Текст книги "На крови"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Доктора уламывали долго. Он качал головой, говорил о присяге и ответственности, о медицинских обязанностях и религиозном долге. Ася горячился. Солнце стояло высоко. За деревьями, по шоссе проездом грохотали телеги.
Юренич лежал, попрежнему широко раскрыв глаза. По зрачку, почесывая лапки, ползала черная мохнатая муха.
Уговорили, наконец. Урусов давно уже распихал по сумкам тяжелого докторского седла бинты и инструменты. Соловьев увязал рапиры, внимательно осмотрел лужайку.
– Господа, чья пуговица?
Дитерихс повертел в руках.
– Это чья-то шпачья. Пусть лежит.
Бросили. Отвязали коней и стали разбирать поводья. Лошадь Юренича забеспокоилась.
– Ч-чорт! – сквозь зубы проговорил Ася. – Урусов, посмотри, крепко ли привязана. Еще увяжется за нами – возись тогда.
Урусов туже затянул ремни на толстом суку.
– Едем!
– В одноконь, господа. И так оттоптали площадку. Держись по следу.
Дорога пуста. Мы поднимаем коней в рысь.
– Ржет, сволочь, – прислушивается Ася. – Чего там Соловьев застрял? Ходу, ходу!
Лес остается позади. С косогора открывается Коломяжское поле, распластавшиеся пестриною вдоль скакового круга трибуны, конюшни, церковь на горе... далекие, выпятившиеся палисадниками на дорогу дачи... Простор и пыль...
У лужайки, на которой делал вольты Юренич, мы сдерживаем лошадей. Надо подождать Соловьева. Шагом.
– В сущности, ты не имел права на карточчио, – говорит Дитерихс. – Это безусловно смертельный удар. А бой шел до первой крови.
– Отчего первая кровь не может быть и последней?
– И формально, – кивает Ася. – Протоколом карточчио не был запрещен: там четыре других удара.
– На! Кому в голову могло взбрести, что он на такую штуку пойдет. Ведь карточчио – так: попал – смерть, не попал – тебе смерть: с такого выпада не подняться. Игра – va banque!
– А как же еще играть?
Мы помолчали, сворачивая мимо сторожки к парку... Из-за леса, пыхтя паровозиком, выкатился, словно игрушечный, постукивая и подпрыгивая на стыках колесами маленьких вагончиков, дачный поезд.
– А отбить все-таки можно было! – поднял голову Ася. – Я сейчас сообразил комбинацию.
– Так, как сложилась схватка? После coupé, по раскрытому на выпаде противнику – встречным? Не отобьешь.
– Отобью! Едем ко мне сейчас. Идет, Сережа? Кстати, у меня купор сегодня: мадера пришла из-за границы – будет разливать боченок. За завтраком попробуем. Дитерихс, Урусов, едем?
Дитерихс повел усами.
– Что ж... Пожалуй, едем.
Соловьев догонял нас полным галопом.
– Гонит зря! Еще заприметит кто на скачке. Где его носило...
Выровнявшись с нами, он круто осадил лошадь.
– Нашли, должно быть. Когда я был на опушке, «там» бабий голос... как взвизгнет.
– Э, – скривил губы Урусов. – Дьявол их носит грибы искать.
Ася сморщил, сколько мог, свой не хотевший морщиниться лоб: – А ну...
Он толкнул лошадь, выбросился на два корпуса вперед из нашего ряда и, слегка запав левым плечом, в наклон конской шее, – полным раскатом прошедшим по парку голосом скомандовал:
– Эскадрон, равнение на середину, середина за мной – марш, марш!
Взвыл ветер в ушах. Мы скачем, оставив далеко позади доктора, трясущего на казенном Россинанте, между туго набитых сумок, свое огрузлое жиром и печенью тело.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы вышли с Соловьевым от Аси уже под вечер. На Литейном мальчишки бежали вприпрыжку, помахивая газетными пачками.
– «Вечерние биржевые»!
– Экстренные события! Чрезвычайное убийство досмерти патриотического губернатора! «Вечерние биржевые»!
– Скоры на-руку, писаки-то, дери их раздери, – пробормотал, улыбаясь в усы, Соловьев. – А ну, почитаем. – Он поймал пальцем мальчонка за шиворот.
