Текст книги "Последний Лель"
Автор книги: Сергей Есенин
Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Жизнь – это звон звезд и цветов, голубая, огненная сказка…
Но окаменевшие, озверелые, кровожадные двуногие погасили ее. И на мертвой, проклятой Богом земле воздвигли каменные гробы – города.
Как капища сатаны, высились они над долом, залитые багровым, адским светом. И нечисть всей вселенной справляла в них свой черный шабаш…
Перед ясным высоким солнцем, в знойный полдень, по разожженному дорожному камню, к городу призраков приблизившись, кровной клялись сыны земли клятвой:
– Солнце! Ты видишь? Земля – наша мать – полонена двуногими… Солнце! Клянемся перед тобою! Помоги нам! Ты видишь наше сердце.
Красным нестерпимым жаром обдавало прогневанное солнце серые пустыри, мостовые, закоптелые горы домов и далекие провалы улиц… В раскаленной буро-желтой мгле чахлые вяли, больные сады. Выбившаяся меж каменьев трава в хрупкие сухие кольца сворачивалась. Ломалась кострикой – так немилосердно палило прогневанное солнце…
На берегу реки, перед городом, мучимый жаждою, подошел Крутогоров к волнам. Нечаянно взглянул под валявшуюся на песке гнилую колоду. И окаменел: из-под колоды, покачиваясь и водя приплюснутыми шершавыми головами, ползли на него черные клубки матерых змей… Сиплым обдавали его и жутким свистом… Зачарованный, глядя расширенными, таящими ужас зрачками, как черные холодные гады раскрытыми пастями нацеливаются в лицо, Крутогоров отпрыгнул в сторону, на камень. Но сердце его похолодело: под камнем на солнцепеке ворочались кругом и сонно водили раскрытыми пастями сплетшиеся буро-желтые змеи… Подкатывали под него свистящими кольцами. Обвивались уже вокруг ног…
Но, отряхнув их с ног, выбрался Крутогоров из западни смерти на крутой обрыв.
Поднял отдыхающих на камнях у дороги земляков. Черноземной несокрушимой силой двинул их на серый мертвый город двуногих и призраков…
В рабочем квартале сняли землеробы флигель. В первую голову обзавелись планами города.
Через две недели Крутогоров знал уже все входы и выходы в сборищах двуногих.
В раззолоченном, гранитном дворце был сбор ехидн. Готовились козни на мужиков. Крутогоров, перекупив у какого-то красноносого дружинника пропуск, прошел в дворец.
Грозным встал сын солнца перед сборищем ехидн вестником мести, подняв гневный свой голос, как власть имеющий:
– Вы веселитесь… Но вы заплачете, когда мы будем мстить! За муки, за кровь… За землю – мстить! Не отдаете земли – так ждите!..
У колонн сидевшие на мраморном выступе главари, подхватившись, вытаращились на Крутогорова тупо. Забурчали что-то, кивая один на другого.
Поднявшиеся грохот, шум, свист – смешали все в какой-то ад… Откуда-то из-за колонн выгрузились дружинники – пьяные ковыляющие уроды: у одного недоставало ноги – передвигался на какой-то деревяшке вроде лестницы; у другого горб был наравне с головою; у третьего кисли, как язвы, заплывшие гноем глаза. Без конца лоснились мясистые, иссиня-багровые носы…
– Дозвольте… ваша-сясь… морду побить?.. – козырял толстому какому-то купцу куцый хромоножка. – За первый сорт… отчищу!..
– К-ка-к?.. Как ты смеешь?.. – выпятив грудь, встряхнул кулаком купец. – Да я т-ебя… В порошок и по ветру!..
– Не-т, ваша-сясь… – окружили купца уроды, громыхая костылями-лестницами. – Тому вон, што скандал поднял… А хоть бы и тебе?.. – ухмыльнулись они, ворочая свирепо белками.
Купец размахнул кулак. Но дикий хромоногий, вцепившись, как клещ, в его кафтан, так изловчился, что откусил ему острыми зубами нос…
Рассвирепел купец. Хватил со всего размаха хромоногого. Но тот и ухом не повел.
Дружинники наседали на купца. А тому было уже не до них: кровь хлющила из носа фонтаном. Надо было замывать. Но обросший, волосатый горбун, перегородив проход, тузил своими руками-обрубками в толстое пузо купца так, что пузыри летели изо рта.
