Без всякой.

– Невероятно, – сказали три голоса враз.

– Так или иначе, констатируем, – стукнул карандашом по столу Хрусталев, – связей с Кронштадтом очевидно, Совет сейчас получить не может. Восстание идет (если оно идет) уже второй день.

– Два дня! Значит, оно уже подавлено. Если бы восставшие захватили форты, батареи не молчали бы. Петербург... Петергоф особенно... услышали бы их, будьте уверены.

– Весьма возможно, – сказал Жорж. – Но гадать не следует. Имея неточные данные, можно с известным приближением к истине делать выводы; но когда не имеешь вовсе никаких данных, – а это именно наш случай, – надо брать труднейшее. Что вы предполагаете делать, если Кронштадт действительно восстал?

– Итти на все, чтобы поддержать кронштадтских товарищей, – быстро сказал один из рабочих.

– Оружия нет, – глухо отозвался другой.

Носарь приподнялся, порывистым жестом отодвинув стол.

– Нам и не нужно его, – заговорил он горячо и веско. – Пусть у нас нет оружия, чтобы вступить в открытый бой. Но у нас есть другое могучее средство: грозно скрестить на груди руки и сказать правительству – руки прочь! Забастовки мы не отменили, мы приостановили ее. Итак, решаем, товарищи: с завтрашнего дня об’явить забастовку...

Жорж покачал головой.

– Это сильное оружие. Товарищ Яновский правильно говорил, помните, в Совете: это – то же восстание. Злоупотреблять этим оружием не следует. Если судить спокойно и здраво, что вносит нового восстание в Кронштадте, по сравнению с тем моментом, – несколько дней назад, когда мы прекратили стачку по невозможности развернуть ее дальше... и даже поддержать ее в прежнем масштабе? Ибо дело обстояло именно так.

Носарь закивал.

– Я согласен. В сущности говоря, такие неорганизованные выступления только срывают подготовку общего удара. Мы даем бить себя по частям, мы растрачиваем силы раньше, чем наступит день генерального сражения. В сущности, такие вне общего плана возникающие выступления заслуживали бы даже открытого и вполне определенного порицания. Примем?

Опять заговорил первый – черный – рабочий.

– Как это вы так предлагаете? Нельзя же выдавать, если товарищи выступили.

– Кто против этого спорит! – отозвался Носарь, снова придвигая к себе стол. – Поэтому я и предлагаю забастовку, политическую забастовку.

– Но политическая забастовка – в данных обстоятельствах – опять-таки такая же непроизводительная растрата сил, как и кронштадтское восстание, – возразил, щурясь, Жорж. – Вы непоследовательны, Хрусталев... как всегда, впрочем. Вы меняете кукушку на ястреба.

– Товарищ Иванов прав, – поддержал молчавший до сих пор неизвестный мне человек в пиджаке. – Всеобщую забастовку можно начинать только с заданием перевести ее в восстание, в последний удар. Иначе она только зря растратит силы. Мы выпускаем накопленный пар, не сдвигая паровоза с места.

– Что же в таком случае делать? – нервно завертел карандашом Носарь. – По-вашему выходит: и так нельзя и так нельзя...

– А пройдет забастовка?

– На крупных заводах пройдет, спору нет. У железнодорожников – безусловно. Разве что Николаевская ненадежна. Так, Михайлов?

– У нас, в главном железнодорожном стачечном, считают так, – кивнул с дивана рабочий, – Николаевская и еще Финляндская. Однако пристанут и они, ежели пройдет дружно. Только вот, пройдет ли?

– Не пройдет, верно можно сказать, у табачников, у приказчиков, у портных, ну, и на мелких заводах: там и в прошлый раз на одном страхе держались. Но крупные не выдадут.

– Может быть, на какой-нибудь срок об’явить? – не решительно сказал Носарь, оглядывая присутствующих.

Никто не ответил.

– Если подавили, – сказал, наконец, один из интеллигентов, – тогда, конечно, можно дня на два. Как сочувствие и протест. А вот если не подавили...

– Да, тогда нам выхода нет, – отчаянно махнул головой Носарь. – И так и эдак – итти на проигрыш.

– Какое сегодня число? – спросил я соседа, – у меня дни перепутались.

– Двадцать восьмое октября.

– Десять дней всего! Что будет через месяц!..

– О, главное – время! Организация, организация, организация... А для этого нужно время.

– На чем же мы все-таки решим?

Жорж пожал плечами.

– Придется все-таки об’явить забастовку. Срок не назначать, но стремиться сделать ее как можно короче, чтобы не растрачивать сил.

В дверь осторожно постучали.

– Вы, может быть, закусите, господа? «Нижние» уже разошлись. Остался один Дейч, но ведь вы его не будете стесняться?

ГЛАВА IV

В МОСКВУ


Я думал, развязка наступит скорее. Но Хрусталев-Носарь был арестован только 27 ноября; и только 3 декабря был взят голыми руками, под шумиху безвредных словесных хлопушек, весь Исполнительный Комитет Совета. 4‑го – обе фракции РСДРП, социалисты-революционеры и восстановленный – худо ли, хорошо ли – Исполнительный комитет Петроградского совета призвали к всеобщей забастовке с 8 декабря.

«Свобода или рабство! Россия, управляемая народом, или Россия, расхищаемая шайкой грабителей! – Так стоит вопрос. Подымайтесь все – рабочие, крестьяне, интеллигенция, подымайтесь, борцы за народную свободу и народное счастье! Присоединяйтесь к нам – остановим производство, остановим торговую жизнь, остановим сообщение по всей стране и соединенными усилиями уничтожим остатки самодержавия. Лучше умереть в борьбе, чем жить в рабстве.

Борьба начата, она будет стоить великих жертв, быть может, многих жизней. Но что бы ни было, мы не сложим оружия, пока не будет обеспечено следующее: Учредительное собрание... уничтожение военного и осадного положения, исключительных законов... переход земли к народу... и т. д.».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю