Текст книги "Последний Лель"
Автор книги: Сергей Есенин
Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
Истина или вечность?
Звездноголубым обдавала Люда сердце Крутогорова ураганом, словно дьявол, раскрывший синие бездны. И любовь ее была – как удар ножа, как яд и огонь. Пораженные ею, точно мором, корчились в ужасе старики, сгорали юноши. А Гедеонов жег, губил и осквернял все, что радовало Люду, – так люта была его зависть и ревность. Кровь, огонь и трупы оставались на путях любви Люды. Но душа ее была – словно заряница.
В весеннем лесу кто-то нашептывал сказку земле, голубые навевал сны. Разбрасывал алые капли крови – цветы, светлые как звезды жемчуга рос и зажигал зори – неопалимы купины. А в ночном свете проходили, бросая сумрак, облака, запахи, смешанные с шумом. И падали, словно сорванные златоцветы, сизые зарницы. Полузабытая, как сон, приплывала лазурь. Обдавала землю пышной чарой. Долы были дики и обнаженны, а она в светлые наряжала их, в брачные одежды. Леса были пустынны и темны, а она озаряла их огнями цветов. Песнями птиц наполняла и гулом свежей зелени…
Над чистыми росами белый курился ладан. Багряный рассвет венчал с Крутогоровым – красным солнцем – Люду – синеокую заряницу. Венец из лучей, усыпанный росными алмазами, надевал ей на голову, фиалковое ожерелье – на шею, запястья из диких роз – на руки и перстни лилий – на пальцы. И, шелковые расстилая перед ней ковры трав, шитые золотом анютиных глазок и серебром ромашек, пели ей хвалу голосами рощ и лесов…
А будто сердце, истекающее кровью, утренняя догорала над лазурью звезда. И искрились серебряные степи, заливаемые алым светом…
С распущенными, огненно-пышными волосами, в светлой, дикой лучевой порфире, неся синие бездны, шла Люда за нежными и жемчужными туманами, в голубой час ароматов, тишины и золотого сна, когда на темный изумруд листвы падали рубины огня, – по травам, белым от рос, в плавном кружась огневом плясе, рассыпая искры грозного солнечного смеха и горним опаляя огнем мир… А с нею горел и ликовал Крутогоров – красное солнце, светлый, огненный бог.
До багряного, расточающего сизый огонь заката кружились и исходили страстью Крутогоров и Люда, землей повенчанные и рассветом лесным. Звезднобурунным носились буюном-вихрем, давая волю бушевавшим в них демонам.
И вскрикивал он, держа ее на груди своей и не отрываясь от багряного ее крестообразного рта:
– Вот люба моя!..
И огненно стонала она – ликовала, обвиваясь вокруг него языками пламени:
– Вот любый мой!..
А когда подошла голубая росистая мгла вечера – они ушли в лесную моленную, что над озером. Там их встретил, вея мхом и полынью, седой, изрезанный глубокими морщинами слепец-лесовик, отец Люды.
– Хто такой?.. – взметнул стогом серебряных волос старик, весь в белом ракитовом пуху, с челом, пересеченным темными глубокими шрамами.
А вместо глаз, выжженных раскаленным железом, у него жутко открывались под седыми густыми, нависшими, как лес, ресницами круглые черные провалы.
В пляске, хохоча и безумствуя, трясла его за плечи Люда:
– Я с любым пришла!.. С Крутогоровым!..
– Ты-ы?.. – откидывал лесовик голову, сверкая белыми, как снег, зубами. – Огонь мой!.. Людимила!.. Ты?..
И, широко раздвигая над черными провалами брови-космы, хохотал раскатисто-радостно:
– Эге-ге!.. Хо-хо!.. Крутогоров!.. Людимилу подцапал?.. Огня мово?.. Подойди ближе… Перекрутились ужо?.. В лесу?.. Радуйтесь!.. Веселитесь!.. Так-тось… Эх, што ж вы ето?.. Свадьбу сыграли, а меня ни гугу?.. Я б браги наварил!.. А таперь – тюрей – угостить? Людимила?.. Тюри!..
Но, не слыша ничего и не видя, впивалась Людмила в огневые губы Крутогорова, страстно сжимая черную его голову. Погружала синие свои бездны в его темно-светлые глаза:
– Любый мой!.. Радость-солнце!..
