355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Есенин » Последний Лель » Текст книги (страница 21)
Последний Лель
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:23

Текст книги "Последний Лель"


Автор книги: Сергей Есенин


Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

– Гуса-ар!

Смотрит и Зайчик, что дьякон с Николы-на-Ходче так быстро куда-то пропал, что только и можно подумать, принявши в соображение дьяконов рост и непомерную его худобу: «Не обратился ль дьякон с Николы-на-Ходче в одну из этих тележных оглобель, чтоб избежать на людях встречи с супругой?..»

Военный доктор

Зайчику стало тоскливо и грустно: Петр Еремеич уехал на тройке, дьякон бесследно пропал, остался Зайчик один. Знакомых в городе, может, и встретишь, да это не так уж и нужно.

Самогонный хмель то в голову выше и выше всходил, ударяя в виски молоточком, то в ноги вливался, и по ногам тогда кто-то водил горячей рукой, и они немного косились и неровно ставили след. Присевши на толстую тумбу возле соборной ограды, долго думал Зайчик, куда бы пойти полежать, да так и не пришел ни к какому решенью, пока над самой, показалось ему, головой не ударил с размаху сорокапудовый язык в колокольное брюхо, разломив его пополам тягучим, из самой чугунной утробы хлынувшим звоном.

Из собора народ повалил в обои ворота ограды…

Смотрит Зайчик на пеструю, разноголовую ленту, которая вьется на Миллионную улицу, всматривается в лица чагодуйских франтих и мещанок и не может никак двинуться с места, ни головы в другой бок отвернуть, ни оторваться глазами…

Мимо него проходят, жеманясь, девицы, дочки первогильдейских купцов и заправил, улыбаются, чуть повернувшись, – молодой да красивый такой хронтовой офицер!

Долго стоял так Зайчик, как в забытьи, хорошо было ему смотреть на девичьи улыбки, на круглые, румяные щеки и тоже украдкой заглядывать в синие омуты глаз…

Вышел из церкви почти весь народ, и Зайчик уж было с тумбы поднялся, но как раз в то же время поплыл из оградных ворот молодой протопоп, прощаясь с какой-то молодой и очень богато одетою дамой.

Невдалеке стоял кучер, держа под уздцы пару заводских полукровок. Кучер увидал богатую даму, должно быть хозяйку, на козлы вскочил, уселся на них поскладнее и чуть-чуть тронул вожжами.

Дама подобрала немного подол от шелковой юбки и зашумела шелком на ходу, направляясь к пролетке.

Зайчик так и вцепился глазами.

Может, она, а может, он это грезит иль все ему видится спьяна.

Хмеля, однако, как не бывало.

В голове далеко все и отчетливо видно, как в протертом на Пасху окне. Только сердце стучит в груди большим молотком и кровь ударяет в виски, на минутку скрывая все пред глазами.

Дама поравнялась с тумбой, на которой Зайчик сидел, на пути ей встала телега, навитая сеном, мужики никак не могли протолкнуть телегу ни взад ни вперед, лошаденка выбивалась из сил, тужась вытянуть воз из большой колеи в мостовой.

На минуту дама уставилась в испуганные глаза лошаденки, потом, решивши кругом ее обойти у ограды, попала Зайчику прямо с главу на глаз.

– Клаша! – тихо окликнул Зайчик ее.

Клаша вздрогнула вся, бессильно расставила руки, уронивши подол синей шелковой юбки, как будто хотела что-то схватить и поймать, но в глазах вдруг у нее потемнело, она схватилась рукой за глаза и, не сказавши ни слова, только тихо и глубоко вздохнув, как вздыхает человек перед легкою смертью, повалилась на конский помет и объедки от сена, лежавшие у соборной коновязи сухою и мягкою горкой…

* * *

…Довез Зайчик Клашу в пролетке до загородного Колыгина дома, стоявшего неподалеку за вокзалом в березовой роще на самом берегу Чагодуйки, и хотел было уйти незаметно, когда кучер осадил лошадей у большого крыльца.

Всю дорогу, как Клаша лежала в легком полузабытьи у него на плече, Зайчик смотрел ей в лицо, любовался каждой чертою и складкой, словно хотелось запомнить получше каждую мелочь, чтоб вспоминать и как живой в воспоминанье потом любоваться…

Клаша была, как и три года назад, так же худа, бледнолица, только будто еще тоньше и изогнутей стала золотистая бровь, как только что народившийся месяц. У приустных ямок поместились две горькие складки, да на лбу чуть заметно провела лихая присуха небольшие, едва заметные, как жилки в кленовых листочках, морщинки.