– Получай, твое счастье. Какого, говоришь, губернатора?
– Патриотического, ваша милость. Сдачи, извините, не найдется.
– Брысь, голопятый.
Он развернул лист и покрутил головой.
– Мадера добрая, глаз у меня что-то... двоит. Или темно уже? Ты разберешься?
На третьей странице, жирным шрифтом, в рамочке.
Убийство вице-губернатора Юренича.
Убийцы обнаружены.
– В-врут с первой строчки, – фыркнул Соловьев. – Читай, что там наворочено.
«Сегодня, в девять часов утра, в лесу близ Коломяжского ипподрома найден убитым тамбовский вице-губернатор статский советник В. В. Юренич, прибывший на этих днях в столицу для личного доклада его императорскому величеству об усмирении аграрных волнений, возникших текущим летом в означенной губернии.
На теле убитого обнаружено свыше 40 ран. По заключению врачей, покойный был подвергнут перед смертью истязаниям. Из засунутой в рот – неслыханным издевательством – записки явствует, что убийство совершено по приговору партии социалистов-революционеров. Следствием установлено, что вице-губернатор Юренич прибыл к месту своего убийства верхом на лошади, поданной ему из манежа в 6 1/2 часов утра. Дело передано следователю по особо важным делам. След преступной шайки установлен. Произведены аресты».
– Сорок ран! Где же они его так истыкали? Ах, сволочь охранная, романисты! – весело дыша мне в лицо тяжелым запахом мадеры, бормотал, заплетаясь языком, Соловьев. – Ну, видишь, все в порядке – пошло по линии. А Дитерихс еще беспокоился. Прокурор теперь там вздернет кого-нибудь из социалов: наверно есть на примете. И останется ото всего – крест да обложка! Едем в «Аквариум»: выпьем за то, что ты его так с‑саданул. Я, брат, все предусмотрел.
– Ты тут при чем?
Соловьев ухмыльнулся.
– Записку я сочинил или не я?
– Ты?
– Обязательно! Совесть-то у меня есть? Суд – дело случайное: подловили бы там еще кого, без прямого отношения – док-казывай. Пусть лучше из социалов вешают. Им так и надо. Плеве – кто грохнул? Великого князя кто?.. Сволочь... Одних стекол сколько бомбой перебили. Пусть и за Юренича отвечают – один конец.
Он заглянул под шляпку проходившей даме и прищелкнул языком.
– А в рот как записка попала?
– Да куда же ее? Просто положить – ветром сдует или вообще... слетит. В карман?.. А ежели ему брюки сопрут?.. Я ему в зубы и втиснул. У него на правой стороне двух зубов не было: так я туда, в ды-рочку.
Я сел в стоявшую у панели пролетку.
– Ты куда? – остановился прошедший сразгона дальше Соловьев. – Не говоришь: знаю! Без меня хочешь? Ну, поезжай, поезжай, сделай мне удовольствие... Как ты его с...саданул! Обидно: рассказать нельзя... Даже л‑любимой женщине...
ГЛАВА VIII
«ОТЦЫ»
Игорь был правильно осведомлен: меня вызвали на явку Центрального комитета: Лиговка, 36, 3‑й этаж, зубоврачебный кабинет.
ЦК хорошо выбрал место. Улица – людная, особенно в утренние и вечерние часы, когда между центром и рабочими кварталами, в которые упирается Лиговка, притекают и оттекают идущие на работу и с работы: артериальная городская кровь – утром, венозная – вечером... Филерское наблюдение на таких улицах трудно: легко затеряться в толпе. И дом 36 – удобный: шестиэтажный, громоздкий, многоквартирный, под’езд по обоим рантам обведен белыми, синими, черными, в разный формат дощечками-вывесками: конторы, доктора, адвокаты: уследи, кто к кому.
Я вошел, поэтому, не смущаясь тем, что, проходя, увидал под воротами понурую фигуру шпика. Шпик был, впрочем, сонлив и жалок и явственно занят, больше всего на свете, дырой, обнаруженной им на собственной калоше. На стук отворяемой двери он даже не поднял глаз.
Звонок – условный, тройной: один долгий, два коротких. Открыла докторша, в пенснэ, в белом халатике, черные жесткие волосы узлом на затылке. Не дослушав пароля, она приоткрыла низкую дверь – прямо из прихожей – и посторонилась, пропуская меня. Глаза у нее были печальные и ждущие: революции или ласки? Я прошел.
Близ широкого, суровой полотняной портьерой задернутого окна, у зубоврачебного кресла, вздыбившего новенькое кожаное, не потерявшее лака сиденье, стоял спиною ко мне ширококостный, сутуловатый мужчина и усердно качал ногою педаль бор-машины, кивая в такт нажимам густою шапкой кудреватых седеющих волос. На диване, влево от двери, поджав под грузное, огромным казавшееся тело тонкую, словно от чужого туловища приставленную ногу, сидел второй. Уродливые, толстые, вывороченные губы, складками обвисшее по закраинам лицо; но глаза – едкие: смотрят – видят.
Кудреватый оглянулся. Он был толстонос и слегка косил. Остренькая бородка выклинивалась над кадыком, аккуратно обведенным замусленными отворотами белого воротничка. Он быстро вздернул ногу с педали и подошел, потирая руки. Колесо пискнуло с разбега и круто остановилось.
– Товарищ Михаил? Из Офицерского союза? Присядьте. Центральный комитет поручил нам вот, с Иван Николаевичем, переговорить с вами кой о чем. Иван Николаевич, ты скажешь?
Иван Николаевич лениво посмотрел на кончик лакированного сапожка, высунутого из-под сюртучной фалды, и еще глубже подтянул чужую ногу.
– Все равно, говори ты, Виктор.
Косой глаз ушел от меня куда-то далеко в сторону. Виктор сцепил пальцы и снова разнял их.
– Дело идет о союзах, в которых вы работаете: Офицерском – вы там председателем?
– Только член президиума.
– Не формально, но фактически вы – председатель. Что касается Боевого рабочего союза, то в нем вы и формально даже председатель.
– Формально, но не фактически.
Виктор улыбнулся и погрозил пальцем, отставив мизинец.
– Так или иначе... В течении событий оба союза эти приобретают особенное значение: ударная сила по всем данным в ближайшее время понадобится. О Боевом союзе мы несколько осведомлены, поскольку в дружинах имеются и наши партийцы. Но вот Офицерский союз... Сколько у вас офицеров?
– Числится много, особенно в провинции, в армейских полках. Но сто́ющих – мало...
– Сто́ющих – в смысле чина или в революционном смысле?
– Революционном.
– Уровень сознания, в среднем?
– Ближе к романам Дюма-отца, чем к Марксу или даже Михайловскому.
Иван Николаевич приподнял брани и глянул, с усмешкой. Кудреватый перехватил косым глазом взгляд, хотел сказать что-то, но, видимо, раздумал и, помолчав, спросил сухо:
– В каких чинах?
– Молодежь, конечно. Субалтерны. Штаб-офицеров – два-три. Есть, впрочем, даже один генерал.
«Отцы» переглянулись.
– Генерал? – смягченно развел хмурые складки на лбу Виктор. – Это очень хорошо. Почему он примкнул?
– Насколько я слышал, его обошли орденом.
Кудреватый хохол мотнулся в такт и лад смешку.
– Вот видите, оказывается, и ордена кое на что пригодны! Обиженный генерал – это очень, очень хорошо. Он здесь, в Петербурге?
– Нет. На Дальнем Востоке.
– Значительно хуже. Фамилия?
– Деникин.
– Немец?
– Я не видал его формуляра.
– Если немец, это значительно лучше: у немцев – метода. Чем он командует?
– Штабной.
– Это хуже. Но ведь он мог бы, вероятно, возглавить в случае надобности и строевую, так сказать, армию? Как вы думаете?
– Я о нем не имею пока представления. Дальневосточная организация сообщила нам, что он вступил в союз. И только.
– Очень, очень ценно, – еще раз повторил, покачивая головой, Виктор. – Жаль только, что в России нашелся пока всего только один Деникин: нам бы еще парочку, другую. Молодежь – это прекрасно, конечно. Пафос борьбы, самопожертвование, да... Но для твердости победы – и тем более для строительства – нам нужны не лейтенанты... увы, даже не лейтенанты Шмидты, – но генералы Деникины...
Он сделал паузу и вздохнул.
– Надо смотреть правде в глаза: рассчитывать на успех социалистической пропаганды среди солдат не приходится – чуть не девяносто процентов неграмотных. Весь расчет на офицеров: войска придется подымать на революцию по команде. ЦК придает поэтому особое значение Офицерскому союзу. Своевременно принять меры к усилению партийного влияния в нем. Прежде всего: орган. У вас ведь нет собственного печатного органа? Мы ассигнуем средства и поможем нашей техникой.
– Я доложу об этом предложении президиуму.
Виктор поморщился.
– Раньше чем докладывать, надо условиться: такие вещи, вы понимаете сами, не делаются без гарантий в направлении органа.
– В президиуме союза большинство за социалистами.
– Но из народников – только вы один: значит, остальные – социал-демократы.
– Для очередных задач, тем более задач боевых, это же не имеет значения: у нас в президиуме никаких фракционных разноречий нет. По редакционным вопросам мы столкуемся без труда.
– И без различия направлений? Это нам не подходит: с какой стати мы будем обслуживать социал-демократов? ЦК полагает необходимым ввести в состав вашего президиума одного из наших ответственных работников. Именно: Ивана Николаевича.
– Это абсолютно невозможно.
Иван Николаевич пошевелил толстыми губами и сощурился.
– Почему?
– Союз наглухо закрыт для «вольных». Офицеры допускают в организацию только своих, – тем паче в центральный выборный орган.
– Столь конспиративны? – пренебрежительно и зло бросил Толстый.
– Напротив: они совершенно не умеют конспирировать. Именно потому они так и боятся «чужих». В своей среде они гарантированы от доноса: в полку ни один, даже архи-контрреволюционер, не донесет жандармерии на товарища; в крайнем случае вопрос решится келейно, в полковом же кругу: предложат уйти из полка – если полк очень черный. Но ни ареста, ни обыска офицер может не опасаться, пока он не связался с «вольными». Ни на какую кооптацию офицеры не пойдут.
– Но, в таком случае, какая же это революционная организация? Это та же каста!
– А вы что думали? – пожал я плечами. – Берите ее как есть. Что до меня, то я даже не буду вопроса вносить о кооптации.
– То есть как – «не будете»? – переспросил Виктор и нащупал косящим глазом Толстого. – Я вам передаю определенную партийную директиву.
– Подожди, Виктор... – Иван Николаевич крякнул, выпростал ногу и потер коленку. – Не горячись. С офицерством, действительно, условия особые, тут нужен особо осторожный подход.
– Я не о том, – досадливо перебил Виктор. – Я ставлю вопрос принципиально: Игорь уже несколько раз ставил вопрос об урегулировании отношений. Товарищ Михаил привлечен к нашей военной дружинной работе, для нас он – совсем свой. Он имеет партийные явки, бывает в Комитете, даже выступает на митингах – хотя это совершенно неблагоразумно, потому что рисковать своим общественным положением, имеющим для нас исключительную ценность, он ни в коем случае не должен. Но, входя в партийные дела, товарищ Михаил в то же время абсолютно отстраняет партийные органы от союзов, в которых он играет руководящую роль. Он держится по отношению к нам феодалом.
Иван Николаевич усмехнулся.
– Да, да, именно – феодалом. Партия для него – сюзерен, по призыву которого он является «конен, люден и оружен», но... на известных условиях. Он, определенно, считает себя свободным в своих действиях. И...
Толстый медленно и тяжко поднялся с дивана.
– Ты опять не то говоришь, Виктор. Ты зря осложняешь вопрос. Формальный момент никакого значения здесь иметь не может. Товарищ Михаил по всем отзывам ценный работник, хорошо знает боевое дело, и до сих пор, поскольку я знаю, никаких отказов от выполнения партийных указаний с его стороны не было. Почему предполагать их в будущем?
Виктор пристально посмотрел на Ивана Николаевича.
– Ты меняешь мнение. В Центральном комитете ты был первым за введение в союзы официальных представителей партий.
