Текст книги "Последний Лель"
Автор книги: Сергей Есенин
Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
Пимен Карпов
ПЛАМЕНЬ
Роман
Сердце, бедное мое сердце и эту песнь огня возношу пресветлому духу отца моего, страстотерпца и мученика, сожженного на костре жизни
Книга первая
Прими
Под окном в холодном огне заката качали тяжелыми шапками сонно тополя, липы. Где-то у горы в лесных камышах, одинокий, плакал о любви коростель. В келье плясали и ухали мужики под всплеск струн.
А за плетневой, открытой настежь дверью Феофан, крепкий как кремень, преклонив перед низким дубовым престолом колено, читал глухим замогильным голосом акафисты праведникам, переступившим через кровь.
Шумы росли, вздымались, покрывая струны и песни. У престола, в пороге падали навзничь жеглые духини. Рвали на себе свирепо, скидывали чекмени; двигали животами страстно. Потные, трясущиеся, красные, с разгоряченными телами мужиков сплетаясь емко, кликали клич:
– Гей, загасите солнце!.. Супротив Сушшаго ополчитесь! А примите муку лютую, любжу смертную!..
Неподвижно Феофан стоял на коленях, перед престолом, зажав в костлявых руках черную, закапанную желтым воском книгу.
За ним, под дубовым, изукрашенным старою резьбою балдахином, в рамах малинового бархата висели над престолом отреченные картины: праматерь Ева с обнаженным сердцем, прободенным острыми мечами, и Каин, в смятенье и ужасе застывший над убитым им Авелем.
Перед картинами горели лампады. Кровосмесительницу Еву, братоубийцу Каина и иных отверженцев Феофан чтил, как истых мучеников, прошедших через очистительный огонь зла и принявших муки от духа.
В свете, смешанном с неверным сумраком, голубой плавал по келье ладан. Феофан стонал. А духини катались по полу, кувыркались, выли, топая пятками, так, что пламя лампад вздрагивало, колебалось и гасло. Кидались на Феофана:
– От-ве-дай нашей сестры… Ох, греши… Один Бог без греха!..
Но тверд был Феофан, хоть и жег сердце его острый, как коса смерти, искус.
Со взором отверженным и жестоким, с клеймами ожогов на щеке и тучей черно-седых, взлохмаченных волос, Феофан весь был точно глухой ночной ураган.
Сокатал дух. В келью вваливались кузнецы-молотобойцы, бобыли, грабари, дровосеки, каменотесы, побирайлы, что день-деньской по деревням и лесам шатались, работали, жгли, мучили, а все, чтоб муки от духа принять. Мужики язвили их:
– Ага, невтерпеж?.. А хто держал?.. Не крепко-то заритесь. Наша любжа – пытка, не радость!..
За престолом в нуде и страхоте бились духини со спутанными мокрыми волосами и мутными глазами, обожмав собой бородачей-мужиков.
А мужики емко подхватывали их, изомлевших на перегиб. Несли к тяжелому дубовому кресту. Распинали каждую на кресте, прикручивая распростертые руки и ноги едкой мокрой веревкой. Целовали, мучили пропятую в кровь. Носились вкруг креста, гудя и свистя:
– И-их… змеи-и!.. Сосится сердце… Яри, дух!..
Прикрутили Неонилу, духиню Феофана, сладкую и крепкую, как яд.
Отара затихла. Но, увидев, как встрепенулась Неонила из кресте в диком выгибе, мужики, сбивая друг друга с ног, ярым кинулись на нее шквалом. Припали к нагому, горячему ее телу, к алому вишневому рту, к глазам, мутно-синим, задернутым сумраком страсти, к белой лебединой шее и тугой груди… Темным, лесным залились кличем.