Смотрит Зайчик в лицо своей Клаше и только теперь вот понял, сколько он с ним потерял в своей жизни, чего ему никогда не вернуть, чего и слабого повторенья нигде никогда не найти…

Все было так, как должно было быть и не могло по-иному случиться…

Сложил он с плеча Клашину голову, хотел занести левую ногу на приступок пролетки, чтоб ускользнуть незаметно перед домом, откуда, он ожидал, должен сейчас выскочить Клашин муж, свекор Клашин, которого Зайчик больше всего ненавидел на свете: перед войной скупил он за гроши остаток чертухинской рощи на свод, в которой Зайчик родился, в которой Зайчик с Клашей гулял и так и не мог по робости странной, слишком влюбленной души в свое время ни до чего догуляться.

Пришел чужой человек, запрятал Зайчиково счастье в карман, без вздохов, без томительных лунных ночей схвативши сразу в охапку его, а Зайчик боялся и пальцем до него дотронуться, как будто страшился, что пропадет оно от одного прикосновенья.

А вот ведь, пропало!

– Не уходи, – Клаша ему говорит, – проведи меня, Коленька, в дом!

Зайчик снял Клашу с пролетки и как перышко внес на крыльцо, вошли они по лестнице в дом, у окна сидела старая няня, а по большому залу бегали два карапуза и в прятки играли… Увидевши мать, они подбежали и нежно прижались к ногам, глядя на Зайчика исподлобья, боясь и смущаясь незнакомого дяди.

– Ну, няня, – сказала Клаша, показывая на Зайчика ручкой, – если б не доктор, не знаю, что б со мною и было: глаза помутились…

– Ах, барыня милая, третий месяц самый тяжелый…

– Вы, няня, детей ко мне не пускайте, а если кто спрашивать будет, скажите: больна…

– Хорошо, барыня милая, ладно…

– У нас, доктор, – сказала Клаша Зайчику очень устало, – все в доме в разъезде… Пойдемте ко мне, я боюсь за здоровье…

Зайчик стоял серьезный и тихий и мало что понимал из того, о чем Клаша с няней своей говорила, и, только когда Клаша ему указала на лестницу, идущую в мезонин, он стронулся с места и пошел впереди Клаши.

Клаша на середине лестницы обернулась и сказала заботливо няне:

– Ты, няня, пожалуйста, не беспокойся: я за доктором сама двери закрою…

– Слушаю, барыня милая, ладно…

Прошелестела Клашина юбка, сделалось от этого шелеста в комнате тише и в окнах синей, остался на лестнице тонкий запах духов, и няня думает про себя, что-то, де, доктор очень уж молод, да как-то смотрит чудно, как осовелый, и не скажет даже ни слова: видно, теперь за войну все изменилось, – у докторов, бывало, всегда небольшое брюшко, голос вкрадчивый, руки в перчатках и в руках наготове черная дудка, а тут только под носом черно, вроде как кто сажей намазал, шинель как у солдата, только на плечах какие-то палочки вдоль и поперек – всего и отличия.

Задумалась няня, на лестницу смотрит, понять ничего не поймет, но ничего и подумать тоже не может: за три года все шло как по маслу, не считая того, что у них там наверху, ну да этого где ж не бывает – в каждом дому по кому, где по большому, где по маленькому, хоть и не видать никому…

Задумалась няня, а карапузы устроили хитрую штуку: забрались они под широкую нянину юбку и там присмирели, хочется крикнуть няне: «Ау!» – да больно под юбкой у нее хорошо, на кубовом поле солнце играет, растут на нем голубые цветки, и у цветков желтые, круглые глазки.

Хорошо у няни под юбкой, словно в саду…

– Ах вы, пострелята! – ласково крикнула няня и потащила обоих за руки в детскую спальню.

Верхом на свинье

Хмель ли давешний ударил в голову снова, или не вынесло сердце радостной встречи, только у Зайчика все плывет перед глазами и из-под ног убегает земля.