Когда купец, взяв пару-другую дружинников под мышки, понес их в боковую комнату, хромоногий, держась за ворот купеческого кафтана, брыкаясь, заверещал:
– Убери-те его!.. А то я за себя не ручаюсь… Уберите эту пузатую сволочь!..
А кругом крутились уже, топая каблуками и горланя, обнявшиеся красные носы: плясали.
Не ходи бочком,
Ходи ребрушком!
Не зови дружком,
Зови зернушком!
подсвистывали, нося зобы, ехидны.
В углу Крутогорову вязала руки стража. Барыньки и девицы в красных парчовых сарафанах и высоких кокошниках – в гнезде ехидны так любят все русское, даже одежду! – всплескивали руками:
– Негодяй!.. Подлец! Как он смел? Кто его пустил?.. Скажите, кто?!
– Н-да… Невелика птичка, а ноготок востер. Ну, да мы его сейчас… – прошмыгнул, косясь на Крутогорова, какой-то военный туда, откуда лилась музыка.
Белоснежный заливал электрический свет хрустали, колонны из малахита, позолоту, шелка, парчу и бархат… За колоннами рыдала, с нежными арфами и скрипками переплетаясь, томная виолончель: серебряная луна плыла в жемчужных тучах, голубой пел ветер…
Из-за колонн, оттуда, где томилась и безумствовала виолончель, в красных трубочках, туго обтягивающих ляжки, и в красных же мундирах вышли под руку с легкими, хрупкими, как лилии, женщинами военные. И навстречу им багровые носы, махая руками, свирепо что-то загорланили и дико…
Крики стихли. Выскочивший из толпы военных, высокий, сухой, зеленокожий Гедеонов окинул толпу ницым взглядом. Увидев в углу связанного Крутогорова, вздрогнул. Но, набравшись храбрости, кинулся сломя голову к нему с выступа:
– Эт-то… что?.. Это, наконец… Что за чер-рт?!
Вылинявшие зелено-желтые глаза торчали из-под жестких рыжих бровей, как ножи.
Толпа смыкалась все теснее и теснее, пытая Крутогорова:
– Ты один сюда приехал, а? Что вы затеваете?.. Умрем, а земли мы не отдадим вам.
– Что затевает солнце, когда оно всходит?.. – откинул назад голову Крутогоров, меряя двуногих взглядом. – Но не одно солнце обрушится на вас… Вам, гадам, будет мстить и земля… Через землю вы погибнете.
Круто повернувшись на каблуках, трясясь, вытянул длинную жилистую шею Гедеонов. Выскалил гнилые зубы:
– Ого!.. Да он… не робкого десятка! А еще говорят, что мучили… мужичье-то… Нет, когда б взаправду вымуштровать… не заговорили бы больше! А договорятся!.. Чем бы это их поподчивать, а?
– В-ешать!.. – подхватили двуногие. – Вешать сиволапую сволочь! Висилицей их подчивать…
– А работать кто будет на вас?.. – жег их Крутогоров черным огнем. – Ну, да все равно… Чем больше повешенных, тем скорее месть… И лютее… Все из-за земли, знайте!..
Орава кинулась на него с простертыми скрюченными руками и свирепыми криками. Схватила его за шею:
– Решить!
Гедеонов, обнажая гнилые желтые клыки, уговаривал ехидн:
– Не горячитесь. Какой прок, если мы его убьем сразу?.. Надо его немножко поподчивать… В секретку его!..
Но хрупкая, нежная и светлая, словно сказка, вышла откуда-то девушка.
– Я прошу… не трогать его… – повернула она пылающее лицо к Гедеонову.
– Ты-ы?.. – воззрился на нее Гедеонов грозно.
Девушка, нежно и светло улыбаясь, взяла под руку отца. Увлекла его в соседний зал.
За колоннами тяжко зарыдала и забилась виолончель. Луна, точно смерть в белом саване, мчалась за черными разорванными тучами, разбрасывая бледный серебряный свет по дороге, устланной гробами…
А орава, бросив Крутогорова, таращила вослед хруп кой Тамаре гнойные глаза с ужасом…
В углу же шушукались и судачили холеные тупые барыньки: что это за девица, что и Гедеонова укротила?
Какой-то старичок-генерал, придворный, подскочил, шаркая подметками, к дамам. Закрутил старый храбрый ус:
– Это весьма понятно-с, княжна Тамара, видите ли – дочь Гедеонова. Оно хоть Гедеонов и давний вдовец, ну, да ведь княгиня Елизавета – хе! хе! – женщина с темпераментом-с, не одному придворному пришлось убедиться в этом, и Гедеонов живет с ней как с женою уже восемнадцать лет… С мужем, князем Сергеем у княгини были нелады с первых же годов супружества, и она тогда же сошлась с Гедеоновым – Поразил ее, знаете ли, необыкновенный характер генерала. Свяжется же черт с младенцем! От Гедеонова у ней и родилась дочь, хотя Тамару и знают как дочь князя Сергея…
Виолончель смолкла – серебряная луна упала и разбилась на острых скалах…
Но что-то светлое цвело в сердце Крутогорова и пело…
Не хрупкая ли, огненная Тамара, воздушная и нежная, как сон, окутанная светлым газом?
Тамара прошла около: лебяжья поступь, медленный долгий взгляд. Маячил и манил хрупкий огненный кубок счастья… Кто выпьет? Кто возьмет огненную красоту?
Ибо не знала Тамара красоты своей, богатства своего.
Из-за толпы на нее взглянул Крутогоров. Она вздрогнула и опустила голову.
И, лишь слегка приподняв багряное пылавшее лицо, повела искоса серым медленным взглядом, неведомым, как судьба. И, остановившись, шире раскрыла ресницы, глубже заглянула в солнечные глаза Крутогорову, погрузилась в них. И вздох ее был – вздох шумных вершин, омоченных весенним дождем, всплеск ночных волн…
Из раззолоченного гранитного дворца Крутогорова ночью же увезли в старую облезлую крепость.
Везли Крутогорова шумными улицами. Жуткие вились за ним, с горящими глазницами, призраки. Острым западали в сердце ножом предсмертные ночные голоса и зовы: город гудел и выл, как стоголовое чудовище… заливал багровым заревом небо, кровавым заревом. Выбрасывал из своих пастей тучи смрада. И жрал, жрал молодые трепетные жертвы, разбросанные по заплесневелым мертвым каменным трущобам…
Только двуногие веселились, разодетые, в раззолоченных, пропитанных кровью дворцах и капищах… Из-за огромных зеркальных окон, из-за дверей кабаков неслись визги, крики и песни скоморохов, публичных девок и актерш, пьяные голоса и гулы… А по улицам, черным развертываясь свитком, текли реки все тех же праздных, сытых, тупых и хищных двуногих…
О город, логовище двуногих, проклятье тебе!
Проклятье, проклятье тебе, палач радости, красоты и солнца! Проклятье тебе, скопище человекодавов, кровопийц и костоглотов, грабящих, насилующих и убивающих, не как разбойники, дерзко и смело, а как тати – исподволь, скрытыми от глаз путями, во всеоружии знания и закона…
Проклятье же тебе, ненасытимый кровожадный вампир, вытачивающий теплую кровь из жил трепетных юношей и дев. Проклятье тебе, гроб повапленный, смрадное торжище, где каждый кусок человеческого тела расценен на медяки. Проклятье тебе, растлитель детей – цветов земли…
Проклятье! Проклятье тебе, город…
Но откуда эти цветы жизни, цветы любви – русалки? Кто отнял у них зори и росы? Пленницы города, грезят и неволе оне о невозможном… А тайная печаль отравляет их сердца: не увидеть им лесного яркого солнца – вечен их плен! Придет синяя весна, в далекую цветущую степь поманит и уйдет в лазоревую даль, оставив только синий туман и грусть…
А любят же русалки солнце и радость! Любят же зори, шелест леса. Любят в знойный полдень мчаться в свежие луга, в океане цветов тонуть и вольной, сладкой и грозной отдавать себя буре!..
Пройди города и страны. Ты найдешь царицу-русалку, страстную и гордую. Увидишь плененного и неразгаданного сфинкса. Но не найдешь и не увидишь вольной русалки…
А оне ли не вздыхают по воле? Оне ли не тоскуют по невозможной все сожигающей любви, не зовут юношей в тайном и знойном одиночестве, не грозят им гибкими тонкими руками и не обнимают их наедине страстно?
Ах! Русалки! Русалки! Одарены вы сердцем нежным, огненным и любвеобильным. Но кто отнял у вас зори и росы?
Под солнцем и в электрическом свете улиц проходили перед Крутогоровым вереницы русалок стройных, юных и гордых, в пышных мехах и бархате, с загадочными манящими глазами… Но не было среди них русалки-зарницы, дикого цветка, затерянного в темных лесах – вольной и царственно прекрасной Люды.
Хлеба в Знаменском выбило градом. Мужики голодали. Задумав обратить голодных в православие, поп Михайло с попадьей поехали в Петербург к Гедеонову за помощью.
В родовом гранитном гедеоновском дворце поп с попадьей в первую голову посетили мать Гедеонова, набожную старуху, скуля о ленте. Но старуха, узнав, что поп приехал, собственно, к генералу, побледнела и замахала руками:
– Нет, уж увольте…
Сына своего она прокляла, отреклась от него навеки.
– Если вам он нужен… то идите к нему, – отшатнулась старушка. – А меня… оставьте в покое… Без него я, может быть, и могла помочь… но с ним…
Крепко сжала голову. Охнув, упала в кресло…
Михайло, щипля редкую рыжую бородку и моргая лупатыми белесыми глазами, бормотал картаво:
– Прости-те… сударыня… Крестьяне голодают до того, что… дубовую кору едят… И голод захватил всю волость… Мы и думали, что генерал походатайствует… перед казной… о помощи…
– Нет… нет… – качала головой старушка. – Он скорее повесит голодных, чем накормит…
– Я то же самое говорю… – поддакивала ей, кося темные незрячие глаза на попа, Варвара. – Генерал ведь мужиков ненавидит…
Старуха обрадовалась:
– Вот, вот! Вы меня понимаете. Пожалуйста, останьтесь у меня… А о. Михаила Стеша проведет к нему… на его половину…
– Что я наделал! – кусал себя за язык поп. – Прогневил барыню… Что я наделал!..
Когда Стеша огромными золочеными залами провела Михайлу на половину Гедеонова, попа охватил страх: а что, если его схватят да отправят в крепость? Ведь теперь за мужиков хлопотать очень опасно; не ровен час, примут за крамольника, ну и поминай как звали!
Перед Гедеоновым Михайло трепетал вечно, так как жизнь его была в руках генерала. И только когда дело доводило до шкуры, случалось, не уступал ему и шел врукопашную. Но, испугавшись угроз, сейчас же падал Гедеонову в ноги. Целовал ему сапоги, лишь бы только простил.
А Гедеонов, сладострастно подставляя попу то один, то другой сапог, гнусил:
– Лижи! Лижи! А то с волчьим билетом пойдешь гулять.
– Поднимите немного повыше сапог… – лебезил поп, ползая по полу.
И лизал подметку.
Теперь, в кабинете Гедеонова, у него затряслись, как в лихорадке, руки и ноги…
– Ну, как дела, батя?.. – скалил гнилые клыки развалившийся в бархатном халате Гедеонов. – Что там такое у вас?.. Чего ты приехал?
– Голод… помилосердствуйте! – упав на колени, лопотал поп. – Помирают прихожане… И хлысты… Я так думаю… ежели накормит их правительство… Они все перейдут в православие… хлысты-то. Ну, и мне есть нечего…
– Дохнут? – пыхнул Гедеонов сигарой.
– Помилосердствуйте… Похлопочите перед казной…
– Фю-ить!.. – свистнул Гедеонов. – Держи карман шире!.. Мне самому скоро будет мат… Новые веяния теперь, знаешь… Я – в опале… А своего у меня ничего нет, мать бы…
Нахмурился. Зажевал уныло губами, соображая.
Вдруг, видно вспомнив что-то давно известное и решенное, хлопнул себя ладонью по лбу. Захохотал скрипуче и едко. Острые бросил на попа серо-зеленые глаза, буркнул как бы шутя, хоть и видно было, что ему не до шуток:
– А моя мать… – ты разве не слыхал? собирается подписать все… швейке этой… Стешке… А меня оставить на бобах.
Поп, дрожа и дергая быстро бороденку, лопотал свое:
– Помогите… Ради Бога!.. Смерть… косит… Как-нибудь помогите… Для себя же… Для Бога…
Глухо как-то отозвался Гедеонов и зловеще сверкнул колкими невидимыми зрачками:
– Я-то на все готов для Бога… А вот ты, батя, готов ли?
Не понял его поп.