И в келью, заслышав клич, врывались шнырявшие под окнами бродяги, нищие. Жадно тянулись остервенелыми, трясущимися к Неониле телами. Неонила же, принимая их, взвивалась, как язык огня меж сухих деревьев, то открывая мутные зрачки, то закрывая. Билась на кресте под ненасытными взорами. Терлась мокрыми, прилипшими к вискам золотыми кудряшками о волосатые груди и плечи мужиков. Дико ярилась:
– Ой, да сладко же мне… Ой, да тяжко ж мне!.. И-их… лютуйте! Знаете меня, хто я?.. Ох, веселиться люблю я, вот что, земляки!.. Помните меня, хто я?..
Неонилы ли, веселой яровухи-полонянки, не знать? Ее ли ласк, любж и присух не помнить? Кто не припадал больно и страстно к знойной ее, ландышевой груди, сладким, вишневым устам?
Щедро разбрасывала она пригоршни радости, страсти и хмеля, бродя по полям со зверями, ветрами и парнями. Опаивала, веселая, степных бродяг-милаков брагой, поцелуями… Да подвернулся откуда-то Андрон, краснобородый, кремневый, колдун – перекрутил ее с собой. Кабы не Феофан, подоспевший со своей злыдотой, увел бы ее колдун батрачкой в гедеоновский двор…
А теперь она, полоненная загадочной тяготой, веселится и мечется в диком огне и распинает себя на кресте страсти…
Вваливались в келью ночлежники с обротями и зипунами, вихрастые обгорелые подпаски. Хищно зарясь на обессилевшую, хмельную от похоти, ломаемую судорогами алую Неонилу, загорались больным огнем… Карабкались через груды тел к ней на крест и верещали, точно щенки:
– Не гони, тетинька… Голубушка… Мы капельку… Мы ничего… Мы так… Тетинька!..
Перед аналоем, в огне свеч и лампад молниевзорный стоял Феофан. Молча глядел на тяжкую злыдоту, откинув черную, с искрами седины, тучу волос.
Когда Неонилу, умлевшую, раскрутив, положили на престол, под отреченные картины, и олютелая злыдота, пав перед ней ниц, протяжное что-то завыла, – в келью, под вой, визг и регот толпы, вошла Мария, кликуша, с черными, как агат, глазами, смуглым суровым лицом, покрытым мурашками, с тяжелыми, качающимися кольцами волос, выбившимися из-под платка.
– Возьмите меня к себе… – упала она на колени, – я такая…
В волне ладана не разглядел Феофан дикого, смуглого, словно опаленного грозой лица кликуши. Но что-то знакомое и вещее почудилось ему в глазах-углях ее и низком грудном голосе.
– Кто ты?..
– Я на голоса кричу… – откинула кудри Мария.
Поднялась на амвон. Гордым обвела толпу взором.
Толпа притихла. Дико и жадно воззрилась на стройный гибкий стан, на крутую, глядящую острыми сосцами врозь грудь и смугло-алое, что-то таившее в суровой улыбке лицо.
Кликушу, жуткую и загадочную полуночницу, проклятую и отверженную, мужики знали. Неприкаянной бродила она по дебрям, собирая травы и леча тварь лесную. Навещала монастыри, где прорицала мужикам их печали и радости…
Лютовали обормоты похотливо, жадными зарясь на пылающую смуглянку глазами:
– Слашшо!.. смугляна… Ходи в круг… Свят Дух!
Вдруг, желтый, подскочил к Феофану Козьма-скопец с круглыми бабьими, сморщенными, как испеченное яблоко, щеками.
– А угомонись, злыдня!.. Мене, скыть, горлы хоцца перехватить, а ты усе – слашшо?.. Замри, грю!..
Кинувшись к Марии, схватил ее за руку:
– Уходи… красава… Сбендежут, скыть, псы… Бяги отседова!..
Но Феофан, допявшись до Марии и положив костлявую свою восковую руку на точеное ее плечо, выступавшее из-под черных, отливающих старым, вороненым серебром волос, бросил глухо:
– Прими тяготу, Дева Светлого Града…
– Я… продалась миру… – взметнулась Мария, вещие заслышав зовы. – Я ли не тужила по Светлом Граде?.. Да нечистый во мне…
Ударила себя в грудь. Взмахнула рукой. Как будто хотела вырвать змей, что гнездились в ее сердце.