Подкатилось близко белоснежное облачко, покрыто облачко легкой, прозрачно-паутинной кисейкой, и на кисейке внизу смотрят пристально Клашины буквы, больно задевая за сердце красным крючком: у Клаши имя все то же, только другая фамилья.

На облаке, как в старину, лежит прекрасная, прежняя Клаша.

У Клаши все то же небольшое, с неправильными чертами лицо, будто только слегка положенными на полотно, и художник так и не кончил капризной картины или совсем забыл про нее в поисках волшебной, иной красоты, а Клаша так и осталась как странный и легкий набросок.

Все та же у Клаши улыбка, улыбается Зайчику Клаша, и Зайчику кажется, да и Клаша сама ему о том говорит, что ничего у них не случилось, все как было, так и осталось, в духе муж они и жена, нет у ней иного мужа, нету детей (все позабыто!), откуда ж им быть, коли… в духе, – оттого-то и льется на Клашу из итальянского большого окна свет самых различных оттенков сквозь разноцветные стекла, словно это стоят разноцветные чаши с разноцветным вином, и кто-то их поочередно подносит к губам, и Зайчик пьет вино из разноцветных чаш, и как не свои руки и ноги, и сердце скоро, должно быть, биться совсем перестанет.

Тихо в Колыгином доме, как некогда было тихо и светло от лунного света лампад в староверской молельне, в которой навеки соединились в духе и свете Зайчик и Клаша, не нарушивши юность и чистоту…

Осеннее солнце бьет в полушторы, отражается на золоченых ручках дверей и по полу стелет прозрачный ковер отраженных вихластостволых берез, протянувших в самые окна оголенные сучья.

Только и слышно всего: тикают стрелки часов, бьется домашнее сердце.

Смотрит Зайчик, как кошачьими лапками перебирает ветерок в открытой половине окна кисею занавески, на которой по легкому, прозрачному тюлю скачет в неведомую страну неведомой страны королевич.

Королевич в шляпе с длинным пером, сам красоты несказанной, скачет королевич на белом, белоснежном коне, и у коня снежная грива запуталась в стремя, и белопушистый хвост словно вот на быстром скаку сейчас оторвется и рассыплется в комнату белой метелью…

Держит королевич над головой высокого сокола в тонкой руке, сокол соколиные крылья широко расправил, вот-вот сорвется с мизинца, взовьется вот и полетит: под самым карнизом, где от второй полотняной шторы на всем лежит, как ввечеру, полусвет, застыла оледенелыми крыльями лебедица, на маковке с белой короной, – царевна: видит она, что от королевича с соколом на руке ей никуда не укрыться, потому и поет она, раскрывши широко уста – тонкий клюв – на лету, последнюю, лебединую, девичью песню.

– Коленька… милый!

Лежит Клаша, полузакрывши глаза, расширивши тонкие ноздри, и у глаз ее, у каждого висит по тяжелой слезинке.

Держит Клаша у сердца в маленьких белых руках с пальчиками, словно коготки у маленькой птички, Зайчиковы бессильные руки возле упругих, почти еще девичьих грудей с темно-розовым кружком материнских сосков, похожих на садовую, с легким пушком в конце лета, малину.

Смотрит Зайчик как опущенный в воду.

На Клашином пальце чужое кольцо с дорогою прозрачной слезинкой, как дождевая капля первой весенней грозы, и по руке возле кисти обвилась два раза сонная змейка и кажет Зайчику золотой язычок.

Сорвать бы с руки дорогую браслетку, кольцо укатить в мышиную дырку, чтоб им играли мышата, а слезку с колечка бросить в траву!

Но ничто уж теперь не поможет, в духе дух пребывает, как дары на престоле, они нерушимы в Зайчиковом сердце, а плоть… злая блудница, рассыпавшая золотые волосы в дорожную пыль!

– Коленька, ты ли?

– Да, это я, Клаша.

– Коленька, ты?

– Что ты наделала, Клаша?

– Коленька?!

Качается все перед глазами, от ветру ль качается рыцарь на шторе, на ветру ли сокол крыльями машет, и на ветру ль, не сдержавшись, лебедица камнем падает вниз.

Опавшей белой березкой Клаша прижалась к Зайчику на колени, дрожит, как березка от тихого ветру, и плачет неслышно, заломивши голые руки.

Текут по рукам ее слезы, и губы у Клаши как два уцелевших на самой вершине листка.