– Совершенно правильно, но совсем не для ограничения «феодализма» товарища Михаила, а главным образом, для перестраховки, на случай его провала. Ведь, в конце концов, все мы под богом ходим. Конечно, вы законспирированы, как никто – уже самым положением вашим. И мы охраняем это положение, как только можем. Ваше настоящее имя известно только некоторым членам ЦК, но... его величество Случай... В предвидении его хорошо бы перестраховаться двойной или тройной связью. И партийная работа в ваших союзах тоже бы не повредила: ведь программы, в сущности, социально-политической ни там, ни тут нет, а дружинники ваши, по рассказам, и вовсе дикари. Но если это вызывает осложнения...
Виктор повел плечами.
– Я, все-таки, остаюсь при своем. И уверен, не сегодня, так завтра нам к этому придется вернуться: руководство требует строжайшей централизации.
– Ну, и централизуем, – примирительно протянул Иван Николаевич. – Никто против этого не возражает. С сегодняшнего дня мы установим с товарищем Михаилом регулярные встречи: по вторникам, скажем, здесь, от пяти до шести. Подходит? Мы будем иметь информацию, он будет иметь директивы. На первое время – довольно: а там – видно будет.
Я встал и поклонился, готовясь выйти. Виктор остановил меня.
– Еще минуту. Вы читали, конечно, в газетах о казни Юренича?
– Читал.
– В правительственном сообщении, как всегда, правда и ложь. Правда в том, что Юренич убит по приговору партии, но все остальное – вымысел. Мы приготовили по данному поводу соответственное заявление. Но до опубликования его нам было бы существенно выяснить некоторые детали.
– Какие именно?
– В газетах промелькнуло сообщение, будто баба, нашедшая труп, видела перед этим в лесу каких-то офицеров. Офицерскому союзу по делу Юренича ничего не известно?
– Союзу? Нет.
– Вы как будто акцентируете: союзу? Может быть, известно лично вам?
– Мне? Да.
Толстый двинул бровями и, откинувшись на спинку дивана, тщательно и глубоко подогнул ногу.
– Что же именно?
– Прежде всего, что Юренич убит не по приговору партии.
Виктор улыбнулся снисходительной и соболезнующей улыбкой.
– То есть, как не по приговору, когда я вам докладываю, что приговор был вынесен Центральным комитетом?
– Юренич убит на дуэли.
Иван Николаевич вздергнул ногу с дивана. Виктор захлебнулся набежавшей слюной.
– Ну, уж это...
Он подумал секунду и докончил убежденно:
– Свинство.
Глаза Ивана Николаевича глядели на меня исподлобья, тяжело и остро. Холодные и чужие глаза.
– А как же записка, найденная на трупе?
– Написана одним из секундантов, чтобы навести следствие на ложный след.
Толстый засмеялся, попрежнему отводя глаз.
– Недурно придумано. Можно поручиться, что охранное клюнуло на приманку. Вы вполне ручаетесь за ваши сведения?
– Конечно.
– Вы знаете, может быть, и то, с кем дрался Юренич?
– Знаю.
– С кем?
– Со мной.
Виктор оглянулся, крякнул, притопнул каблуком и сел. За стеной детский голос уверенно и весело догнал фортепианный, одним пальцем, наигрыш:
Жил-был у бабушки серенький козлик...
– Неслыханно! Революционер, социалист – на дуэли... с приговоренным. Что же прикажете нам теперь делать?
Он был искренно растерян. Кудреватые волосы хохлились во все стороны. Я сказал со всей мягкостью, на которую способен:
– Но я полагаю, что здесь, в сущности, ничего не осталось доделывать.
– То есть как? – Он изловчился и посмотрел на меня обоими глазами сразу. – Вы не понимаете, в какое глупейшее положение вы поставили партию? Вы можете считаться партийным. Юренич приговорен был партией. Вы его убили: но – без санкции, и притом – чорт знает как! на дуэли. Можно ли это считать выполнением приговора...
– Для меня здесь вопроса нет. Право на кровь передоверить нельзя. Приговорить может только тот, кто лично своею рукой выполняет приговор.
– Вы отрицаете право приговора за ЦК?
– За ЦК и за кем угодно. Чтобы убить, нужно личное убеждение, совершенно твердое, что этот человек должен быть выброшен из жизни. Чужое мнение тут не при чем.
– А вы подумали о том, что же это такое будет, если ответственных политических работников вроде Юренича будет убивать каждый, кому вздумается!
