Текст книги "На крови"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
– В шесть вечерня. Вот мы с Мусей и уговорились. Ей оттуда на Пресню рукой подать. Горбатый мост в двух шагах.
Он тряхнул свертком, который держал в руке.
– Колбасу несу, для отвода глаз. Очень, знаете, странно: у солдат – к с’естному форменное, как бы сказать... Лучше всякого паспорта, ей-богу. Если при обыске провиант – сразу доверие... Мы патроны подвозили, в Замоскворечье: в мешок с мукой насыпали и везем. Восемнадцать раз, не поверите, извозчика останавливали – потрогают: мука – езжай дальше. Даже сами советовали, как об’езжать, чтобы меньше патрулей было... Мы, однако, все-таки с вами врозь пойдем, с Гранатного... Здесь, видите ли, тихо. А в том районе – по Пресненской границе, – как бы кого не встретить. На одиночных-то они меньше ярятся. Придержитесь-ка, я вперед пройду.
Снег хрустит под подошвой. Весело посвистывая, идет в двадцати шагах от меня, качая колбасным свертком на оттопыренном пальце, Петро. Затаившись за палисадниками, высматривают в проулок щелками занавешенных окон притихшие, насупленные дома. Пусто.
Свернув с Гранатного влево, Петро перестал свистеть. Дошел по морозному стоячему воздуху – взвизг колеса, похрапывание лошади, тихий людской гомон. Далеко-далеко, за домами, стукнул одиночный выстрел. Я прибавил шаг за быстро уходившим вперед Петро.
На Кудринской площади, по засыпанному снегом кругу, в темноте медленно мотались два орудия, в упряжке.
Лошади, прихрапывая, тяжело оседали на сугробах. У поваленной желтой будки кучка офицеров и солдат с фонарями осматривалась вверх по крышам.
Петро пошел левой стороной, я – правой.
Черные тени заступили дорогу.
– Стой, мать твою... Кто идет?
И тотчас на другой стороне, через площадь, отозвались вскриком такие же черные голоса.
– Стой! Кто идет?
– Академии генерального штаба.
Тени качнулись остриями штыков:
– Виноват, вашбродь. Фонарь, Стеценко!
В тусклом свете желтой, испуганно мигающей свечки над моим отпускным свидетельством зашевелились, разбирая слова, отороченные рыжей щетиной, солдатские губы.
– Виноват, ваше высокородие. Как вы есть в вольном, не признать отличия. Притом, вроде бы фронт.
– Стреляют?
– Стишало к вечеру. Однако из-за мостов набегают которые по времени: пальнет и опять назад.
Близко и сухо ударил выстрел. Мы обернулись. Через площадь, в потеми, кучкою возились люди.
– Поддай-ка огня. Гей!
– Напоролся, бродяга, – тряхнул головой разговаривавший со мной ефрейтор. – А и нахальства этого в них, не сказать, ваше высокородие! Скольких за эти дни таким-то манером... Прет прямо на заставу, – будто мирной. А пошаришь его хорошенько, на ём оружие, или, того еще пуще – бомба. На Бронной, в наряде мы были, бомбой восемь человек вместях срезало. Как, значит, стояли... раз... кого как! Оттого... лютует солдат. Это разве порядок... бомбой!..
Вместе с ефрейтором, несшим фонарь, я перешел площадь к копошившейся кучке. Петро лежал на спине, раздетый. У виска – черным пятном – слипшийся ком волос. Снежным казалось тело из-под задранной к самой шее рубашки.
– Вот сволочь! Добро бы жид... А то, смотри-ка, православный.
– Что нашли? – крикнул от киоска офицерский голос.
– Патроны. Склад цельный!
Один из солдат, сопя и нажимая коленом на ногу Петро, тащил сапог.
– Голенище-то потряси!
– Тряси не тряси – чисто.
Солдат выпрямился, покрутил голенищем, сплюнул, бросил сапог в снег.
– Тоже ходют! Рвань платаная!
Ефрейтор, прищурясь, присматривался.
– Никак жив еще. Чтой-то у него, будто, брюхо пузырится.
– Жив! – обидчиво отозвался другой. – В самый упор стрелял: небось, будет жив... Берись, братцы, отволоки к стороне. Все же публике проход.
– Э-эх! Что народу перепорчено! И какого, прости господи, рожна!
– Будто не знаете?
Солдаты разом повернули ко мне головы.
– Испытуете, ваше высокородие, – осклабился ефрейтор. – Хоша и молодые, – по военному случаю до срока в строй поставлены, – но в присяге тверды.
Петро белел на сугробе. Я вышел на бульвар, боковой, прямой, снегом плотно закрытой дорожкой меж белых упругих, застылых валов.
В темноте, впереди на аллее, тускло взблеснул штык. Я свернул малой тропкой – к улице. Через нее – в кривой, под гору, проулок. Снег. Темь.
Еще глуше здесь, еще настороженнее дома. Но курятся над занесенными крышами низкие дымные трубы.
Встречный.
– Как к Девяти мученикам пройти?
Он подозрительно оглянул меня, из-под очков. Седой, борода клочкастая.
– А вам зачем, собственно?
– К священнику мне, отцу Василию.
– Василию? – протянул он. – Что-то я такого не знаю. В приходе у нас отец Николай Виноградов. А отца Василия – я такого не знаю.
– Вы, почтенный, ослышались. Я так и сказал: к отцу Виноградову.
– Я-то не ослышался, – снова осмотрел он меня, и снизил голос. – Вы что, по союзному, слышь, делу – или как?
– По сродству.
– По сродству? А имени не знаешь? – он качнул головой... – Ладно, дело наше сторона. А пройти... Как выйдешь к церкви, по правую руку будет церковный дом. В под’езд войти, левая дверь – будет дьякон, а правая – к отцу Николаю.
– А к церкви-то самой как попасть?
– Вон до угла, до того, налево до улочки, по ней вниз, до первого перекрестка и опять влево, – так прямо к церкви и выйдешь...
Он придержал меня за рукав.
– Вы, однако, с опаской. Здесь-то – ничего. А как к церкви, то там, храни бог, Горбатый мост, – а с моста Прохоровские дружинники так и кроют, так и кроют... Зюкнут, за милую душу.
– Н-на! За что меня зюкать.
– Ладно! – хитро подмигнул он, переминаясь валенками. – Они тоже, брат, ребята со смыслом. Зюкнут, я тебе говорю. Здесь ихнего брата чутьем разбирают, а там – вашего.
– Бог не без милости, казак не без счастья.
– Так-с... В самый раз поспеете... Служба-то божественная, чаю, только-только отошла.
– Отошла!
Я бегом побежал по улочке, по неразгребанному снегу. Старик гнусаво кричал что-то вдогонку.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Храм сползал по отлогому склону распластанным каменным остроглавым шатром.
За церковной оградой, – от раскрытой, обмерзшей калитки к паперти, – тянулся широкий, – многими, многими протоптанный след.
Скрипнула на ржавых, на кованых петлях тяжелая дверь. Замигали встречу с золоченых досок высокого иконостаса, отблеском, язычки свечей в паникадилах... Не разошлись еще... молятся. И сколько их! Почти полна церковь.
В притворе, у иконы богоматери, на коленях стояла бледная красивая девушка, в черном, плотно заколотом к волосам платке. Она не отрывала глаз от образа и, как будто, горячо, пристально молилась.
Она – или нет?
Я стал, несколько отступя. Выждал. Она обернулась – слегка нахмурила бровь и положила земной поклон, истово и крепко.
Я придвинулся ближе и тихо проговорил:
– Муся.
Она не подняла прижатого к каменному полу лба.
Но, мне показалось – чуть дрогнули плечи под лисьим воротником шубы.
На клиросе пели торопливо и радостно:
Взбранной воеводе победительная...
Я повторил громче:
– Муся.
С амвона, пришепетывая, задребезжал старческий голос.
– Братие! Преосвященного владыки, Антония Волынского пастырское к вам слово – о последних днех.
Она встала и вошла в толпу, грудившуюся к амвону. Я протиснулся следом, вплотную, чтобы не разминуться. Перед самыми глазами – русые завитки волос из-под черного платка.
Над рядами склоненных голов кивает с солеи, от царских врат – седая, окладистая, расчесанная борода.
– Братие!
Еще раз прокашляли в толпе. И – тихо.
– Великую смуту воздвиг, изволением божиим, на православную Русь враг рода человеческого, диавол. На стогнах градских, во образе скверны, во образе жидовстем, еще и устами соблазненных, по скудости веры – ересь социализму проповедуется. Ныне же, зрите, даже и кровь пролита. Во знамение... Во обличение вашего маловерия, людие! Почто терпите, почто соблазну попустительствуете... Егда же исполнится время духовной вашей лености...
Голос креп. Он не пришепетывал больше.
– Поколе будете терпеть сих зачумленных? Ибо, братие, чума на них, милосердием божиим отверженных. Нет в них – ни страха божия, ни совести: такой человек хуже лютого зверя. Смрад от них серный, геенский смрад... Ужели же допустим, братие, торжество диаволово? Ужели сопричастимся греху? Что же делать, како исправить пути наши перед господом? Да не погубим души наши, да не обречемся огню адову...
Он замолчал. В тишине – все громче и громче, напряженнее и злее нарастало дыхание десятков грудей.
Священник поднял желтую в свечных отблесках руку и благословил толпу.
– Молитесь, братие, да заступит нас бог, да закроет, святым покровом своим, пречистая мати. Каяться во гресех наших, за них же попущение божие на нас.
Скорбно опустилась голова, ерзая седой бородой по парче эпитрахили. Но глаза загорелись темным, знакомым, виденным огоньком.
– Сие, по христианскому чину нашему. Но надлежит и иное упомнить: что каждый из нас есть сын родной земли и государю своему верноподданный. В писании же сказано: вера без дел мертва есть. Да сбудется же слово, речениое пророком, глаголющим: подвигом веру мою подкреплю. Изверги те – посреди нас живут. Изымем же их, братие, тщанием общим. Руку разящего да укрепит бог...
Толпа дрогнула и сдвинулась теснее. Липким жутким туманом стлался над головами кадильный, застоявшийся дым.
– Укажи, отец...
– Господь умудрит, – возгласил старец, взнося крестным знамением руку. – Сказано убо в писании...
– На погром зовешь, божий человек! Крест на брюхе, а слова какие?
– Откель взялся? – взвизгнул женский истошный голос. – Родимые! Бери его, беса! От Прохоровских подослан!
В рядах забурлило. Хлестнула, напором, людская волна. Воронкой – туда, к правому клиросу. В просвете жерла – чьи-то головы, чья-то поднятая ударом рука. Раз... раз!
– Двое никак... Глянь-ка... двое и есть.
– Ты куда! На-ва-лись!
Гулко отдавался, под сводами, перетоп ног, глухая резь ударов. Но тотчас перекрыл крик и гомон звонкий девичий голос, как сталь прорезавший храмовую жуть:
– Ни с места! Бомба!
Дикий взвизг. И сразу стало тихо. На амвоне, у заметавшейся тяжелой золотом окованной хоругви, лицом к толпе, высоко взметнув над головой что-то черное, большое, мохнатое, стояла девушка – в короткой шубке, круглой меховой шапке. На всю церковь видна – смелым изломом – крутая дуга бровей над ясными, до дна ясными девичьими глазами.
Так вот она какая, Муся!
– Дайте им дорогу. Брошу: никто не выйдет.
Толпа медленно, не сводя глаз с амвона, расступилась, осторожно передвигая ноги: от Муси до дверей раскрылась широкая просека. Двое... еще один... и еще, поднимая воротники и сутулясь, быстро пошли к выходу. Я бросился туда же.
Муся выждала, когда за последним – за четвертым – проскрипели ржавые петли... Она попрежнему высоко над головой держала мохнатую муфту. Затем опустила руку и сошла по малиновому коврику.
Она шла неторопливо, смотря прямо перед собой, словно не было по обе ее стороны в двух шагах застывшей, на две стены рассеченной людской толпы. На опустевшем, таким ненужным ставшем амвоне тряс отвисшей челюстью, разметав руки по каменному помосту, седой, сгорбленный, жалкенький попик.
Я распахнул перед нею дверной створ. Она остановилась. И тотчас старушка-богомолка у порога, плача, метнулась ей в ноги, цепляя губами белый валеный сапог.
– Мати пресвятая, троеручица.
Толпа вздрогнула, как один, и отступила еще на шаг. В передних рядах закрестились. В упор перед собой я видел – смелый изгиб бровей – и ясные, такие близкие, такие родные, глаза.
Я положил Мусе руки на плечи и поцеловал крепко, в губы.
– Антихрист! – взвизгнула старуха.
Своды загудели. Кажется. Не знаю: мы вышли.
ГЛАВА VI
СОБАКИ
На паперти мороз, звезды, огни сквозь деревья.
– Ну, здравствуйте, – говорит Муся. Голос спокойный и ровный. – Михаил, из Питера? Что так поздно?
Искрится под ногою, под быстрым шагом белый, нетронутый снег. Мы выходим за ограду, вниз по откосу.
– Вы меня как нашли?
– Так, как вы видели.
– Я же не о том. С какой явки?
– От Виталия.
Кивнула на ходу:
– Как же это он вас так одного отпустил?
– Я не один был. С Петро.
– Вот-вот. Где ж он остался?
– На Кудринской: убили.
Муся вскинула глаза резко:
– Петро убили? Вы видели сами?
– Видел сам. На нем нашли патроны и бумаги.
В темноте зачернел перегибом мост.
– Кто идет?
– Свои. К Медведю в гости.
– Муся, никак?
– Она и есть. Эк вы проволоки напутали. Не перебраться.
– А ты сюда подайся. Тут у нас для своих переходик. Руку давай.
С баррикады тянулись крепкие, широкие ладони. Крякнула под ногой прогнившая доска.
– А ты легче, товарищ! Не разори фортецию.
За баррикадой – десятка два рабочих, с винтовками.
– Медведь где?
– У бань был. Там наши, слышь, фугас запластывали. А нет – так на Прохоровской, в столовке, в штабе...
Рабочий нахмурился и махнул головой.
– Со-ве-ща-ются, старшие-то! Это что же с тобой – комитетский, что ли?
– Нет, из Питера товарищ. На усиление штаба.
– Так, – крякнул рабочий. – Нам бы вот насчет стрелялок усилиться, – это бы дело, совсем снаряду не стало. Патронов пять на ружье – больше не наскребешь.
Муся досадливо сдвинула брови.
– Несли, товарищи, к вам патроны – да не довелось донести... Большой сегодня расход был?
– Сегодня? Нет. Мы и то говорим: что-то тихо в районе стало. То, было, нет-нет казачки под’едут – мы и постреляемся. Соскучиться не давали. А ныне – хоть бы те кто: один поп по косогору бродит.
Дружинник в железнодорожной фуражке сплюнул.
– Поп, это не к добру.
– Почему не к добру? Суеверие. Поп в ограде – на манер козла на конюшне: домашняя животная. В городе-то как, товарищ Муся? Неужли правда, так-таки и подались.
– Нет, держатся, – быстро сказала Муся. – Нельзя не держаться. Что мы – одни на Россию? Поди, и по другим городам началось... Идемте, товарищ...
Синими сугробами справа, слева – пустырь. Снегом ометенные деревья.
– Вы Пресню знаете?
– Нет, не бывал.
– Плохо. Как же вы будете ориентироваться в штабе. Разве вот что? Обойдем скореничко район. В штаб поспеем. По дороге я расскажу, что нужно. У вас, по крайней мере, свое мнение будет об обороне. Штаб в Прохоровке, все время... За ночь едва ли что будет.
– На Кудринской устанавливали артиллерию, когда я проходил.
Она повела плечом.
– В городе уже не осталось дружин. Разошлись или сюда оттянулись. Как вы думаете вообще – сможем ли мы продержаться?
– До чего продержаться, товарищ Муся?
– Пока выступит Питер, Тверь... остальные...
– Питер не выступит, Муся. Со мной выехали на Волхов подрывники попытаться мост взорвать под гвардейскими эшелонами. Это все, что смог дать Питер. А Тверь... Из Твери утром пришли войска, – значит, там – безнадежно тихо.
Она быстро оглядела меня, чуть дрогнула губами, хотела что-то сказать, – не сказала.
– Вот этой улицей пройдем. Тут вправо, за перекрестком – заслон. От Грачевской фабрики. Чудесные ребята! Драгуны здесь четыре раза пробовали прорываться – всякий раз отбивали, да как! Я как раз случайно была, видела.
– Света на улицах нет?
– Нет, зачем: «осадное положение» – по ночам никто не ходит. Хотя можно, совсем безопасно: от каждого дома дежурят выборные от жильцов. Здесь ведь, на Пресне, порядок установлен, как в настоящем рабочем государстве. И суд новый и подоходный налог. И так чудесно выходит: тихо и спокойно. Окраина ведь, а не поверите, – ни одного за эти дни грабежа.
– Мы пока ни одного дежурного не встретили.
– Разве? Я не смотрела. Да, может быть, они во дворах или в доме... Морозно.
Мы обогнули угол: черным перекрестом балок, досок, оглоблями вверх вздвинутых саней застыла в ночи баррикада. На шорох шагов нас не окликнул никто.
– Заснули, Грачевцы! – звонко крикнула Муся. Никто не отозвался. Мы подошли ближе. Нет никого.
Муся оглядела морозные стекла соседних домов. Ни света. Ни знака. Плотно приперты ворота. По свежему напорошившемуся снежку нет следов.
Она тряхнула головой и поднесла к лицу мохнатую, мягкую, чуть засеребренную инеем муфту.
– Выйдем на Большую Пресненскую.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Словно вымерла Пресня. Улица за улицей, в темный безглазый лабиринт свившийся клубок проулков, перекрестков, вздыбивших белые тротуары бугров.
Широким, ровным снежным поясом вдвинулась в кругозор река. На том берегу – огни. Мы прислушались. Тихо.
Я посмотрел на Мусю. Строго смотрят серые потемнелые глаза из-под мягких бровей; на высоком лбу – прячется под надвинутую шапочку едкая, тонкая морщинка.
Хоть бы один дозор!
Прошли берегом. Стали подниматься в гору.
До чего пусто...
– Я ничего не понимаю, – тихо говорит Муся. – Если бы был приказ сняться, на Горбатом бы знали. Вернемтесь. Все равно, так... без толку. На Прохоровской узнаем.
– Дойдем до верху: тут недалеко. Посмотрим.
От церкви, на белой горе – далеко кругом видно. На всей Пресне – темно... Лишь кое-где – редко и робко, как светляки на могилах, мерцают прикрытые далекие огни. Огромный корпус Прохоровской мануфактуры чернеет под горой, точно в провале – цепью освещенных окон очерчен фасад: по одному этажу: в остальных – темень. А за рекой – и к центру, за мостами, в городском районе – сотнями настороженных глаз смотрят на нас огневые цепи.
Черной чертой обведена Пресня. Тишь над городом. Ночь.
За слободою, в заречьи, пронзительно и пугливо взлаяла собака. Отозвалась вторая, третья... Внадрыв. И жуткий собачий лай пошел, побежал полосою по всему берегу, от заставы.
– Муся.
– Молчите!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лай не смолкал, назойливый и надрывный. И вдруг, словно перекинувшись, он взвыл, захрипел, затрясся, на противоположь, от заставы – вправо, – и такой же полосою пополз, нестройным диким набатом, от квартала в квартал, по черной черте – мимо нас, к городу, к мостам.
– Окружают! – сказал в упор за нами надтреснутый, сиплый голос.
Мы обернулись. На ступенях паперти, зябко поджимая тело в потертое ватное пальто, стоял полнощекий человек в картузе, с нелепо замотанной какими-то тряпками шеей.
– Окружают, – повторил он. – По чужому и по многому, – лай-то, изволите слышать? Кольцом идет. В круг.
В самом деле, лай опоясал нас. Он то стихал, то разгорался, выбрасываясь к самой реке, упорный, неотвязный.
Человек в картузе протопал валенками по ступеням и подошел, щуря маленькие, запавшие меж толстых щек глаза. Бородка клином, рыжая с проседью. Он присмотрелся к Мусе и вздохнул.
– Извините, я бы спросить осмелился...
Брови Муси сдвинулись:
– Что вам?
– Вы по обличью, извините, словно бы из товарищей... Не из Прохоровских ли, осмелюсь спросить.
– А вам на что?
– Да вот-с... – Он повел вздрагивающей рукой в широкой варежке. – Окружают...
– Почем вы знаете?
– А собачки-с... Изволите слышать? Неукоснительно. Собачка, она зря ночью не гавкнет, вот уж нет... Всей слободой, и столь упорно. Движение идет, хотя и со скрытностью, будьте уверены. И по полукружью надлежит судить: окруженье в цепь.
В глазах блеснул и спрятался огонек. Он помолчал и прибавил – устало и растяжисто.
– Та-а-ак-с! Выходит: конец Пресне.
– А вам что? – тихо повела плечом Муся. Она, не отрываясь, смотрела за реку, на мерцающие огоньки слободы. Их становилось все больше, больше... Или чудится это...
– Мне-с? – Он потупился и договорил, чуть слышно. – Жаль мне, вот что.
– Кого жалко?
– Вас жалко, барышня... да и рабочих всех. За-зря пропадете. Деверь повечеру пришел из города... рассказывал: прислана от царя большая воинская сила, с гвардии генералами, и сорок с ними пушек.