– Верь мне, мой милый, у меня никого нет, кроме тебя…

У Зайчика ж ни охоты, ни воли, ни силы нет не поверить…

* * *

…Сколько так время прошло, ни Зайчик ни Клаша на часы не глядели, только когда медным лбом об пол стукнули гири, в дверь тоже стукнул кто-то тихонько два раза.

Клаша раскрыла глаза, оторвала от Зайчика руки, покраснела, вся загорелась и, тревожно взглянувши на дверь, привстала с постели, рассыпав косы на грудь и на плечи: похожа она стала на Аленушку в темном лесу над водоемом, покрытым зеленою ряской…

– Барыня, – шепчет няня за дверью.

Клаша спокойно спросила:

– Что тебе, няня?

– Алексей Иваныч приехал, прислал спросить о здоровье.

– Скажи, няня милая, через минутку приду.

– Свекор, – шепчет Зайчику Клаша, – веришь теперь или нет?

Помутилось все у Зайчика перед глазами. И стыдно, и горько, и больно ему, и обидно, что сидит он теперь, словно вор, попавший в ловушку, из которой иного выхода нет, как только в окно или на чердак через крышу…

– Клаша, прощай!

– Любишь?

– Люблю.

– Веришь?..

– Верю, но и ты мне поверь.

– Я тебе верю!

– Поверь, как мне тяжело!

– Коленька, мне тяжелее…

– Прощай!

Поцеловал Зайчик Клашины руки, поглядел близко в анютины цветочки Клашиных глаз, висят на цветочках две бисеринки, выпил их Зайчик, чтоб еще раз навсегда отравиться любовной отравой, и на цыпочках к окну подошел.

Глядит Зайчик: окно выходит на двор, ворота в ожиданье скотины настежь раскрыты и на дворе никого – в Колыгином доме не любили шума и не держали много прислуги, купцы из мужиков степенны и строги в своем обиходе, у них только появляется особая серьезность в лице и сиянье, простое довольство и замысловатая твердость в чертах.

Смотрит Зайчик из занавески: окно не высоко, раньше в лунатные ночи он прыгал и выше, сходило, а сейчас сойдет и подавно. Вгляделся Зайчик, лежит большая полуторасаженная, облитая жиром на четверть свинья возле самого дома, положивши в истоме пудовую голову наземь, хрюкая и изредка поводя ухом, большим и круглым – с добрый хозяйский картуз.

Поглядел Зайчик на рыцаря в шляпе с длинным пером, на сокола в тонкой руке, на коня, разметавшего белую гриву, и горько стало ему и смешно, – шутит окаянная судьба злые и хитрые штуки, наяву подставляя ему, чтоб не вывихнул ноги, свинью.

Обернулся он к Клаше еще раз. Клаша в подушку уткнулась, и Зайчика Клаша не видит, и, видно, Клаша не слышит, как Алексей Иваныч Колыгин, заждавшись ее и плотно с дороги уже закусив белужьей ухи, сам пришел навестить и в дверь к ней громко стучит… десять голубых голубиц, роняя наземь из крыльев сизые перья зари.

Словно большие холсты с торопливым рисунком углем, раскинулись поля и поляны, по краям почернели лесные короны над ними, – как в полусне, на тонких паутинках замигали зеленые осенние звезды, будто боятся они вниз оборваться и прочертить по небу вещую золотую строку, по которой чагодуйские невесты будут гадать о возвращенье своих женихов, а нагадают – их верную гибель, смерть и безвестие в чужой стороне.

Стоит Чагодуй, как старик с сукастой палкой, возле железной дороги, по которой то и дело снуют красные червоточки вагонов, а впереди них, похожий на большого жука, пыхтит черный паровоз, обдавая пристанционные избы, уткнувшие в насыпь носы, неожиданным свистом и паром, будто хотел бы насмерть их распугать, если бы только они не были слепы и глухи.

Только одна колокольня стала еще будто выше.

Горит на ней крест, распластавший по небу руки, словно хочет сброситься вниз, и под ним и над ним – синева, синий купол и синее небо, и от купольных звезд, как лучи, протянулись к крестным, рукам золотые цепочки.

На соборной колокольне веселый звонарь держит наготове колокольные вожжи, чтобы вовремя стронуть звонких чугунногривых коней, чтобы повеселее ударить к вечерне, когда молодой протопоп выйдет из дома против собора с вишневым садом у окон.