– Ты вникни… – заглядывая в самую глубь боязливой Михайловой души, властно околдовывал ее Гедеонов. – Гжели ты возлюбил Бога всем сердцем… То ты не только можешь, но и должен пойти для него на все… Хотя бы, допустим, на преступление… Допустим, Бог испытывает твою любовь… посылает голод… и требует, чтобы ты спас голодных от смерти… и от греха… ведь клянут же они сейчас всех и вся – грешат, стало быть?.. Н-да… Ну, так чтобы спасти, для Бога-то, требуется преступление, мать бы… Но это будет не преступление! А жертва Богу!.. – веяли вокруг попа длинные, как жердь, генеральские руки. – Вроде той, что хотел принесть Богу Авраам… Так вот, говорю… чтобы спасти тысячи людей от голода и тем прославить Бога – согласен ли ты, батя, убить одного только человека?
Каждый раз, когда нужно было сразу же подчинить себе, ошеломить попа, Гедеонов загадочно возвышал гнусавый свой, властный, глухой голос. Не смел поп противиться этому голосу. Без ропота, как обреченный, отдавал он всего себя во власть Гедеонову.
Но теперь, вдруг и непонятно, робкая заячья душа его восстала против властного дьявольского голоса. Чтобы он, Михайло, да попал в западню, откуда нет выхода и возврата? Холодный пот выступил у него на лице… Да не будет же этого!..
Но в столбняке, цепенея от зеленого неподвижного взгляда Гедеонова, с неотвратимой ясностью Михайло видел, что падает в пропасть… И молчал.
А ведь в гибели, в страшной и неутолимой тяготе, завещанной попу еще загадочным Феофаном, – солнце Града? Ведь не нес еще Михайло того, что должен понести каждый взыскующий Града – лютой самоказни, неукротимого самомучительства. Не проходил еще через очистительный огонь несчастный иерей, взыскующий Града, тайный ученик непостижимого и неразгаданного Феофана.
Быть может, это сама судьба велит дерзнуть на великое зло и принять за него тяготу, без чего нет солнца Града. Но все-таки какая пагуба: Феофан проповедовал зло бескорыстное, содеянное только ради тяготы и открывающегося через нее солнца Града, а не ради корысти, хотя бы и Божьей!..
Как надмирное, древнее светило маячил в душе Михайлы заклятый Феофан с его жутким заветом об очистительном огне, о тяготе низин и солнце Града… И звал его из глубины:
– За мною!.. Помнишь? Помнишь? Дерзай!.. Очищайся!..
Украдкой торкнул поп Гедеонова…
– Кого?.. А?
Жутко и просто Гедеонов, роясь в бумагах, как будто не его и спрашивали, бросил:
– Кого. Да хоть бы мою мать.
– Не могу! – отскочил вдруг поп.
– Фу, черт, мать бы… – сломал карандаш Гедеонов, хмурясь и кривясь. – Не мо-гу-у!.. Этак и всякая сволочь скажет, не способная ни на что… Не-т! Ежели любишь Бога всем сердцем, должен ты идти для него на все?.. Н-да… Допустим, нашей святой родине – обители избранных, достоянию Бога – грозит гибель… А я не одним каким-нибудь убийством, а миллионом убийств спасаю ее от гибели… Разве я тогда не святой человек?.. Святой!.. Скажу тебе по совести, я во время бунтов поперевешал и обезглавил столько мужиков, сколько на моей голове волос нет, мать бы… Ну, конечно, этим и спас родину… и я – святой!..
Поп протянул глухим упавшим голосом:
– О-о-о… Для Бога убить мо-ожно… Для человека нельзя, а для него… все-о можно!.. Но где божеское… а где человеческое… не дано-о нам знать!..
– Тьфу, мать бы… – плюнул свирепо Гедеонов. – Пойми, ты спасешь не только тела, но и души заблудших овец… хлыстов-то… Бессомненно, они перейдут в православие – стоит только помазать по губам салом… А кроме того, ты спасешь и ту, которую убьешь… Ведь мать-то моя ведьма! А принявши мученический венец, она спасется, мать бы… Да и ведь, говорю тебе это, – жертва Богу!.. может, даже Бог пошлет ангела… Ну, идет, мать бы… Не пошлет ангела – на швейку все свалим!.. Получим наследство и накормим… хлыстов…
Хныкал Михайло, дрожа, как былинка:
– Боюсь.
– Для Бога ведь! Да постой, постой! – схватился Гедеонов. – Ты, кажется, Феофана знал? Слыхал про тяготу?.. Ну вот. Согласен?
– Тягота?.. О! Это… это… – расцвел вдруг Михайло.
Ибо древнее осенило его надмирное неведомое светило небывалым светом… Жертва будет невинная, тягота бескорыстная. Убить, и пройти через очистительный огонь зол и солнце обрести, солнце Града: вот чем осенило древнее светило.
– Я… того… ну, что ж… согласен… – тихо и безумно, заикаясь, прошептал поп.
Гедеонов лениво, как будто ему от согласия попа – ни холодно ни жарко, буркнул в нос, выпустив изо рта дым:
– Ну… сегодня же ночью и приступим…
И вздохнул сердито, бросив на попа исподлобья сухой, недовольный взгляд, как бы говоривший: эхе-хе, для тебя же стараюсь, а ты только и знаешь что скулить, да хныкать, да фордыбачить, сволочь неблагодарная…
Ночью, когда в особняке все уснуло, потухло электричество и в гулких, завешанных тяжелыми портьерами комнатах жуткие встали призраки, Гедеонов, отомкнув ящик резного стола, достал тяжелый какой-то сверток и положил перед собою.
– Что это? – вздрогнул оторопелый Михайло.
Про жуткий свой договор с Гедеоновым он давно уже забыл, а если, часом, и вспоминал, то как глупую шутку или полузабытый, тяжелый сон. За обедом, чаем и ужином поп весело балагурил с генералом, хихикая в кулак и ерзая. А когда Гедеонов выходил куда-нибудь из кабинета, разглядывал картины по стенам – каких-то голых девочек с козьими ногами – и радостно потирал руки: дело, кажется, шло на лад; генерал притворился только, будто он в опале, а на самом деле без него и шагу не ступят; значит, помощь голодающим будет дана…
Ждал поп до поздней ночи; радовался, что хоть и ничего не дождался, а все-таки шутка была шуткою…
И только перед самым сном, когда нос клевал уже в угол резного стола, Михайло, сквозь дрему увидев на столе тяжелый сверток, похолодел весь. Но не смел пошевелить и пальцами и сидел перед Гедеоновым молча.
– Ты что ж уши развесил? – толкнул его тот в плечо. – Пора, брат.
Узкими потайными ходами, на цыпочках, натыкаясь, перешли они в ту половину дворца, где жила старуха-мать. Вошли в темную какую-то, пустую комнату.
За стеной протяжно и устало, словно отдаленный страж, часы пробили два.
В темноте поп, разомкнув слипающиеся сонные глаза, сладко зевнул, потянулся и радостно потер руки, как будто все было благополучно.
Но вдруг вспомнил, куда пришел… Протяжно, безнадежно ахнул…
А в руку его скользнул уже холодный ловкий нож. Бережно почему-то, боясь упустить, сжал поп рукоятку. Шатаясь, растопырив руки, тронул Гедеонова за локоть.
– Пустите… – поперхнулся он. – Я так думаю… ничего не выйдет… Насчет ангела я… Никакого ангела… Бог не пошлет…
Но Гедеонов молчал.
Ощупью в темноте нашел какой-то столик Михайло. Дрогнувшей рукой снял нагрудный крест. Положил на столик, поцеловав в последний раз. Попробовал лезвие ножа… Вот когда суждено пройти через очистительный огонь тяготы!
– Сюда… – гнусил на ухо Гедеонов.
И шли оба, прикрадаясь, на носках.
Но, сдержанные, гулко отдавались по дальним пустым залам шаги. Захватывало у попа дух, колотилось сердце. Ноги то шагали размашисто, то семенили дробными шажками… И одна у попа была забота: чтобы не услышали его да чтобы удалось зарезать старушку без помехи. Зарезать? Но ведь этого не будет никогда, никогда! Это только шутка. Это только сон…
Перед высокой, отливающей в темноте светом позолоты дверью, вдруг остановившись, пригнулся Гедеонов. Протянул назад смутно болтающуюся, как жердь, руку. Хватаясь за рясу попа, глухо и сипло прошептал:
– За дверью, направо. Спит. Бей прямо в сердце!
Торопливо и швыдко, не помня себя, шмыгнул поп в дверь. Как-то нелепо и громко застучал каблуками.
За дверью, в спальне, ему почему-то сделалось легко и весело. Может быть, потому, что все это ему казалось затейливым и душным сном, созревшим в неотгонимой темноте, а ведь интересно разыгрывать этакую историю, хотя бы и во сне! Стоит только захотеть, конечно, как все точно рукой снимет: сон пройдет и поп, пробудившись, будет только гадать, что сон значит. Да и теперь поп гадает, что вещует душный этот сон?
Но надо скорей кончать, а то больно уж жутко, дух захватывает, чего доброго, еще задохнуться можно во сне…
Гулко в спальне гремели опрокидываемые стулья, этажерки. Но поп теперь уже не боялся, что его услышат. Коли во сне, стоит ли остерегаться? Не разбирая ничего, повалил поп на белый балдахин в угол…
В высоких белых подушках под одеялом жутко мутнела в сумраке голова… Михайло, весь в холодном поту, встряхнув шелудивой своей косичкой, поднял высоко тяжелый нож, все еще не веря ничему. С размаху ударил ниже головы, чтобы скорей проснуться…
Но сон не проходил. А грузное что-то и свистящее забилось под одеялом и захрипело…
Как гнездо встревоженных змей, зашевелились на голове попа волосы. Ухнуло в преисподнюю сердце.
В надежде на пробуждение круто и свирепо повернул поп в хлюпающей ране нож: конец его то грузно погружался в хлещущее горячей живой кровью мягкое тело, то, наскакивая на кости, глухо стучал и подскальзывался…
В лицо, в грудь Михайле теплые били густые липкие брызги. На руки лилась горячими струями, запекаясь в шматья, руда…
Но вот тело, последний издав хрип, вытянулось. Застыло под ножом…
Бросил нож поп. Важное что-то и последнее припомнил. Надо бежать! От сна, от смерти, от тяготы!..
Но водопадом хлынуло электричество, залив ярко спальню. В пустых, залах гулкие замерли чьи-то удаляющиеся шаги… А за дверью высокий раздался, нечеловеческий вопль:
– Уби-л!.. Мать свою убил!.. А-а-а!..
Пусто и дико глядел сумасшедший поп, растопырив руки с кусками запекшейся крови, на залитый рудою паркет, на темно-бурую пенистую струю, стекающую с белоснежной постели…
А в душе его вставала нескончаемая тучей тягота. Казнила его, лютым опаляла огнем. О, сколько бы отдал поп, только бы проснуться, поправить непоправимое! Но не бывать пробуждению от жизни. Нет возврата минувшему. Не уйти от страшной, как смерть, тяготы.
В смертельной тоске, метаясь по спальне, ища места, куда бы спрятаться – не спастись, а только спрятаться, чтобы не глядеть в глаза людям, в глаза себе, – выскочил поп за дверь… И окаменел: посреди комнаты лежала перед ним старуха-мать Гедеонова. Распластавшиеся руки ее пристыли к залитому рудой паркету. На посеребренной сединами голове дымилась глубокая черная яма. Оттуда била пена, а по краям висели клочья серого мозга…
Над телом старухи что-то билось и рыдало без слов, без слез…
Помутились у попа глаза. Как-то ничком пополз он в спальню, безумно и дико озираясь. Закружился в лужах крови… Подполз к кровати. Протяжно, тихо захохотал… Но хохот этот был страшнее смерти: с измоченных рудой подушек на него мертво и пусто уставилось искромсанное синее лицо попадьи.
– Это Варвара!.. – задохнулся поп. – Обманули… А-а-а…
Откатившись от кровати, хриплый, распростерся плашмя… Ждал чуда. Ждал, что придет на землю Судия, уничтожит мир… И поп забудет эту жизнь, эту жуть; хоть и пойдет в ад, а забудет…
Отчего не разрывается сердце? Отчего избавительница-смерть не возьмет его?
Но вдруг крепкие, как железо, руки сдавили попа, раскололи ему голову. Кровавые молнии обожгли его сердце…
– Ж-живор-ез!.. – просвистело над виском.
– Луп-пи – и его!.. В харю!..
Какой-то усач в серой шинели носился с крестом и серебряной цепью:
– Эй, батя, крест-то, крест… Когда там еще расстригут – это… а теперь нельзя, надо крестик…
Но поп уже ничего не слышал.
А в кабинете с козлоногими девочками, на другой половине особняка, запершись на ключ, трясучий Гедеонов жадно слизывал с резного подсвечника, которым он убил мать, черную, старую запекшуюся кровь.
– Кровушка. Кровушка, – захлебывался генерал…
И подмигивал сам себе:
– Своя кровь – горячей!