Муся быстро обернулась к нему лицом.
– Вздор! Никакой гвардии не пришло и притти не могло. Под нею мост взорвали наши, на Волхове.
– Пришли, барышня, пришли, красавица. И из-под Тулы, и из-под Серпухова, и из Питера... Деверь сам видел, своими глазами... Сам с солдатами говорил. Гвардейские, говорит, солдаты, ядреные, семеновские. По улицам, говорит, идут барабанным маршем, похваляются: сотрем, говорят, Пресню с лица земли, на семя не оставим, крамольную.
– Неправда это.
– Правда, красавица. Оттого и жаль у меня.
Торопливо и дробно, хлопушкою, треснул в морозной ночи сорванный, бесстройный залп немногих и гулких ружей. Над куполом дальней церкви огненным шнуром бросилась в небо ракета. И с шипом, толчками – близко от нас, из-под самого ската горы – рванулась вверх, ей навстречу, другая.
Муся соскочила с камня, на котором стояла.
– Идем, скорей.
Незнакомец заступил дорогу, широко и беспомощно растопырив руки.
– Не обессудьте, осмелюсь, на глупом слове. Не ходи. Ой, не ходи... Христа праведного ради... Умучают!
– Пустите...
– Как перед Христом... Ведь не люди, звери они... опричина... Деверь говорил: водкой их поят... для лютости. Кабы только убили... А то ведь надругаются как! Распластают белое тело... Грудки-то девичьи, чистые, лапищей...
– Замолчи, ты!
– Не замай, барин! Я по-хорошему, по-душевному. Не ходи, говорю... Ко мне идем: как бог свят, укрою. Никто не найдет. Укрою и выведу...
Он толокся перед нами, срываясь с голоса, то снимая двумя руками, то вновь одевая картуз.
Муся остановилась и протянула руку. Он сбросил варежки в снег и схватился за нее цепкими крючковатыми пальцами.
– Спасибо.
– Укрою, как бог свят, – бормотал он, стараясь оттянуть ее назад, вверх, к паперти. Но она вырвала усилием руку.
– Спасибо. Нас ждут. Идем, товарищ Михаил.
Мимо него она побежала вниз по кривой ухабистой дорожке.
– Да что же это! – с отчаянием выкрикнул он и дернулся вдогонку. – Силом возьму, не пущу!
Я поймал его за плечо.
– Брось, сказано.
– Пу-сти! – прохрипел он, отступая в сугроб. – Ты что же это... Пусти... Варежки дай поднять.
Глаза, злые, косили. Следом за ним – я оглянулся на паперть. И только теперь заметил: за колоннами – черные, затаившиеся, прижатые к стене тени.
Я остановился на полускате. Уже далеко внизу сто яла, дожидаясь, Муся.
– Иди, чего стала... стерва! – выкрикнул он, обивая о колено снег с варежек. – Иди... с полюбовником. Сорвалось, твое счастье. Попадись ты нам – без семеновцев дорогу-то нашли бы тебе под... Не увернешься – из тысячи найду...
– Михаил!
Я не успел добежать. Черный метнулся от меня через дорогу, по снежным буграм, с диким криком:
– Ратуйте!
Я вынул маузер. Муся опять стояла рядом. Она дышала быстро и звонко. Тени закачались и растаяли в лунной полутьме.
– Не надо было этого, Михаил. Зачем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С холма вниз, надалеко – пусто. За рекой попрежнему полукружьем стлался остервенелый, стоголосый лай. По белому поясу, к слободе от нашего берега задвигались черные торопливые точки. Две... четыре... десять... Много.
Муся отвела глаза от реки – полукружьем, по черной черте – и чуть улыбнулась...
– Кажется, и в самом деле – конец.
ГЛАВА VII
НА ЧЕРНОЙ ЧЕРТЕ
Медведь – плечистый, большеглазый – встретил нас на дворе Прохоровки. Совещание кончилось. Расходились.
– На чем порешили, Медведь?
Он пожался.
– Зайдем на минутку, тут на дворе не вполне способно. Только – живым манером: мне к дружине надо. Заждались ребята.
В столовой было пусто. Три женщины, подоткнув юбки, прибирали пол.
– К приему готовятся, – скривил губы Медведь. – Что ж, по-короткому: решено прекратить оборону. Ни к чему. Хотели коммуны – вышла Коммуна: с маленькой буквы – на прописную. Почетно. Так тому и быть.