– Я говорил об убежденности. Убеждение на кровь дается не так легко.
Иван Николаевич махнул пухлой ладонью.
– Чем дальше в лес, тем больше дров. Оставим теорию: у него явно опаснейший идеологический уклон.
– Вопрос, все-таки, остается открытым: как же быть?
– Прокламация готова, – прищурился Иван Николаевич. – Сдавай в набор. Кстати, чем вы убили Юревича?
– Рапирой.
Виктор зажал обеими руками виски.
– Это же форменный скандал! Если бы хоть из пистолета!
– Д-да, на этот раз, действительно, феодализм форменный, – посмеиваясь, потянулся с дивана Толстый. – А мне все-таки – нравится, ей-богу. К слову сказать, однако: не может случиться, что вся эта история выплывет наружу? Хороши мы будем тогда с нашей прокламацией, об’являющей акт партийным!
– Секунданты не проболтаются, можно быть уверенным. Особенно, если будет прокламация.
– А если бы вас... арестовали, например? Вы подтвердили бы, что выполнили приговор?
– Я этого вопроса не понимаю.
– Но ведь вы же убили Юренича по политическим убеждениям?
– Да.
– Стало быть – косвенно, так сказать, – вы выполнили постановление ЦК. И если вас арестуют...
– Я опять-таки не понимаю вас. Привлечь меня к этому делу могут ведь только в том случае, если станет известно о дуэли. Никак иначе, верно ведь? А если станет известно о дуэли, при чем тут приговор партии? Тогда вступят в свои права секунданты, протокол дуэли.
– А такой протокол есть?
– Конечно. Секунданты на крайний случай должны же застраховать себя: все есть, что требуется по форме.
– В самом деле, как это я не сообразил сразу, – быстро сказал Иван Николаевич. – Вопрос исчерпан. Будем надеяться, с вами ничего не случится. До следующего вторника, не правда ли?
Толстая рука прижалась к моей – теплым и крепким пожатием. Виктор, разводя глазами, сунул узловатые пальцы.
Уже в дверях я вспомнил:
– Да, к сведению. Под ворогами филер.
Иван Николаевич кивнул:
– Знаем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На своем столе, в кабинете, я нашел, вернувшись домой, узкий плотный серый конверт. У сгиба заклейки – герб Бревернов, под баронской короной.
Записка в две строки: Бреверн просил зайти от двух до трех, в ближайшие дни.
В четверг, через три дня, рота Карпинского заступает караул во дворце. Стало быть – до четверга. В среду?
Я снял телефонную трубку.
– 407-30.
Не отвечают. Карпинского, по обыкновению, нет дома.
ГЛАВА IX
ПАМЯТИ ДЕКАБРИСТОВ
Карпинский так и не отозвался на телефонные звонки: ни вечером, ни наутро. Пришлось самому поехать в полк. Казармы – старой стройки, отдельными, маленькими, одно– и двухэтажными кубиками – рассыпаны по огромному плацу, утрамбованному поколениями тяжелых солдатских сапог. Я заплутался в улочках полкового городка, меж пыльных корпусов. Пришлось спросить.
– Четвертая рота? Как до угла дойдете, ваш-бродь, округ того корпуса обернете, так она и будет, по праву руку.
Я прошел. Углами осевшие в землю, перетрескавшиеся плиты тротуара вдоль облупленной охряной казарменной стены цепляли подошву; приходилось смотреть под ноги: на перекрестке я чуть не наткнулся на стоявшего истуканом солдата.
С судками в руке, с бескозыркой на затылке, подобрав к скулам рыжие, сплошь засыпанные веснушками щеки, он тянулся застылыми глазами и ощеренным испуганной улыбкою ртом – вправо, за угол, вглубь открывшегося за поворотом плаца. Он не заметил, как я подошел; не посторонился, не отдал чести. Я обогнул его: в глаза метнулось, совсем близко – тридцати шагов не будет – распластанное на скамейке – от поясницы до коленного сгиба обнаженное – тело перед вытянутой в нитку, вздвоенной шеренгой солдат. Группа офицеров на фланге, фельдфебель, кучка солдат в стороне скамейки. Карпинский, шевеля в воздухе пальцами, то сжимая их в кулак, то снова распуская их дрожью, говорил, лицом к роте. Слов нельзя было разобрать – они шли от меня, быстро и глухо, но по нарастанию голоса, по тому, как сжималась и разжималась ускоряющимися бросками рука, было ясно, что он кончает.