– Женка моя!.. Песня моя!.. – стонал Крутогоров.
В широком грозовом плясе носилась с Крутогоровым сплетшаяся Люда по моленной, выгибая тонкий свой страстной стан. И, залихватски приседая и пристукивая грушевым костылем с оправой из кованого серебра, ходил ходуном лесовик:
Горячей, горячей, горячей!..
Веселей, веселей, веселей!..
Веял седой пургой. Хохотал:
– Хо-хо! А и у мене женка есть… Ненила!.. У Фофана отбил. Духиня евонная… А злыдота не дает житья… Крутогоров!.. Хо-хо!.. Сокрушим злыдоту!.. Сердцо! Тюрю-то, тюрю будешь есть?..
Но и Крутогоров ничего не слышал и не помнил. Только пил страсть, бессмертный напиток из багряных, сладких Людиных губ.
– Да люблю ж я его!.. – вскрикивала Люда, извиваясь, как дьявол, и подскакивая к хохочущему, гордо закинувшему голову отцу. – Отец!.. Да люблю ж я Крутогорова!.. Али я такая счастливая?.. Али ты?..
– Хо!.. счастлива ты у меня, Людмила… – обнимал дочь пурговый лесовик. – Огонь мой!.. Люблю я с тобой Крутигорова… так-тось…
– Смучило меня счастье… – вздыхала, томно вскидывая золотистые волны волос, Люда. – Нету моченьки…
А опомнившийся Крутогоров, глядя на того, кто правдив был, мудр и беззлобен, жил как Бог, не связывая себя ничем, ибо слеп был для того, чтобы брать жизнь такою, какою берут ее зрячие, – Крутогоров, безмерным ликуя ликованием, пел мудрого вешнего лесовика… И звал его:
– Эй, лесовик-радовик!.. Вешний кудесник!.. Ты – радость!.. Красота!.. Я люблю тебя. Ты будешь встречать со мною духа!..
Вея седой пургой, протягивал Поликарп к Крутогорову руки:
– Ты не знаешь… А у мене то радость!.. Марея-дева!.. Хо! Дух на ей будет сходить тожеть… А Фофан окрысился, душегуб, из-за ей!.. Рад я Мареи-деве, ой рад!.. Крутигоров!.. Береги огня мово, Людимилу… целуйтесь тут!.. Так-тось… А я пойду к Нениле, к женке моей… Ух!.. И рад же я!.. Ух! – ухал Поликарп, проходя в сени.
И, гремя грушевым посеребренным костылем о порог, вихрился ухарем и плясал:
Веселей, веселей, веселей!..
Горячей, горячей, горячей!..
В узкие темные слюдяные окна красные били мечи заката. И в сумраке вечера Крутогоров и Люда, люто носясь по моленной, исходили лесной, непочатой страстью.
В обитель Пламени смятенные души приносили огонь чистых сердец и гнев.
Но Крутогоров, в дикий уйдя лес, пил хмель любви, радости и солнца. Не унимаясь, мучила его исступленно, жгла безднами своими и знойными кровавыми ласками Люда.
Как-то встретила Крутогорова под хвойными сводами девушка в черном. Вплотную к нему подойдя, воткнула за пояс ему белые росные цветы, разливавшие густой аромат…
Долгий вскинул Крутогоров солнечный взгляд свой на девушку в черном, молвив нежно:
– Ах, уж это мое сердце… Кто ты, русалка?
Грустно и медленно подняла девушка серые непонятные глаза. Уронила упавшим голосом:
– Ты любишь… ее.
– Да, – сказал Крутогоров.
– Она… колдунья… – с ужасом прошептала девушка.
Шире раскрыла зрачки. Положила на плечи Крутогорову нежные белые руки, вздохнув, поникла горько:
– Я тебя… ждала. Я тебе молилась… Мне ничего не нужно… я хочу только молиться… тебе.
– Кто ты?.. – шевелил красные ее волосы Крутогоров. – Ах, мое сердце… Ах, счастье…
– Милый!.. Ми-лый!.. Люблю… Люблю.
Из-за хвои, пошатываясь, пьяная от лесов, страсти и бурь, с низко опущенной в короне русых волос головой, жуткая вышла Люда. Подошла к Крутогорову вплотную.
– Со мной шутки плохи… – скосила она на него синие недобрые глаза.