Мужики окружили ее тесным кольцом.
Костлявыми, заскорузлыми вцепившись в нее пальцами, разрывали в куски алый ее сарафан. Падали под ноги ей, корчась в силках страсти…
Феофан же, обняв судорожно Марию за шею, перебирал на груди ее бусы. Не выдавал себя, как будто ничего не случилось. А сердце его исходило кровью, кровью. Дьявол подал знак Деве Святого Града. Заговорил в ней. Сущий же молчит…
Бесновалась толпа.
В свете лампад Феофан, на белую шею Марии нечаянно взгляд свой бросив, почернел, как смерть. Увидел родинку, полузабытую, кровную. Отступил назад в смятенье и огне лютом. Перед ним была его дочь.
Тревожно отхватила Мария руки. Недоброе что-то уловила во взоре Феофана. А Феофан, увидев, что дочь не узнала его, да и все равно ей не растолковать, что перед ней – ее отец, подхватил ее трепетно, страстно. Поцеловал в глаза-огни, в глаза-угли. Она – его. Оба улыбнулись молча. В сердце Феофана звездные гудели бури. Мученица почуяла в нем страдальца, палимого огнем, отца Светлого Града…
В сердце Феофана огненном разгоралась уже любовь к дочери, земная любовь. Под колдовской свист и вой отары мантило отцу, вот-вот наклонит дочь над ним черные свои качающиеся кольца-кудри. Пристынет огневыми черно-алыми губами к старому высохшему рту… Легкое, хрупкое тело его сладким затрепещет, больным трепетом…
Но, опомнившись, сердце свое с лютой отдавая яростью черным змеям, запылал Феофан грозно:
– На раста-нь!..
А злыдоте любо, когда ее зовут к кровавому покаянию. Закипела она, как муравейник. Повалила валом из кельи.
Тогда-то Мария, одурманев, в дикий пошла знойный пляс, свистя и гикая:
Ой, дуй,
Раздувай!
Разделывай дела,
Чтобы к Святу родила!..
По задернутой сумраком гущире грозно текла злыдота.
Перекликались соки трав и цветов. Темь заволакивала ельник, бросая в него отстоянный в тишине шелох. Над диким озером горные сады, белые как пена, качали густыми купами. Заливали крутосклон волною хмелевого гула…
Нетленна пора расцвела. Погляди на надводные горы. Они – в серебряном уборе. Те вершины яблонь, что обдали белопенными волнами склоны гор, – они из жемчуга. Воспой их! Над ними, точно ведуны, колдуют шелохливые тополя. В зарничном огне короны их – из изумруда. Поклонись им!
Как шалая, хмелевая гущирь, как шибкий вал, взбиваемый буруном, под рудым, замшелым обрывом, кишела на растане, рассекающей лес черным крестом, люто скрежещущая, скуголящая злыдота. Со скрещенными на груди руками, бросив головы, каялась:
– Убивцы мы… Отцов, матерей своих позагубили…
В мраке, облитый светом, бледным от заката и синим от далеких зарниц, тошновал восковой Феофан. А Мария смеялась солнечным смехом.
– Я люблю тебя… – припадал к ней Феофан хрупко. – Душу твою люблю…
Взял ее за руку, на лобное вывел место. У серебряного ковыля крестил черным огнем:
– Се, светом тяготы крещу!.. Радуйся, сион грядущий, крип райский… Радуйся, Дева Светлого Града!..
Великомученики, страстотерпцы, подвижники приходили в черную келью, взыскуя Светлого Града. Злыдота отвергла их. Но приняла ту, что обрекла себя пыткам за зло, вложенное в человека помимо его воли.
Поцеловал Деву Светлого Града Феофан в сердце. Возложил на ее голову руки:
– Прими!
Затрепыхалась Мария:
– Принимаю!
И толпа пала перед ней.
В древнюю, полузаброшенную Загорскую пустынь, среди каменистых, поросших старым сосняком холмов, за Знаменскими скитами и моленными собирались часто беглые монахи, каторжники, отверженцы и подвижники.