Кончил. Кивнул козырьком надвинутой на лоб фуражки, и шеренги отозвались всегдашним покорным, деревянным откликом... Сто палок враз по деревянной доске...
Он отступил к флангу. Фельдфебель мигнул – всей головой, напружив мясистый простриженный затылок. Четыре солдата из кучки, перебросясь словами, разошлись в крест, окружая скамейку. Смуглый ефрейтор с серьгой в ухе, с новенькими нашивками на погонах, цыганистый и не по-солдатски вертлявый, лихо занес фасонистый сборчатый сапог и сел на растянутые по доске, опутанные спущенными штанами ноги. В один темп с ним второй – нашивочный тоже – тяжелой медвежьей ухваткой навалился на плечи лежавшего, зажимая голову и руки. Два остальных, справа и слева, лицом друг к другу, пряча глаза, встряхнули в руках, разминаясь, черные, гибкие, расщетинившиеся в стороны прутья.
– Раз! – отчетливо сказал Карпинский.
Тело дернулось – раньше, чем розга перекрыла кожу сеткой издалека видных красных рубцов.
– Два!
Сетка перекрыла сетку. Справа налево, вперекрест, в шахматную доску.
На плацу было тихо. Шеренги смотрели в упор, моргая ресницами, в такт взмахам двух пучков, режущих воздух, кожу и – глаз. Карпинский командовал. Две головы над концами скамейки откидывались при каждом ударе, словно им казалось, что они загораживают простор – удару и стону.
– Пятнадцать! Отставить.
Солдаты отступили, тяжело переводя дух, разводя крепко, убойно сжатые челюсти. Ефрейторы выпустили ноги и плечи. Высеченный торопливо поднялся, трясущимися руками подтягивая штаны.
– Сидорчук, смирно! – неожиданно крикнул задорным баском подпоручик с фланга.
Солдат вздрогнул и пустил руки по швам, по форме разжав ладони. Штаны медленно поползли вниз, вновь обнажая тело. Офицеры засмеялись. По солдатским рядам, срывая напряжение, прошел резкий, не смешливый гогот.
– Чему обрадовались? – крикнул, перестав смеяться, Карпинский. – Всех бы вас, собственно, следует... кого за что. Вольно! Разбирай лозу, лупи друг друга, чтоб никому не было обидно.
Солдаты, ломая строй, затеснились к скамейке; под пересмех и вскрики в воздухе замелькали прутья раздерганных лозных пучков.
– В роту. Бегом – марш!
Рядом со мной денщик с судками, очнувшись наконец, побежал прочь по тротуару, подпрыгивая на завороченных плитах. Шумной гурьбой, подхлестывая друг друга, свистя и пересмеиваясь, затопотали мимо меня солдаты. Сидорчук бежал, замешавшись в толпу, потный и красный, припадая на одну ногу.
Мы встретились глазами с Карпинским. Лицо стало сразу настороженным и злым; он отвел взгляд – легким кивком к ограде в сторону улицы – и прошел с офицерами мимо, официальным поклоном приложив руку к козырьку. Как незнакомый.
Я вышел за ворота. Через несколько минут вышел и он, в пальто, с крепко зажатой в зубах папиросой.
– Видел?
– Видел.
– Ну, и прекрасно. Я, все равно, доложил бы Центральному комитету союза – хотя, по существу, и докладывать нечего. В конце концов, это домашнее, чисто полковое дело, и иначе поступить я, – не только по человеческому, но и по революционному своему долгу не мог. Я спас человека. Да, да! Спас. У Сидорчука при повальном обыске фельдфебель нашел воззвание к солдатам.
– Нашего союза?
– Да. Ты понимаешь, чем это пахнет. В лучшем случае – арестантские роты; вернее – каторга. Правительство ничего так не боится, как революции в войсках, сам знаешь: тут оно бьет – без пощады, за малейший проблеск. Дать делу ход – загубить человека. Я решил его спасти. Я потребовал к себе Сидорчука, фельдфебеля, ефрейторов и унтер-офицеров – и сказал: так и так, отдать под суд – загубим парня и на полк пятно: первый случай в гвардии. Позор! Кончим вопрос по-семейному: пятнадцать розог, прокламации в печь и никаких разговоров. Командир разрешит, хотя устав воспрещает телесные наказания. Командир у нас – коренной, с подпоручьего чина в полку, ему полковая честь дороже собственной. Солдаты мои в голос: «Ваше высокородие, будьте отцом родным – окажите благодеяние». Ты видел, как отнеслась к этому рота? Я разрешил вопрос демократически.
– Гракх сказал: «я апеллирую к народу». А Сидорчук?
Карпинский сплюнул в сторону изжеванный мундштук папиросы.
– Сидорчук? Ничего. Молчал, но по глазам было видно: рад.
Он сделал паузу, искоса оглядывая меня.
– Ты что же, считаешь, что эта неправильно?
– Чтобы член революционного союза сек другого члена союза за найденные у него союзные прокламации?
– Всякое дело можно окарикатурить! – вспыхнул Карпинский. – Ты передергиваешь. Прежде всего Сидорчук не член офицерского союза и не может им быть: примкнуть к революции не значит еще быть произведенным в офицеры. Солдатская организация не случайно отделена от нашей. Дисциплинарные отношения должны сохраняться во всей силе, иначе воспоследует анархия. Сидорчук из крестьян, телесное наказание для него совсем не представляется позорным. Тут никакого поругания нет... Наконец, если на то пошло, Пестель и тот сек. А после революции – Россия поставит Пестелю памятник.
– Не доказано.
– Может быть, ты глядишь выше, – язвительно усмехнулся Карпинский. – Для меня декабристы достаточный идеал: я не стремлюсь дальше. Я уверен, что каждый из них на моем месте поступил бы совершенно так же. Из-за – прости меня – интеллигентского чистоплюйства – потому что предпочесть суд было бы именно чистоплюйством – губить человека... Или, по-твоему, надо было просто уничтожить прокламации, попробовать покрыть Сидорчука? Фельдфебель донес бы обязательно: ты знаешь сверхсрочных: все до одного продажные шкуры. Я рисковал бы только пойти под суд вместе с Сидорчуком: две совершенно бесцельные, а стало быть вредные для дела революции, жертвы. Надо быть реальным политиком, иначе пропадешь за-зря.
– Некто, играя на мелок и проиграв, стер рукавом, вставая, запись, и сказал: «Надо быть реальным политиком, иначе пропадешь за-зря». Это – не мое: это – из Кузьмы Пруткова. Из «Сборника d’inachevé». Ненапечатанного.
Карпинский остановился и вынул руки из карманов пальто.
– Послушай, если я тебя верно понял... За кого же ты меня считаешь?
– Ты сам же определил себя «декабристом». Тысяча восемьсот двадцать пять – тысяча девятьсот пять.
Он моргнул глазами, соображая.
– Мне что-то не нравится в твоем... иносказании. Но мне не хочется углублять вопрос.
– Мне – тоже. Перед делом.
Карпинский быстро осмотрелся по сторонам. На улице были только редкие пешеходы.
– Я видел приказ по гарнизону: в четверг вы вступаете в караул.
Он тщательно раскурил папиросу, заслонив ладонями рот, и ответил не сразу.
– Да, вступаем. Но обстановка несколько изменилась.
– А именно?
– Кривенко отказался.
– Отказался?
– Ну да, – отводя глаза, досадливо пожался Карпинский. – Признаться, я с самого начала не совсем был за него спокоен: он вообще очень неуравновешенный.
– Никто же ему не предлагал: сам вызвался...
– Вызовешься! Видел бы ты, как его тогда, в лагере, великий князь Владимир костил. Прямо матерным словом, как извозчика... Офицера, гвардии! Да еще при всех – весь генералитет на линейке был; и при государе: его величество изволил улыбаться... За ерунду, в конце концов... С кем на дежурстве промашек не бывало. Кривенко – из старых дворян. Он, конечно, взорвался. За обиду – расчет на кровь. На дуэли с высочайшими не дерутся. «Сквитаемся цареубийством». Ну и предложил: в первый же внутренний караул. И ежели бы через день или даже через неделю... сделал бы.