А девушка в черном, уходя, вскрикивала:
– Не забуду!.. Нежный… Люблю… А-ах, люблю-ю…
– Кто же ты? – спрашивал ее Крутогоров.
И вздыхал, провожая ее тайным взглядом любви.
Люда уловила взгляд. Прокляла Крутогорова, канув в глухую мглу.
В ночи искал Крутогоров Люду. И не находил. А за ним загадочная бродила девушка в черном.
Падали ночные росы. За башней голубые доцветали росистые зори. Ладаном дымились ароматы сада роз.
В саду роз, в душистом росном шуме гибкая, тонкая девушка в коротком черном платье, упав в траву, звонким заливалась трепетным смехом. Страстно откинув назад голову, так, что из алмазного ее ожерелья сыпались искры, вскрикивала вкрадчиво перед Крутогоровым:
– Ну, и напасть!.. За что несчастье такое на меня – любовь?..
А купающиеся в серебряной росе белые и темно-алые розы, хрупкие бледные лилии и желтые с золотистой пылью тюльпаны осторожно дотрагивались до стройных ее открытых ног, розового горячего лица, тонких нежных рук. Но девушка знала, что даже цветы и травы влюблены в жуткую ее немилосердную красоту. Знала, что платье у ней – по колена, ноги открыты, стройны и горячи, грудь атласиста, знойна и туга. Перед ней ведь возлюбленный ее! Как же ей не быть прекрасной?
Шелестели лепестки. Вздыхал томно сад. А девушка в черном, к странным голосам сада прислушиваясь, шептала вдохновенно и страстно прильнувшими к дрогнувшей руке Крутогорова сладкими, нежными устами:
– Цветы поют?.. Или возлюбленный мой?.. Радуйтесь, цветики!.. Возлюбленный – песнопевец-поэт!..
Звездные светы, с голубым сумраком смешиваясь, обливали свежие, мокрые от рос цветы, глаза девушки, волосы и тяжелое ожерелье, переливающееся холодными искрами. Падали, прорываясь сквозь студеный шум на траву розовыми волнами. И все же девушка-русалка, купаясь в голубом ночном свете, опутанная недобрыми огнями, замирала в темном трепете у ног Крутогорова:
– Ах, зори цветут?.. Или возлюбленный мой?.. Жуть берет!.. Возлюбленный мой – солнцевед!
Жутки и сладки девичьи сны наяву. А еще жутче и слаще сны наяву семнадцатилетней русокудрой русалки. Непреоборима и грозна любовь открытая и торжествующая. Но еще непреоборимее и грознее любовь скрытая от мира и даже от себя, запретная, любовь-жуть.
За девушкой-русалкой желчные следили старухи, Гедеонов, мать, молодая еще и красивая княгиня. Удерживали ее, когда шла она в дикий лес. Непонятное что-то говорили ей. Но девушка провела их всех и пробралась-таки в дикий лес к возлюбленному своему – свободная, страстная, знойная, трепетная! У жуткой колдуньи – у кровавой лесовухи отняла возлюбленного. И теперь вот огненными обнимает его руками своими, целует исступленно и кричит, кричит в великом приливе любви, нежности, страсти:
– Ах, отчего это щемит сердце?.. Бог мой! Я – люблю… Отчего дрожат руки?.. И млеют ноги?.. Ах, отчего все кружится… И все горит… Я – в огне!..
Молчит. И вздыхает протяжно и сладко:
– Ну и пускай пропаду… Зато уж и обовьюсь, ох!..
Нетерпеливо, крепко и больно сжимает горячими руками шею Крутогорова, открывая нечаянно короткое черное платье на белой девичьей груди, – робкая, насмешливая, извивающаяся, светящая огненной улыбкой, грозно-прекрасная.
– Я – люблю!
Изомлев, отступает назад. Но вдруг непочатым загорается огнем. Налетает на Крутогорова вихрем. Запахом роз и ландышей обдает его, стройной топая крепкой ногой. Хохочет яростно, отчего серые глаза ее суживаются, косятся и раздваивается розовый нежный подбородок:
– Ха-ха!.. Поцелу-уй меня-я… Мой любимый!.. Не пущу.
Но Крутогоров, спустившись к озеру, садится в лодку и отплывает от берега.