– А вот, – тихо сказала Муся, – его прислали...
– Слышал уже! Как водится: к шапочному разбору. Боевик, надо полагать – из высоких специалистов? верно? А где, позвольте вас спросить, вы были, когда вся Москва на баррикадах стояла, когда дружинников – хоть с каждого угла бери... Когда у нас – на одной Трехгорной по семьсот человек на смену к баррикадам просилось? Тогда вас не было, специалистов! Мы тогда, как слепые щенки, носом в стенку тыкались... У нас подготовка какая, знаешь... По прейскуранту оружейному курс оружия проходили, уличному бою – как бог вразумит. Вот и вразумил... Знали бы, как ударить – мокро бы было! Нет, размотались по мелочам, дали очухаться. Теперь присылают... на похороны.
– Цекисты из Москвы только что вернулись, говорили, что здесь ничего не будет. Да и из Питера нельзя было раньше отлучаться: ждали там выступления.
– Ждали... – презрительно протянул Медведь. – Дождались? Выдали Москву. Питер! От нас – вот он один, от них – полк с артиллерией: выходите, товарищи, на кулачки! Жив останусь – мы в партии грому наделаем: потянем к иисусу. Сладкопевцы: «восстание, востание». Ну, вот оно – восстание. Вторую неделю рабочие под ружьем – как шли, как дрались!.. былину складывать, слышишь! – а они где, комитетские? Как до дела было – хорохорились. Клички насадили себе, от звука одного – оторопь: «Непобедимый», «Солнце»: не слыхали? Были у нас такие... Закатились, Непобедимые, до первого выстрела... только их и видели... Дай срок, сочтемся... И у большевиков о том же: Евгений говорит: к партийному суду потяну. Разве так на восстание выходить можно? Нет. Вперед умнее будем. Столько крови порасплескали по России – и все задаром.
– Не задаром, Медведь.
– Задаром, говорю. Это, что «на крови взрастут новые поколения»? Слыхали! На французов оглянись. С тысяча восемьсот семьдесят первого года растут – сорок лет без малого – поколения, – а одно другого сволочнее. То же и у нас будет, небось... ежели замиримся...
Он закрыл глаза и помолчал. Когда он опять открыл их, они были ласковы и спокойны.
– Ну, баста. Душу отвел, теперь дело. Семеновцы прибыли, это – факт. У Горбатого моста – артиллерия. На Кудринской – батарея, войска идут в обход. К утру мы будем в капкане. Драться, конечно, можно бы – да не с чем. Патроны на исходе, народ повымотался. На людях – одно дело; а сейчас – ясно: Пресня-то одна. Которые семейные – бабы за полы хватают: загубишь! Обыватель скалиться стал: смелеет, чует помогу. Ну, да и на фабриках, что греха таить, перелом: дружинники – так и эдак, еще держатся, а остальные... Слышно, к Мину парламентеров каких-то отправили с белым флагом... Эх, набил бы он им морду, Мин! Да нет: это ему на руку.
Он едко сощурился и зажал в кулак подбородок.
– Кончать надо... Так и порешили. Но чтобы организованно: раньше рабочих на работу поставить, потом баррикады снять, оружие спрятать, кому укрываться нужно – уйти теперь же, пока ход есть через Москву-реку, да и за заставу можно.
Муся кивнула.
– Через реку уже идут. Мы видели.
Медведь стиснул зубы.
– Идут? Эти, стало быть, и приказа не дождались. Ведь решили до понедельника.
– Спору не было?
– Нет. Я ж тебе говорю: дело яснее ясного. Шабаш.
– А ты теперь куда, Медведь?
Медведь осклабился.
– Мне куда деться, я – меченый.
Он приподнял шапку и провел пальцем по проплешине на темени, – яркой – среди густых курчавых волос.
– Тут есть дружинка одна: не здешняя, – из города перешла, сборная. Вовсе без понятия, надо сказать, народ: порешили оружия не складывать, отходить с боем. Зря это – девять человек, – это что за оборона, только разлютуют зря Миновцев-то. Так я – к ним.
– Ну, и мы с тобой.
– Зачем?
Муся рассмеялась.
– А с чем же он назад поедет?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дружину мы нашли в здании гимназии. Дом стоял нелепо: из окон прицельный огонь можно было вести только по улице, выходившей к зданию перпендикулярно фасаду. Подступы к дому ничем не прикрыты: подходи с любой стороны. Да и по размерам строения держать его с десятью-двенадцатью человеками никак не возможно.