Как-то с Феофаном и его злыдотой столкнулись в монастыре пламенники, за монашеской прей.
Под сводами монастырского собора громили монахи злыдоту. А та дико, знойно завывала, подняв сердца горе. Ждала знака. Завидев же пламенников, притихла. Но Феофан требовал истошного воя, лютого. Палила себя злыдота, распростираясь во прахе. Только желтолицый, печеный Козьма-скопец гукнул едко на Феофана:
– А ты ккой черт мене, скыть, знак? Яззвы – вот знак!.. Как убивец я, то мене яззвы дадены… Ить змеи у мене у сертцу, казюли?!
Свирепые, обомшалые мужики, отчаянно размахивая руками, с вытянутыми вперед искаженными пыткой лицами, духини, плашмя распростершиеся на полу, жуткое что-то выкрикивая и скребя груди, каменной навалились на Козьму глыбой… А высокий, костлявый, с бурунными, разметавшимися в разные стороны, точно туча, волосами и горящим, как факел, взглядом Феофан в рыжем монашеском подряснике и скуфе, подпоясанный широким ремнем, взывал над толпой, запрокинув голову:
– Есть Ты или нет, а дай знак!..
Дивились пламенники. Перед ними стоял не жуткий отверженец, заступник и покровитель разбойников и убийц, каким ведом был Феофан. А ясновзорный подвижник и пророк.
Но о нем жуткая шла молва. Печать великого зла, проклятия и отвержения лежала на нем. А ведь это был тихий и кроткий мужик, ведший радостную подвижническую жизнь землепашца, любивший солнце, волю и ближних больше, чем самого себя. Как чернобурунная туча, через всю его жизнь острый прошел огонь зла и сжег его душу.
В алтаре пели монахи. Пламенники подступили, горя и грозя, вплотную к Феофану. А тот, бросив бездонный, молнийный взгляд свой на песнопевцев, кольнул тихо и едко:
– Это я. А что?
– Убийца… – пустил кто-то сзади.
Медленно покачал Феофан головою да и бросил:
– Да, убил. Сущего я убил? А вы – солнце Града убили… А?
Взор – из огня и мрака. В голосе боль кровавая, едва сдерживаемая буря.
В приделе собора древнем необоримые сразились два града. Град доначального хаоса – Феофан и град предвечного света – Крутогоров.
В сердце Феофана душа Крутогорова ударила, как солнце. А перед Крутогоровым края души роковой открылись черной, как бездна, хоть и озаренной загадочным каким-то неприступным светом – светом неведомого миру Града. В свете этом душа Феофана зловеще вспыхивала, точно смертоносная синяя молния из-за туч.
В тревоге отвернул Крутогоров взор свой от вещей души Феофана.
Но не отвернул взора, а заглянул в тайники души подвижника – крепкий, точно высеченный из камня, с сердцем нежным и богатым любовью, с душой мятущеюся – Никола. Содрогнувшись, пошел навстречу душе хаоса.
– Больно?.. Тошно?.. Круши, отец! Круши!.. Говори… Чую я твою правду!..
А Феофан, на злыдоту, валявшуюся на полу, как перебитое войско, и угомоненную уставившись, острым обжег сердце Николы ядом:
– Их язвы – твои язвы… Их змеи – твои змеи…
Ближе подвел Никола взгляд свой к глазам Феофана, горящим в сумраке собора, как две свечи. Глубже в душу ему заглянул. Душа его была искровавлена, опалена.
– А-а… – протянул только Никола.
Отошел прочь, дошептав тихо:
– Да-а… Кто расскажет правду его людям?..
В придел, через боковую дверь, вломились вдруг стражники с следопытами. Тесным окружили кольцом злыдоту.
Но та, увлекая за собою пламенников, вырвалась из собора. Грозноклокочущим потекла по монастырскому двору шквалом.
За оградой, на опушке монастырского леса, низкий грудной голос Феофана гремел над толпой, как гром:
– Мы – в черном огню!.. В язвах!.. Во тяготе!.. Коли не хочете тяготы, чего ж вам от нас нужно, ей, спасенные?.. А?..