За березняком расцветало алыми цветами озеро. Пьянили лесные запахи. Немеркнущие лились светы, и что-то пели волны… А из таинственных, поросших лилиями заводей белые лебеди выплывали, манимые лесными голосами. Над волнами спускалась звезда, голубо-алая. Заглядывала в сердце. Звала за собой.
В тростнике запутавшись, вернулся, подплыл Крутогоров к высокому голубому гроту и берега. В синем сумраке нагую увидел девушку-русалку, до боли белую, стройную и гибкую, с распущенными волнистыми красными волосами и глядящей из-под них тугой девичьей грудью.
– Це-лу-й… Ох, це-лу-й же… – медленно и томно шептала девушка, с растяжкой, закидывая за шею руки и страстно выгибая стан.
Бросалась стремительно в волны с каменной ступени. И, трепетной, сладострастно-вздрагивающей грудью рассекая пену, подплывала к Крутогорову. А тот, будто во сне, гибким отдаваясь розовым горячим рукам, пахнущим ландышами, и сладкому страстному рту трепетной девушки, глядел в сердце ее, в серые глаза, горящие огнем и сумраком, переполненные хмелем страсти и ранящие.
Но до дна девушка-русалка не давала заглянуть. В темноте вод, гибкая и цепкая, страстными ударяя по волнам, легкими, как два белых крыла, ногами и знойной сжигая Крутогорова крепкой своей грудью, опутывала его темными сетями. Околдовывала, тяжело и страшно дыша:
– Целуй меня!.. Люби!..
Она стояла перед ним уже одетая. И атласные нежные руки ее касались его холодных крепких щек…
Ненасытимо, страстно и больно прижимал Крутогоров тонкие полудетские пальцы ее к горячим своим губам. Мял, ломал их, тихо, огненно вскрикивая.
И шептала девушка страстно:
– Крепче… крепче жми!.. Ох, крепче!..
Горячую наклоняла, в пышном красном золоте кос и черном газе голову. Заглядывала ему в сердце – в глаза темно-светлые, отчего пышный знойный рот ее полуоткрывался и страшные расширялись зрачки.
– Кто ты?.. – глядел Крутогоров в бездомные колодезя любви и страсти, зачарованный, вдыхая аромат трепетного русалочьего тела.
А та тяжелым водила серым взглядом. Вздыхала:
– Целуй… Люби!..
– Кто же ты?.. – с болью шептал Крутогоров.
Погружая свой взор в ее колодезя:
– Кто?..
Низко-низко наклонялась к нему девушка. Подводила свои зрачки к его зрачкам:
– Скажу только… Меня зовут – Тамара.
Шла, склонив голову, по тропинке. Но, остановившись и подумав, оборачивалась. Протягивала медленно:
– Сказать?..
– Скажи.
Не сказала. Ушла, низко склонив голову и закрыв лицо руками.
А по холмам, опьянев от гнева и удали, крутилась и буйствовала Люда, бросая в мир синие грозы и губя черным огнем.
В Знаменском сельские ухари, замкнув на ключ двери, подожгли школу. В огне погиб учитель, целовавший Люду. Под монастырем же какой-то дровосек за поцелуй Люды зарубил топором монаха. Мужики сходили от любви к ней с ума. Одурманенные ее красотой парни ложились костьми в смертном бое из-за нее.
А она, диким смеясь жемчужным смехом, плясала грозно в буйном приливе безумства и радости. Так жизнь готовила жатву смерти. Но из смерти нетленные вырастали цветы.
За Людой зорко следил Вячеслав. Но она, носясь по лесным непроходимым горам, ускользала от следопыта.
Какие-то темные монахи, бродившие по деревням, шалтали, будто в Люду вселен дьявол и красота ее несет гибель миру.
– Последние времена, братие… – трундили монахи. – Вот она, великая-то блудница на багряном звере!.. Горе, горе… Из-за красоты мир гибнет… Не мы ли взывали: да погибнет красота – орудие дьявола?!
И воистину. Страшна была красота Люды, как смерть.
Встревоженные Людой, души коснеющие искали ей гибели. А губили себя. И не знали, что лучше гибель, чем косность и мертвый покой. Не знали, что красота зажигает их, мертвых, неутолимым огнем жизни.