– Зачем такое место выбрали?
– А чем плохо? Помещение нежилое: никого не подведешь. А что подступы, вы говорите... Баррикада по той улице есть, еще с двух сторон поставим – вот оно и будет крепко. Тут одними партами полквартала загородишь.
– И ребятам облегчение. Не на чем будет... закону божию учиться.
– Нет, не дело.
Их было девять: семь рабочих, железнодорожник, студент-кавказец, в белой лохматой папахе. Рабочие посмеивались над кавказцем, любовно.
– До чего лют до драки – у-у! Одно слово: Аммалат. А стрелять... семь дней с нами ходит – не научился. Как ни пальнет, нет удачи. Только патрону перевод.
– Э, одним больше убьем, одним меньше – какой счет, скажи пожалуйста.
Патронов – штук двадцать на затвор: одни браунинги. Винтовок всего две, да у меня – маузер. С этим много не наделаешь.
Медведь хмурится.
– Что ж, товарищ Михаил. По-вашему, отсель выбираться?
– Обязательно. Надо другое место подобрать: покрепче и чтобы обстрел был. Здесь как в мышеловке: голыми руками возьмут. Все равно что дуло в рот и – щелкай.
– Ну, это дело не пройдет. Слушай, ребята! Навалятся они, надо думать, с мостов, с этой стороны. Посколь решение есть – не оборонять, пусть входят без боя. Нам отбиваться надо на ходу: чтобы видно было, что не из здешних. А то подведем. Предложение мое такое: с боем отходить к Камер-коллежскому валу. Оттуда в прорыв: либо на ломки – там близко: нырнем в случае чего, либо в лес прямо.
Железнодорожник заворчал.
– На ходу какой бой! В дому держаться можно. А по улице – мигнуть не успеешь, расчешут. И от города отбиваться расчета нет. В поле тебя голыми руками возьмут.
– Верно, – поддержал кавказец. – Уйдем из города, у меня билет пропадет.
– Что еще за билет?
– Какой бывает, железнодорожный! До Тифлиса брал. Домой на праздники еду. Поезд в Москве стал, что же мне в вагоне сидеть? Я с ними вот – и занялся. Завтра кончим: можно дальше ехать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Поспорили. И на самом деле: с браунингами на улице – неладно. Но, в конце концов – так ли, иначе ли – в сущности, все равно. Поспорили и порешили: переночевать здесь, с рассветом продвинуться к черте и с нее отходить за город с боем. На ночь выставили часовых. Растопили печку, легли. Но не спали долго. Студент сидел под окном, поджав ноги, и вполголоса рассказывал соседям армянские загадки. Одну за одной.
– Много лошадей, посредине один человек, – что такое?
И, не дожидаясь ответа, сам вздрагивает от сдержанного смеха:
– Карапет гулять пошел.
Медведь ворочался.
– Да ну вас! Вы бы о чем толковом. Губами зря шлепаете.
Но на следующем анекдоте сам засмеялся, сбросил полушубок и сел.
– Чорт его знает: несуразный у нас народ какой-то, товарищ Михаил. Можно сказать, события, а он... Тут, знаете, в эти дни по городу корреспондентик иностранный путался, шустрый такой, все около баррикад. Француз, но по-русски чешет здорово, хотя и с пришепеткой. Мы было его заловили даже – думали, не из шпиков ли. Оказался, однако, форменный корреспондент: оставили. Так вот с ним... Умора, ей-богу. На Садовой: били мы с баррикады по казакам, а он тут же вертится. Подошла пехота, мы баррикаду бросили, отходим. А с нами матросик был, тоже вот как Аммалат этот, – приблудший. И тоже – лютый такой матрос. Отошли мы мало-мало, а он обернулся, и бегом опять назад на баррикаду. Взлез, руку поднял. Корреспондентик – тут же за тумбочкой. Глазки горят. «Этот момент, – говорит, – исторический; я, – говорит, – оглашу через печать на весь мир слова этого безвестного героя». А матрос руку поднял – да как обложит гренадер тройной матерью... аж дух заняло. Французик так и сел. Уж и потешались мы над ним: ну, говорим, огласи на весь мир – несказуемое! У нас, братец ты мой, попросту. Без фасона. Да уймись ты там, Аммалат: Мусю разбудите, грохотальщики.