– Засть, злыдня проклятая! – фордыбачила в толпе какая-то старуха-богомолка. – Убирайтесь отсюда, песьи ваши головы!.. А то решу вас, псов!..
Злыдота так и покатилась со смеху, услышав старуху. А Феофан заязвил:
– Ага!.. Вы – спасенные… Эх, кабы признались, што вы – жулики, воры – то-то любо бы было! То ли верно б!.. Град обрели бы, кабы тяготу взяли б… Хочешь, – повернул Феофан свое лицо с жуткими, разбрасывающими черно-багровые зарницы глазами к Крутогорову. – Хочешь, прими.
Но Крутогоров, солнечный, углубленный в мир, отошел от Феофана, бросив только:
– Разве путь к Граду – язвы и муки?..
Облепив жадно Крутогорова, харкала ему в глаза злыдота. Обдавала его ядовитой слюной.
А молчавшая дотоле, прятавшаяся в толпе, хрупкая и нежная, как стебель цветка, Мария, забежав вперед, взмолилась, пряча смуглое свое, алое лицо на груди у Крутогорова и тряся черными кудряшками:
– Прими-и…
Печально поглядел на нее Крутогоров. Пошел дальше.
Лес, старый колдун земли, встретил его шумным приветом.
За синее озеро, на крутую, заросшую вишеньем и яблонями, гору, в старую тесовую башню, залитую пышными душистыми цветами и алым солнцем, ушли песнопевцы-поэты, неутомимые пламенники.
В дуплистых вековых яблонях немолчный шел шелох. И ночные огни из верхних окон башни падали в дикую хвою, точно золотые снопы.
Жили поэты в обители среди старых, мятежно раскинувшихся садов сдавна. Пели радость и солнце, пахали поле. Звон звезд и шелест леса, с темным ночным светом перемешанный, ловили. В гневе же, грозовом и мятежном, громили жестокость, лютость и тлен мира. Сильные мира, лицемеры и книжники, искали Крутогорову, ставшему им поперек горла, погибели.
Но зато любили бесстрашного главу Пламени земляки, бородачи-хлеборобы, – за его солнце и любовь.
Кто, попав в башню на крутой горе, видел свет голубых паникадил в алтарях, престол с горящим на нем огнем неугасимым, свежие цветы, расставленные в наполненных ключеструем тонких фарфоровых вазах, кого касались жалобы звездных струн, эти взмахи белых крыльев под лунным лучом, – навсегда тот попадал в плен к красоте.
Но редко кому судьба открывала дверь башни, ибо вещие тайны окружали обитель Пламени. Никому не были ведомы из непосвященных замыслы и солнца пламенников. А уста посвященных были молчаливы, как уста мертвеца. Непосвященные знали только, что башня крутогорская жутка, неприступна и грозна. Но больше ничего не знали.
Над глухим ночным озером, зацепливаясь за башню, проходила низкая зеленая звезда.
У черетняной хибарки, что заросла черемухой и диким маком, на грозовой воле и пьяном солнце, жил Феофан веселым хлеборобом. Выкарчивал коряги, разбивал оралом рыхлые, пропитанные запахом трав и грибов целины. Сеял пшеницу. А душистыми лесными вечерами, в зеленом сумраке, висячие срывал звезды, пел хмельные песни и собирал росы.
С ним жила и жена-рыбачка. Копала дикие коренья, ловила в озере рыбу. Огненную делила последнюю предзакатную любовь с Феофаном.
Вещим протяжным шелохом заклинала ее ночь и кровавыми цветами обливали зарницы.
Шли утра, шли дни. Исходили увядающей страстью сердца-огни; сердца-молнии.
Но прошли ночи. Затошновала рыбачка по давным-давно, на заре любви пропавших своих ребятах первенцах, – отверженных звезде и солнцу. Бросив черетняную хибарку, ушла куда глаза глядят, тронутая нездешней жутью.