Из подмонастырской слободки толпа баб, прознав, что монахи бредят лесовухой, а слободку совсем забыли – подожгла ночью хибарку Поликарпа в Знаменском, чтобы живьем сжечь Люду. Но та, в суматохе проскользнув с отцом меж баб, закутанная в покрывало, ушла в лесную моленную. И бабы так и не знали, сгорела ли Люда в хибарке или осталась жива. Но бесились до зари, неистовствовали, кляли ее насмерть и плясали на пожарище дико, справляя тризну.
В лесу увидел монах из Загорской пустыни Люду. Помутившись от похоти, схватил ее на перегиб. Люда, извернувшись, накинула на шею его петлю, мигом сделанную из пояса. И тут же удушила монаха. А труп оттащила в озеро.
От толпы Люда скрывалась.
Но тем лютее Гедеонов преследовал тех, кто в уединении наслаждался красотой леснянки.
Недаром же шла молва, что и дровосек, зарубивший монаха, и ухари, сжегшие живьем в школе учителя за поцелуй Люды, – были подкуплены Гедеоновым. Да и Поликарпу, шалтали, выжег глаза каленым железом все тот же Гедеонов, хоть и твердил лесовик, будто глаза выжег себе он сам, чтоб не видеть жизнь такою, какою видят ее зрячие.
В хороводе, ошалев, исступленно носилась Люда, сводя с ума парней и страстью зажигая девушек. И горел, исходил жаром, дико гикал хоровод. И лились огненные девичьи песни… ах, брали они за сердце, эти то печальные, то страстно-удалые, плывущие из тайников души песни, русские, старые!
В сладком трепете вспыхивая, ранил грудь до боли печальный, а и удалый, серебряный голос Люды – светлой заряницы.
Но что-то колдовское, лютое таил крутой выгиб тонкого, страстного, шевелящегося стана ее. И жуткое что-то пророчил взгляд, маячивший в темноте невидными безднами…
– Мой любимый!.. Мой!.. – как-то изогнувшись, вскинула руками и обвила, точно огненное кольцо, Люда подошедшего к ней молча Крутогорова.
– Моя!.. – сжал ее всю, сжег Крутогоров, грозно пьянея от вина любви – старого, огненного вина.
Но Люда, вдруг извернувшись и крутнув гордой в желтом огне головой, вырвалась из крепких рук Крутогорова.
– Проклятый!.. – топнула она ногой гневно. – Ты думаешь, я забыла девочку-то ту востроглазую?.. И цвет ты думаешь забыла?.. Отплачу я тебе это, ой отплачу!.. Отойди, проклятый!.. А то убью.
– Убьешь – значит любишь… – усмехнулся Крутогоров горько.
– И убью. Побоюсь, думаешь?.. – вскинула голову Люда, тяжко дыша. – Убью не убью, а отплачу… Знаю чем.
И, встрепенувшись, выгибая шевелящийся стан, зазвенела:
Катилася зоренька с неба…
Будто серебро рассыпалось. Дрожала песня, металась и тяжко падала над озером, замирая в камышах. Ах, и что это за бархатистый сладкий голос – голос Люды! Боль в нем, огонь, молитва или радость светлая? Из тайников бездонной души, полной бушующих демонов, но и светлой, как солнце, – лился этот голос, страстно-нежный, певучий и звонкий, как серебро. Из-под самого, верно, сердца, опаленного черным светом, шел и пленил слух…
Да упала до Дону…
Хоровод безумствовал. Мужики, бабы, парни, девушки, словно спаянные огнем, крепко держась за руки, с дико откинутыми назад головами, свистя и гикая, крутились вокруг Люды. А лихой, широкоплечий Никола, подхватив ее, знойно-стройную, тонкую, тугогрудую, на руки и закрывая русой своей бородой и кудрями ей пылающее лицо, целовал ее в жаркие губы ненасытимо. И она не отбивалась. Только тихо вскрикивала:
– А-а-а-х…
И жгла тугой своей высокой грудью могутную грудь Николы, извиваясь, как демон:
– Горячей! Чтоб больно было!..
– Горячей… – словно эхо, глухо вздыхал Никола.
Стиснув ее всю, издал в долгом, долгом больном поцелуе…
Ночные волны пели томную радостную песню: благословенна жизнь. Но порванное сердце Крутогорова грустило о любви невозвратной, о любви. Кто шептал молитву? Сад шумел о том, что делает с бедным человеческим сердцем любовь. Не кляни! Не жди. Благословенно все, что любило, но не было любимо. Кто рубины разбрасывал? Зори пылали, огненные зори. В лазурную даль корабли проплывали с серебряными парусами, изогнутыми полумесяцем. За ними шел Крутогоров – навстречу расцвету лесному. Вспомни! Благослови!
Молился лес и вздыхал о любви, о любви. О, полюби и не ищи награды! Жизнь так коротка, и человеческое сердце так бедно. Претерпи! Пройди через огонь, чтобы в пытках обрести радость.
Но нет выше радости, как полюбить и погибнуть.
Под темными прибрежными ветлами встретил Крутогоров вихрастого лесовика-поводыря. Парень, брызгая слюной, бормотал шибким картавым шепотом…
– Сызьяню, гыть, змеерод… тибе та… Дед и послал мине сюды… Покарауль, гыть, змеерода-то!.. Я и караулю, стало-ть!.. Вон ен, вишь?
Тряхнул кудластой головой, откидывая нависшую на глаза жесткую прядь. Почесал правой босой ногой левую.
Темный шумел старый березняк, протяжно и грозно, словно отдаленный водопад. За березняком, в сумраке согнувшаяся чья-то мелькнула высокая фигура.
Гедеонов подходил, вертя острой, сплюснутой головой к Крутогорову:
– Ты Крутогоров?
– Да, – отозвался Крутогоров. – А что?
– Людмилку ты оставь.
– Людмилу?
– Оставь. Да. А то не сдобровать тебе. Тамара… – Гедеонов захохотал люто, топнув ногой. – Тамара разве хуже? Она моя… до…
– Я не покупщик Тамары, – ударил в желтые его колючие глаза Крутогоров.
– Молчи, сволочь!.. – подскочил помещик, трясясь. – Убью!.. Я болен… Нет, я не вынесу!.. – опустил он руки бессильно.
И, согнувшись, нырнул в шумный березняк.
Жили знаменские мужики ни шатко ни валко. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка – плясать. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем. Целины, поля, леса – все было полонено Гедеоновым. Только тем и жили, что ловили в озере рыбу да из года в год ждали от царя земли. Не отчаивались.
Хлеба вечно не хватало. А зато много было праздников. Вот когда уж отводили знаменцы душу! От зари до зари крутились по лесам. Бражничали. Нужда играет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Дворов не было. Над озером низкие черетняные хибарки с ободранными стропилами и поломанными латами хилились по крутым хвойным обрывам, шатаясь от ветра, словно сорочьи гнезда.
За горой, меж еловых лесов глинистое заброшенное поле под Троицу мужики бороздили тупыми прыгающими сохами. А молодухи рассевали лен. Пели песни солнца. А солнце разбрасывало по холмам, межам и рытвинам белые алмазы – ландыши и ромашки, красные рубины – дикие розы, светло-синюю бирюзу – васильки и незабудки. И, облив землю страстным огненным лобзанием, – кружилось над дымящимися лесами…
Шумел, в красном купаясь золоте, молодой березняк. В светлой лазури тонули серебряные облака. Молодухи, к земле припав, целовали ее. Пели:
Мати сыра-земля,
Мати-Богорица!
Дай нам счастье-радость…
Пошли долю!..
Из лазоревой дали доля показывалась. Белая, как снег, в жемчужной короне, в цветах и розовом тумане шла по холмам. А сладкозвонные березы клонили перед ней вершины, ликующим приветствуя ее шумом. Но уходила доля за леса, за туманы. Хороводы пристально глядели ей вслед…
Нечаемо откуда наплывала, словно лебедь, одинокая туча. Душистый падал на землю благодатный дождь. А хороводы, в плавной кружась пляске, под шелох диких межевых цветов, пели вечеровые песни…
Туча уплывала. Омытые травы дымились свежим ароматом. Голубоватая мгла окутывала хороводы…
– Мати-Земле – Слава! Слава! Слава! – пели и кружились хороводы.
Жемчужный подходил вечер, и под лесом допахивали мужики поле. Закат погорал, кованым золотом отражаясь в озере.
Мужики, покинув распашье, шли в рощу.
Там под старыми чернокленами разбрасывали пламенники свежесорванные цветы. А молодые духини, прозорливцы и злыдотники зажигали висящие в ветвях берез лесные лампады…
За лампадами, в глубине рощи, стонал – горел и сгорал на нескончаемом лютом огне – Феофан.
Темное, бледным отливающее мрамором лицо его при свете лампад было жутко, как смерть. А раскаленные глаза, казалось, говорили: коли б подал знак, принял тяготу Сущий – солнце Града открылось бы бренному миру. Но не было знака. И сгорал в нескончаемом огне – в лютой борьбе с Сущим Феофан.
Голова его, в туче черно-седых взвахлаченных волос тяжко, безнадежно опускалась на грудь. Сомкнутые крестообразно, костлявые, восковые руки жутко ломались в огненном выгибе. Феофан часто дышал и тяжко. Металась душа в тоске неизбывной. Кровавой болела болью. Погорала. Града ее мир не принял, не познал.
Все осквернил Сущий, чем жила душа. Все отдал двуногим на поругание.
Покидал дух. Кровавый катился пот и падал градом.
Феофан, зашатавшись, упал. Хотел встать. И не мог. Сил не хватало. Но муки по душе были Феофану. Не нужно ему было надежды, вечности, красоты. Только тягота нужна ему была. И нетленным светила она ему, неприступным светом.
– Ага?.. Круто небось?.. – вынырнул откуда-то Знаменский поп Михайло. – Погоди, не то запоешь, когда схватят тебя, голубчика… да спросят, где мать?.. Не скроешься, брат, в лесах-то, не-ет!.. Каторга за это.
Медленно повернул к нему Феофан темное лицо. Бросил гневно:
– А вам не каторга?.. За то, что губите души людей ложью?.. За то, что скрыли солнце Града?..
– Тебя дьявол искушает… – шарахнулся поп.
– Ты меня искушаешь!.. – сурово и едко жег его Феофан раскаленными глазами. – Крушить!.. Крушить вас!.. Да еще двуногих… Крушить!.. Да еще Сущего… За ложь!.. За то, что избранными считаетесь…
– Как?.. И Сущего?.. – запрыгал священник, трепля широкими рукавами рясы. – Сатана!.. Ведь от Сущего исходит только добро…
Но, медленно подводя темные свои зрачки к рябому острому лицу попа, жег его Феофан:
– Добро без солнца Града – страмнее зла… То-то любо было бы, коли б Сущий да подал знак о Граде!.. Не искушал бы ложью своей… То-то верно было бы!..
А Сущий мучит… Да знай молчит…
– За муки – награда… на небеси… – буркнул поп. – Претерпи до конца…
Феофан покачал головой горько:
– Эх, торгаши… Эх!.. Жулики… Воры!.. Награда… Кого вы не продадите за награду? Не убьете?.. То-то любо было бы, коли б не гнались за наградой! Жулики!.. Воры!.. Убийцы!.. Сожрали солнце Града… не подавились, награды-то ждавши?..
Поп, пятясь под березу, бормотал торопливо:
– Ну, заладил… От тебя, брат ни крестом, ни перстом…
– Ага!.. Видно, не всегда ложь-то помогает?.. – язвил Феофан. – Чего ж ты уходишь? Ты пришел нас просвещать светом Христовым?.. Ну и просвещай!.. Только без обмана да лжи чтоб…
Но попа и след простыл.
Кляня Сущего и его избранных, побрел Феофан куда глаза глядят.
– Эшь, во, тоже тешатся… Черти смердючие!.. – дико лаялся он, проходя мимо пламенников. – Какая такая красота есть? Ну?.. Вечность?.. Огонь сердец?.. Все брехня! То-то б…
– Замолчи, – внезапно преградил ему дорогу Крутогоров. – Не говори о том, чего не знаешь…
– Жулье! – развевал гривой Феофан. – Все радуются!.. А нет того, чтоб тяготу… принять…
Грустно и испытующе глядел Крутогоров в отверженную, погорающую душу Феофана. Тихим взрывал ее голосом:
– Тягота или Град?.. Истина или вечность?..
Окруженный со всех сторон пламенниками, съежившись, притих Феофан. Низко опустил вахлатую в высокой драной скуфье голову. Но, встрепенувшись и сомкнутые подняв беспощадно хрустящие костлявые руки, затряс ими исступленно:
– Да. Град. А тягота – правда-то – выше вечности!.. Краше Града!.. Крушить!.. Очищать Град. Через Марию-деву… Да… через нее засияет миру солнце Града! То-то любо будет! Крушить!.. Крушить.