Держит звонарь за узды чугунных коней, и, пока протопоп расчесывает у зеркала гриву, взбивая высокий зачес, смотрит звонарь кругом на поля вокруг Чагодуя: по полю катят телеги – как тараканы в них лошаденки, – колеса стучат и гремят о дорогу, мужики с самогона горланят и свищут, всё как всегда, полсотни лет одна и та же картина…

Только от рощи, где Колыгина дача смотрит красной крышей и над ней, как чертовы рожки, две дымогарных трубы, – по направленью к сжатым в кучу вагонам на запасном пути бежит что есть духу большая свинья, а на свинье верхом кто-то сидит и бьет сапогом, держась за длинные уши.

Сундук на колесах

Что в жизни не может случиться подчас с человеком?..

Диковины нет никакой, диковиной все кажется людям, которым иль час еще не приспел или совсем не приспеет: с каждым судьба по-своему шутит, она большая шутница, хоть шутки ее часто дорого стоят.

Видно, и с Зайчиком в этот раз она зло пошутила, после свидания с Клашей прокативши его на свинье.

К счастью, все благополучно сошло.

Когда Зайчик прыгнул из окна на свинью, он на свинье, конечно, не думал кататься, он рассчитывал только помягче упасть, чтобы не сломать себе ноги.

Чудной, чудной, а парень не промах!

Но случилось все по-чудному. Ноги у него съехали при паденье с свиньи, одна нога попала под брюхо, другая за спину, Зайчик на свинью плюхнулся верхом, свинья с перепугу вскочила, ринулась сразу с басовым хрюком и гуком прямо в ворота, а Зайчик, чтобы не упасть да снова опять не разбиться, схватился за круглые уши и свиную спину коленями сжал.

И горько, весело и смешно было ему самому, вспомнил тут, как, бывало, в детстве в ночное гонял он Лысанку, держась крепко за шею и гриву.

* * *

Прокатил Зайчик в повечеровый туман на коне с хвостом закорючкой и брюхом чуть не до самой земли…

Свинья с перепугу сначала гнала все напрямик, потом взяла полукругом по сжатому полю, и, когда у нее в глазных щелках замельтешили разных окрасок вагоны, когда вдали поправее, где стоит чагодуйский вокзал, словно свистнул в два пальца и махнул белым платком чернобородый, черноголовый кучер Василий, – когда клубом выпустил пар большой паровоз, уставивши на свинью два огненных глаза, она на всем скаку остановилась, уперлась в землю пятаком, а Зайчик на спине у нее не сдержался и кувырком через свиную башку полетел на траву.

Свинья словно в землю врылась ногами, смотрит на Зайчика и будто ехидно смеется, собравши под зобом морщины в гармошку и завязавши их возле рта в смешной узелок. Показалась эта улыбка Зайчику очень похожей на то, как Пенкин – был случай такой – смотрел на него, когда Зайчик кланялся Пенкину в ноги, – смотрит свинья, как живой человек, только вот сказать словами не может.

Взял Зайчик палку с земли и запалил ее в пятачок.

* * *

Скучно стало на душе и безотрадно.

Все мутит перед глазами, будто кто с глаз уносит на руках запеленатый в туманный саван мир, уснувший вещим под звездами сном.

Мир – нелюдим, и никого в мире теперь не осталось.

Клаша уплыла на облаке розовокрылом в иной неведомый край: нет ей теперь возвращенья, и к ней тоже нигде нету дороги. Не в этом же красном вагоне, похожем на старый сундук на колесах, догнать можно опять навеки уплывшее счастье.

Его и на Петровой тройке уже не догнать.

Да и тройку теперь не догонишь: гикает Петр Еремеич по дальним полям, проезжает шажком по темному лесу, пока в приказе строчат за бумагой бумагу и на бумаге под Каинову печать льют красную кровь сургуча.

В стороне от Чагодуя заря, словно сидит там середь поля, по дороге в Чертухино, у кочки на корточках в новом нагольном полушубке пастух и коротает ночное, грея возле костра захолодевшие руки.

Поклонился Зайчик заре, словно простился с родным человеком, и встал на приступок вагона.