В древний лес – в безмерное одиночество ушел и Феофан. И глазами бездны глядели на него ложь и ночь, Того, Кто носил имя Сущего.
– Солнце светит праведным и неправедным? – пытал Феофан, сгорая от мук и грозя. – А солнце Града – где?.. Не украли ли его избранные?.. Кто их избрал?.. Почему те отвержены, а эти избраны?.. Воры!.. Жулики! Где солнце Града?..
Бездна и ночь обнимали мир. Но бежал Феофан в безмерное одиночество. А Сущий обрек его лжи праведных и избранных.
Когда же пошел Феофан наперекор лжи, Сущий отринул его от себя навеки и проклял.
Но, взыскуя Града, строг был Феофан и беспощаден к себе и чист сердцем, хоть Сущий, кому близки были только избранники неба, а не земли, – и отвратил лицо Свое от чистого открытого сердца поборника Града.
В лесу выкопал Феофан себе пещеру и жил. Созидал Град.
Осенью в сырой, чадной, заплесневелой землянке недалеко от пещеры Феофана приютилась нищенка с крохотными ребятами. Феофан собирал им коренья, ягоды, дикий мед. И они радовались не нарадовались – вольной веселой жизни, лесному улыбчивому солнцу…
Но пошел холод, и до них дорвалась черная оспа. Облепила их слизкой гнойной корой. Сдушила.
И прозрел Феофан, что сроки, когда с жестокостью Сущего должно встретиться Его милосердие, с светлым огнем неба – черный свет земли – пришли. В мятежном, полном гнева и бурь лесу, в огневом гуде и гуле, глаза Феофана вспыхивали, точно багровые зарницы, а голос звенел и дрожал, прерываемый кровавыми слезами:
– Ты лю-т… Пр-а-вильно!.. Будь… лютым… Круши-и!.. Пали-и!.. А ребятишек, что в землянке-то… не трожь… Хо-ро-шие ребятишки!.. Тебя любили, солнце любили… лес любили… Не трожь! Милосердие!.. Спаси их… Ну!.. Спаси!.. Слышишь – гудет лес? На Тебя гневается!.. За что… дескать? Ну!.. Чудо… пошли… По-шли-и!.. Об-я-зан посла-ть… Не пошлешь?..
Не послал. Тогда Феофан пошел в каменоломню. В глыбах щебня молил Сущего, ставши голыми коленями на острые едкие камни, так, что под ним поплыли горячие ручьи крови… Язык поломало от смертенной беспрерывной мольбы. Шею, руки, ноги, суставы свела корчем, да и сердце сожгла мольба.
Но когда приполз Феофан из каменоломни в землянку на стертых до мослов, перекровавленных коленях, – его встретил тяжелый трупный смрад. В мусоре, окоченелые, лежали с оскаленными зубами, высунутыми синими языками черные ослизлые трупы матери и трех ее ребят.
– Где же… милосердие?.. – тихо упал ниц Феофан.
Последние снял с себя подрясник и рубашку. Накрыл ими поруганные прахи сирых. Собрав дух, уполз под серые, пахнущие смертью земляные своды молить Сущего, посылающего испытания.
За близких и дальних, за сирых молил Феофан. Гибли сирые. За больных и голодных – гибли и те. В последний раз за отца своего, древнего хлебороба, всю свою жизнь пахавшего дикое заброшенное поле, молил Феофан. Помогла молитва: через сутки крепкий древний старик предал дух. Как свеча сгорел.
А мир, за который в жутком подземелье Феофан молил Сущего, – язвы поразили, мор и глад.
Тогда-то Феофан поднял свой голос:
– Ага!.. Мором и язвами – этим-то Ты добер… А солнцем Града? А милосердием?.. Ага!.. Все избранные… Небо… А земля?.. я землю люблю!.. Коли земля – во тяготе, то и я хочу быть во тяготе… Тягость духа… хочу несть… А Ты – понесешь ли?.. За зло за Свое?.. Что?.. Чистота?..
Но и чистоты у человека было больше, чем у Сущего. Мир знал это, ибо жестокость, ложь и зло Сущего были безмерны. А чтобы показать миру, силы какой тяготы возможны в человеке, одержимом землей, Феофан на неслыханное дерзнул деяние.
Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес да там и расколол ей гирей череп. В пуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмертный хрип древней старухи.
А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисинивевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах… Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте…
В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
В хижине нашел Феофан сестру свою, увядающую девушку-красавицу, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее к прелюбодеянию с собой… А наутро отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам…
За то, чтоб молчали про мать.
В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан.
Палил:
– Ах!.. Мати сыра-земля!.. Ты умираешь – прощаешь… Не прощай… А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня… То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!.. Ой, и змеи не проняли сердце… простили… Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил.
Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костенику. Замолк.
В черетняной хибарке жил одинокий и молчал.
Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавые падали слезы ночи – звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, но прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
– Окаянный!.. Не души покоем… Кричи!.. Круши… Чудище!.. Жуть!.. Казни… То-то любо будет!.. Ты же лют… Полосуй!.. А то лучше смерть… Идолище поганое!.. Я убил мать… погубил сестру… теперь вот дочь продаю… А ты – спокоен… А чист я был – тогда Ты душил меня… Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, чтоб выше моих были?.. Тягота, чтоб выше моей тяготы?..
Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос:
– Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
Замолк. Шагами медленными и преступными – земле невмоготу было от этих шагов – подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные брови. Сузил потаскушечьи свои глаза:
– Новенькая?
Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
– Ммолодец!.. Хвалю!.. Где… достал-то?.. Проходи, дядя… потолкуем…
Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась будто лист, срываемый бурею… Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
Гедеонов.
Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
– За ночь – рубль… Стоит?
– Все равно… – бросил Феофан глухо.
Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь…
Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад… Но, должно быть, вспомнила про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава…
А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезывал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего – кровью заклинал:
– Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я и то почил от зла… А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз, недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями:
– Пред-а-тель…
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
– Я-а?.. – расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные перепутанные волоса его выпрямлялись и стояли торчком.
– Ты-ы… – мертво грохотала толпа мертвецов.
Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него – сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
– Пре-да-тель… Твое солнце принесло смерть нам… Гнус… Смерд!.. Изорва-ть его… развеять, гада, по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью, одержимые, недугами и язвами, – помощи от чистого Феофана, но получили за то смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленые, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть…
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.
А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
– Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшего?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти… А теперь – мертвецы мы!.. Про-клина-ем гнуса!..
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнить непереносимой казнью – ложью. Сущий ревнив и смрадной казнит казнью тех, кто справедливееЕго. У Него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала, – Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, – вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернуть в Град, – молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но – лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднееи любвеобильнееЕго. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни…
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града…
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем, – в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук…
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он – язвами, мором, гладом – миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.
Но, открытое тяготой, светило Феофану и тленному людскому роду солнце Града небывалым светом.
В обросшей поганками колдыбане, изрезанный кореньями и поломанный, лежал Феофан, костлявые руки раскинув, торчащие как прутья руки. В глазах его неведомые плясали демоны. Открывались бездны, и в сердце, точно вихри, сны обрывались, хороводы, небо, земля, солнце Града… А орава мертвецов мутила и грохотала…
Но вызывающе, с огненной ненавистью поднял голову Феофан. И демоны его всесокрушающими ринулись на ораву мертвецов синими молниями, губя и разя…
Вдруг, из-за крушинового куста, в белом кисейном покрывале, пустыми ища Феофана недвижными, несущими неведомые страшные кары глазами, пошатываясь, вышла мать.
Седая проломленная голова, запекшаяся черная кровь, шматьями повисшая на посинелых губах… И кара – кара в мутных пустых глазах…
Обуглило, словно головешку, Феофана, скорчило. Темная истошная волна захлестнула сердце, растопила. В бездонном провале как будто увидел Феофан зеленую звезду. Но так и не понял, звезда ли это или его догоревшее сердце?..