Ручка от двери обожгла Зайчика холодом, распахнул он дверь и вошел в сундучную темень вагона: стояла лавка, как свинья, расставивши ноги, в окно глядела зеленая заревая звезда и в углах уж залег сумрак, тяжелый и плотный, от которого словно рябило в глазах, как рябит в них, когда смотришь в темную воду.

– Сяду в вагон, а там будь уж что будет!

Зайчик на лавку прилег, зарыл голову в руки и сразу от земли оторвался и покатил в сундуке на колесах; колеса затарахтели, отбивая однообразный настойчивый счет, как будто вся жизнь теперь в одном колесе, и если колесо со счету собьется, то и жизнь сама и колесо, и все вместе с ним полетит в черную прорву и будешь лететь так быстрей, чем птица летит, быстрей, чем жадный зверь догоняет добычу…

Качается красный сундук.

Качается все в голове, откроешь глаза на минуту, и потолок под ногами; вентилятор, словно в преисподнюю ход, закрыт до часа чугунною крышкой, и Зайчик уж будто не на лавке лежит, а лавка сама забралась на Зайчика и давит его своим брюхом.

«Крышка, видно, всему…»

Вспомнилось Зайчику вдруг: молельня, лампадный сумрак в молельне, из углов святые смотрят, поблескивая ризами в синем свету, на правом клиросе Клаша стоит в белом платье, с черемухой в дрожащей руке и не смеет на Зайчика оглянуться… на левом – сам Зайчик… у него тоже захолонуло в сердце, в двери с улицы щелкнул замок, ушел теперь Андрей Емельяныч, и Зайчик и Клаша до зари… одни, с глазу на глаз до утра, когда придет Пелагея и осыплет их хмелем и напоит свяченой водой.

Может быть, надо бы, может, не так, собраться с духом, подойти к Клаше, взять из рук черемуху, тронуть чуть за руку и Клашиных губ коснуться губами, взглянуть в глаза и сорвать очарованье и тайну… в глазах же плывет золотой венец, кажется он Зайчику столь несбыточным и чудесным, что как-то чудно, что положил его Андрей Емельяныч на полку после венчанья, завернувши в простую холстинку… а может, так лучше… так вот простоять до зари, не отрывая глаз со страницы, на которой раскрыта на подставке непонятная книга: на книге сбоку застежки, на желанье отныне запрет, но в душе радость и свет… радость и свет…

А теперь… страшно… так страшно!

Страшно открыть глаза, еще страшнее закрыть.

Закроешь – и вот летишь, но только не кверху, а вниз, куда и лететь-то нельзя, куда можно лишь провалиться: пусть под притаившимся осенним небом, страшно в черной, бездонной утробе земли!

Кажется Зайчику, что это не лавка под ним и на нем, а колыгинская полуторасаженная свинья, вскочившая с ним и за ним в вагонный сундук. Только закроет глаза, а пятачок у самого носа, у ссохшихся губ нижняя свиная губа, и на губе висят ниточки от бордового пойла и хлебные крошки. В руках Зайчик чувствует ноги, холодные копытца крепко жмут ему пальцы, а на животе такая черная тяжесть, что лучше умереть, чем шевельнуться.

Плюнет Зайчик в губу, и все пропадет на минуту, откроет глаза – потолок завертится внизу, как карусель, а пол кверху привскочит, и вагонные лавки на нем все кверху свиные ножки поднимут.

«Крышка», – думает Зайчик, пришедши в себя на минуту.

И снова сами слипаются веки… гонит ветер мир перед глазами, как всадник коня.

У коня такая ж метельная грива, как на Клашиной шторе, только на коне теперь сидит молодой Колыгин, на нем золоченый камзол, в руке сияет у него на ладони, как амулет, неразменный рубль, за который можно какое хочешь счастье купить, от любой беды откупиться, потому-то со всех концов и сторон стаями летят лебедицы, и крыльями машут, и, клювы раскрывши, кричат:

Слава! Слава! Слава!

…И среди лебедиц быстрее всех несется белая лебедь, на маковке с белой короной, – теперь похожа она на прежнюю Клашу.

Замирает у Зайчика сердце, заходится дух, а рядом сидит большая свинья, чешет брюхо копытом и умно так глядит ему прямо в лицо, оскаливши зубы.

– Нет, не уснешь… не уснешь!..

Зайчик привстал и прижался к окошку…

Так кончилось у Зайчика с Клашей венчание в свете и духе!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю