355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Есенин » Последний Лель » Текст книги (страница 34)
Последний Лель
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:23

Текст книги "Последний Лель"


Автор книги: Сергей Есенин


Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)

Глава вторая

– Не тоскуй, касаточка, – говорил Епишка Анне. – Все перемелется в муку. Пускай гуторят люди, а ты поменьше слухай да почаще с собой говори. Ты ведь знаешь, что мы на свете одни-одинешеньки. Не к кому нам сходить, некому пожалиться.

– Ох, Епишка, хорошо только речи сыпать. Ты один, зато водку пьешь. Водка-то, она все заглушает.

– Пей и ты.

– Пью, Епишка, дурман курю… Довела меня жизнь, домыкала.

В зыбке ворочался, мусоля красные кулачонки, первенец.

– Ишь какой! – провел корюзлым пальцем по губам его Епишка. – Глаза так по-Степкину и мечут.

Анна вынула его на руки и стала перевивать.

– Что пучишь губки-то? – махал головой Епишка. – Есть хочешь, сосунчик? Сейчас тебе соску нажую.

Взял со стола черствый крендель и стал разжевывать; зубы его скрипели; выплюнул в тряпочку, завязал узелок и поднес к тоненьким зацветающим губам.

– У-ю-ю, пестун какой вострый! Гляди, как схватил! Да ты не соси, дурень, палец-то дяди, он ведь грязный. В канаве седня дядя ночевал.

Анна кротко улыбалась и жала в ладонь высунувшиеся ножки.

– Ничего, подлец, не понимаешь, – возился на коленях Епишка, – хоть и смотришь на меня… Ты ведь еще чередом не знаешь, хочется тебе есть али нет. А уж я – то знаю… Горе у матери молоко твое пролило… Ох, ты, сосунчик мой. Так, так, раба божия Аннушка, – встал он. – Все мы люди, все человеки, а сердце-то у кого свиное, а у кого собачье. Нету в нас, как говорится, ни добра, ни совести; правда-то, сказано, в землю зарыта… У него, у младенца-то, сердца совсем нету… Вот когда вырастет большой, бог ему и даст по заслугам… Ведь я говорю не с проста ума. Жисть меня научила, а судьбина моя подсказала.

Анна грустно смотрела на Епишку и смахивала выкатившиеся слезы.

– Он-то ведь, бедный, несмысленный… Ничего не знает, ни в чем не виноват. Аннушка бедна, Аннушка горька, – приговаривал Епишка, – сидеть тебе над царем над мертвым тридцать три года… Нескоро твой ворон воды принесет… Помнишь?

Старая, плечи вогнуты, костылем упирается, все вдаль глядит. Коротайка шубейная да платок от савана завязаны. В Киев идет мощам поклониться.

В красной косыночке просфора иерусалимская… У гроба господня склонялась.

Солнце печет, пыль щекочет, а она, знай, идет и ни на минуту не задумается, не пожалеет. У куста села, сумочку развязывает… сухарики гложет с огурчиком.

– Зубов нет, – шамкает побирушке, – деснами кусаю, кровью жую…

– Телом своим причащаешься, – говорит побирушка. – Так ин лучше богу заслужишь…

Ходят морщины желтые, в ушах хруптит, заглушает.

– Берегешь копеечку-то? – спрашивает искоса побирушка.

– Берегу – всю жисть пряла, теперь по угодникам разношу. Трудовая-то жертва дорога.

По верхушкам сосен ветерок шуршит.

– Соснуть бы не мешало, – крестится побирушка.

Приминая траву, каратайку под голову положила.

Мягкая она, постель травяная, кости обсосанные всякому покою рады. О Киеве думает, ризы божеские бластятся.

«Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных…» – голос дьякона соборного в ушах звенит…

«О-ох, грешная я», – думает.

– Фюи, фюи, – гарчет плаксива иволга. Тени облачные веки связывают.

По меже храп свистит, побирушка на сучье привалилась.

Тихо кусты качаются… Тень господня над бором ползает.

– Господи, – шепчут выцветшие губы, – помилуй меня грешную.

«Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных», – гудит в ушах.

– Тетенька, – будит прикурнувшую побирушку, – встань, тетенька.

– А-ат? – поднимается нищенка.

– Бедная ты бездомная, возьми вот сумочку-то. Деньги тут. Ни сумы, ни сапог, в писании сказано… – плачет. Упокоилось сердце. Комочком легла. Глаза поволоклись морокой.

– Фюи, фюи, – гарчет плаксиво иволга.

– Идем, – подвязывает лапти побирушка, – провожу… До Маркова доберемся, а там заночуешь.

В осиннике шаги аукают.

– Это, я думаю, ты не от сердца дала мне… Лишние они у тебя.

Глядит вдаль, а в глазах замерла безответность.

– Что молчишь-то? – дергает ее за руку.

– Ни сумы, ни сапог, тетенька, камни с души своей скинаю.

– То-то… камни… знаем мы вас, прохожалок. Нахапите с чужой крови-то, а потом раздаете. Ишь и глаза, как озеро, пышут… Знаем мы вас. Знаем!

– Лазарь, ты мой Лазарь, – срывается кроткий шепот. – Ничего у бога нет непутевого, – ударяет клюкой по траве. – Все для человека припас он… От всего оградил. Человек только жадничает.

– Вишь, мушки мокреть всю спили с травы. Прошли бы, оброснились. Чай, со снохами-то неладно жила? – пытливо глядит ей в глаза побирушка.

– Нет, родная, никого не обижала.

– Врешь поди.

– Я к мощам иду, – тихо шепчет. – Что мне душу грязнить свою, непутевое говоришь. Не гневи бога, не введи во искушение, – поют на клиросе.

– То-то, вот вы такие и искушаете, – сердито машет палкой. – Святоши, а деньги кроете.

– О-ох… Устала… – опускается на траву. – Прогневаю бога ропотом. Прости ты меня, окаянную.

Побирушка, зажав палку, прыгнула, как кошка.

– У-у-у… – защелкала зубами.

Зычный хряст заглушил шелест трав. Кусты задрожали.

– Отдай деньги, проклятущая…

– Фюи, фюи, – гарчет иволга.

Глаза подернулись дымкой. К горлу подползло сдавленное дыханье, под стиснутыми руками как будто скреблась мышь.

Старый Анисим прилежным покаяньем расположил к себе игумена монастырского.

– Как ты, добрый человек, надоумил мир-то покинуть? Ведь старая кровь-то на подъем, ох, как слаба.

– Так, святой отец, – говорил Анисим. – Остался один, что ж, думаю, зря лежать на печи, лучше грехи замаливать. Сын, вишь, у меня утонул. Старуха не стерпела, странствовать ушла. Дома молодайка есть, пусть как хочет живет. Сказывают, будто она несчастная была, и сын-то, может, погинул с неудачи… А мне дела до этого нет, такая она все-таки добрая, слова грубого не сказала, не обидчица была.

Похоронил Степан мать, сходил к Анисиму, получил с него деньги и дома остался жить. Оставила мать припадочного братишку, зорко заставила следить.

– Нет тебе счастья и талана, – сказала она, – ползай, как червь, по земле, если бросишь его.

Побоялся Степан остаться с Анной, а жениться на ней, гадал, – будут люди пенять.

«Что, мол, девок тебе, что ль, не хватает, бабу-то берешь».

Поехал он как-то в Коростово к тетке на праздник да остался заночевать. На улице девчата под окнами слонялись, парни в ливенку канавушки пиликали.

– Поди, – сказала ему тетка, – тебя девки-то зманывают.

Степан надел поддевку, заломил набекрень шапку, пошел к девкам.

Девки с визгом рассыпались и скрылись.

– Кто? – окликнули его парни.

– Свой.

– Нет, не свой, – заговорил кто-то. – По ухватке видно – не свой… У нас, брат, так девок не щупают. Больно хлесток…

– Невесту, что ль, выглядываешь? – спросил гармонист.

– Невесту, – тихо ответил Степан.

– Так ты, брат, видно, сам знаешь… у нас положение водится… четверть водки поставь.

– Ладно, – сказал Степан, – поставлю, только не четверть, а три бутылки… Денег не хватает…

– Не хватает, не надо, – кивнул гармонист. – Мы не такие уж глоты. – Завозился на каблуках.

Степан отдал деньги ребятам и пошел к девкам.

Девки сидели на оглоблях пожарной бочки и, опершись на багор, играли песни.

Степан приглядывался, какая покрасивее, и, сильно затягивая папиросу, светил.

В середках одна все закрывалась рукавом, и он смекнул, что он ей нравится.

Зашел сзади и, потягивая к себе на колени, свалил.

Девка смеялась и, обхватив его за грудь, старалась повалить.

Закружив, начал целовать ее в щеки и отвел в сторону.

– Пусти ты, – отпихивалась она. – V, какой безотвязный… пусти!..

– Не пущу, – прижимался к ней Степан. – Хоть кричи, не пущу.

Прижал ее к плетню и силился расстегнуть коротайку.

– Ты, тетенька, меньше ста рублей не бери, – говорил он утром о приданом. – Ведь я не бобыль: две лошади, три коровы да овец сколько…

– Да чья она? – спрашивала тетка. – Куда идти-то мне?

– Черноглазая такая. Кудри на лоб выбиваются.

– А, ну теперь знаю. Ишь какую метишь, – она ведь Писарева…

– Отдадут – сама говорила.

– То-то…

Она надела новую шубейку, покрыла белую тужильную по покойному мужу косынку и пошла свахой.

– Ты что, Марьяна? – спросила писариха и помахнула ее ладонью.

– Посвататься, касатка, пришла, за племянника. Может, знавала Степку-то, без порток все у волости бегал махоньким…

– А, – протянула писариха. – Что ж, разве он не женат еще?

– Нет.

– Мы было хотели ведь погодить, с приданым никак не собрались.

– Да мы и немного берем-то.

– Сколько?

– Да как тебе сказать, не меней сотни.

– Ладно, – кинула в заслон мочалку, – сговорено.

– А он-то, – указала она на спящего на лавке писаря, – как же?..

Писариха подняла ногу и плюнула на каблук.

– В пятках он у меня, я с ним и разговаривать не стану.

Марьяна поклонилась и, подвязавшись, пошла обратно.

Глава третья

Откулева-то выползло на востоке черное пятнышко и, закружившись, начало свертываться в большой моток.

По яру дохнувший ветерок трепыхнул листочки кленов, и вдогон зашептал вихорь.

Шнырявшая в сединах осины синица соскользнула с ветки и, расплескав крылышки, упала в синь.

Карев сидел у плеса и слушал, как шумели вербы. Волосы его трепались, и в них впутывалась мягкая сыпучая мшанина.

Он чувствовал на щеках своих брызги с плеса, и водяное кружево кидало в него оборванные клочья.

Сердце его кружилось с вихрем, думал, как легко бы и привольно слиться с грозою и унестись далеко-далеко, так далеко, чтобы потерять себя.

Яр зашумел, закачался, и застонала земля.

Протягивая к ветру руки навстречу, побежал, как ворон, к сторожке.

«Не шуми, мати зеленая дубравушка, дай подумать, погадать». Упал на траву. «Что ты не видел там, у околицы, чего ждешь? – шептал ему какой-то тайный голос. – В ожиданьях только погибель. Или силы у тебя не хватает подняться и унестись отсюда, как вихорь?»

«Нет, все не то, – подумал он. – Это на бред похоже. Надо связать себя, заставить или сильней натянуть нить с початка кудели, или уж оборвать».

Яр шумел…

Черная навись брызнула дождем, и капли застучали, как дробь, по широким листьям лопушника.

Карев встал и, открыв рот, стал ловить дождь губами.

С бородки его, как веретено, сучилась холодноватая струйка, шел босиком по грязи, махал сапогами и осыпал с зеленых пахучих кустов бисер.

В прорванных тучах качалось солнце, и по дороге голубела лужи.

С околицы выбежала Лимпиада и зазвенела серебряным смехом.

Она была мокрая, и с косы ее капала роса.

– Дождь фартуком собирала, – сказала она и, приподнявшись на цыпочки, подставила ему алые губы.

Карев повесил перед солнцем на колья сапоги и стал отряхивать с мокрых штанов грязь.

– Иди, замою… Филиппа нет, – обняла его за плечи. – Тес пилит.

Обмыл ноги и, сжав горсть, плеснул на нее. По щекам ее с черными мушками грязи покатилась вода, она подбежала к луже, хотела брызнуть ногой, но, поскользнувшись, упала.

Поднял и со смехом понес на крыльцо.

Лимпиада стирала рукавом рубахи грязь и, закрасневшись, качала ногами.

– Костя, – притиснула она его голову, – милый, не уходи. Как хорошо-то!

Навстречу, повиливая хвостом, выбежал с веселым лаем Чукан и, оскаливая зубы, ловил мотавшийся на ноге Лимпиады башмак.

К вечеру в сторожку вернулся Филипп и стал рассказывать, как били дела Иена в холодной.

– В остроге сидит, сердешный, – говорил он. – Скоро, наверно, погонят.

– Жалко, – вздыхала Лимпиада, – хороший мужик был.

Прояснившееся небо опять заволоклось тучами, и сверкавшая молния клевала космы сосен.

Филипп чиркнул спичку и, подлезая под божницу, засветил лампадку.

В дверь кто-то заскребся; Лимпиада отворила и увидела кошку.

– Милая, – нежно протянула руки, – где ты пропадала? Я давно уж не сержусь на тебя.

Посадила на колени, стала гладить.

Облезлые волосы спадали на сарафан и белели, как нитки.

Кошка пучила глаза и, мурлыча, сама гладилась об ее руки.

– Ты убил… – покосился с пеной у рта пристав, – ты убил?..

– Я, – отозвался дед Иен. – Говорю, что я.

– Связать его! – крикнул он мужикам. – Да с понятыми в холодную отправить.

Дед Иен сам протянул руки и заложил их назад.

– Вяжи покрепче, Петро, – сказал он мужику, – а то левая рука выскочит.

– Ладно, – мотнул головой Петро, – ты больно-то не горячись, мы ведь для близиру.

Спотыкаясь, пошел вперед, и на губах его застыла светлая улыбка.

Пристав толкнул его на крыльцо холодной и ударил по голове тростью.

По щеке зазмеилась полоска крови.

– Эй, – крикнул грозно Петро, – ты что делаешь! – и, схватив замахнувшуюся трость, сломал о худощавое колено пополам.

– Ты не хрындучи! – затопал пристав. – Я тебя, сукин сын, в остроге сгною!

– Видал?.. – показал ему кулак Петро. – Мы такую шваль-то видывали.

– Молчать! – крикнул, покраснев, как вареный рак, и ударил его по щеке.

Петро размахнулся, и кулак его попал прямо в глаз приставу.

Покачнулся и упал с крыльца в грязь. Над бровью вскочила набухшая шишка, и заплывший глаз сверкнул, как кровяное пятно.

– Ой, караул! – закричал он и, поднявшись на корточки, побежал к Пасику.

– Ну, дед, сиди, – сказал Петро, – а я теперь скроюсь, а то, пожалуй, найдут, по обличию узнают.

– Прощай, Петро, – обернулся дед, подавая развязать руки. – Мне теперь, видно, капут – дух вон и лапти кверху.

– Прощай, дед. Спасибо тебе за все доброе, век не забуду, как ты выручил меня в Питере.

– Помнишь?

– Не забуду.

Обнявшись, с кроткой печалью сняли шапки и расстались.

– Жалко, – ворчал Петро, – таких и людей немного остается.

Дед Иен велел сторожу открыть дверцу холодной и, присев на скамейку, стал перевертывать онучи.

– Бабка-то теперича у кого твоя останется? – болезно гуторил сторож.

– Э, родной, об этом тужить неча, общество знает свое дело. Не помрет с голоду.

– Так-то так, а как постареет, кто ходить за ней станет?

– Найдутся добрые люди, касатик. Не все ведь такие хамлеты.

Говор смолк. Слышно было, как скреблась за переборкой мышь. В запаутинившееся окно билась бабочка.

Наутро к селу с гудом рожков подъехали стражники. В руках их были плети и свистки.

Впереди ехал исправник и забинтованный пристав. Подъехали к окну старосты, собрали народ и стали читать протокол.

«Мы обязываем крестьян села Чухлинки выдать нам провожатого при аресте крестьянина Иена Иеновича Кавелина, – громко и раздельно произнес исправник. – В противном случае общество понесет наказание за укрывательство».

– На вас креста нет, – зашумели мужики. – Неужели мы будем смотреть, кого кто-либо из вас посылает с каким поручением. Гляди на нас, – обернулись все лицами к приставу, – узнавай, кого посылал вчера.

– Мошенники! – кричал пристав. – Мы вас на поселение сошлем!

– Куда хошь ссылай, нам все одно. Кому Сибирь, а нам мать родная.

Деда Иена привели на допрос под конвоем.

– Так ты заявляешь, Кавелин, что совершил убийство без посторонних?

– Да.

– В какую пору дня вы его убили?

– В полдень.

– Имеешь ли оправдания, при каких обстоятельствах совершилось убийство?

– Все имеем, – закричали мужики.

– Молчать! – застучал кулаком исправник.

– Вам известно, – сказал дед Иен, – болей я говорить не стану.

– Тридцать горячих ему! – закричал пристав и, вынув зеркало, поглядел на распухшую, с кровоподтеками губу.

Два стражника повалили его на землю и, расстегнув портки, навалились на ноги и плечи.

Взмахнула плеть, и по старому желтому телу вырезалась кровяная полоса.

– Кровопийцы! – кричали мужики, налезая на стражников и выламывая колья.

– Прошу не буянить, – обратился исправник. – Староста, вы должны подчинить их порядку. Остановите.

– Братцы, – крикнул староста, – все равно ничего не поделаешь! Угомонитесь на минутку.

– Ишь какой братец заявился, – крикнул кто-то. – Сказали ему, а он и рад стараться.

Деда Иена подняли и развязали руки. Дрожа и путаясь руками, он стал застегивать портки.

– Прощайте, братцы, – кричал он, снимая шапку, – больше не свидимся.

– Прощай, – как стон, протянули мужики и с поникшими головами смотрели, как два стражника, посадив его на телегу, повезли в город.

Карев, прощаясь, сунул в руку деду пачку денег.

– Возьми обратно, – крикнул стражник. – Не полагается. Опосля суда…

Лимпиада стояла на колымаге и, закрывшись руками, вздрагивала от рыданий.

– Поедем, – сказал он ей, когда стражники скрылись за селом.

– Едем, – сказала она и, дернув вожжи, поворотила лошадь на проулки.

День заутренне гудел, и с бора несся неугомонный шум.

– Ну и изверги! – говорил Карев. – В глазах хватают за горло, кровь сосать.

По дороге летели звенящие паутинки и пряжей обвивали космы верб.

– Н-но, родная, – потрагивал Карев вожжами. – Тут, чай, за спуском недалече. Ну, как же ты думаешь? – спросил, обернувшись, заглядывая Лимпиаде в глаза. – Ведь ждать, кроме плохого, ничего не дождешься.

Лимпиада молчала, и ей как-то сделалось холодно от этого вопроса. Она сжалась комочком и привалилась к головням.

– Какое бесцветное небо, – сказала она после долгого молчания. – Опять гроза будет.

Глава четвертая

Карев решил уйти. Загадал выплеснуть всосавшийся в его жилы яровой дурман.

В душе его подымался ветер и кружил, взбудораживая думы.

Жаль ему было мельницы старой.

Но какая го грусть тянула его хоть поискать, не оставил ли он чего нужного, что могло пригодиться ему в дороге.

«Сходи, взгляни и, не показываясь, уходи обратно. Так надо, так надо».

После этого на другой день Лимпиада заметила на лбу его складку, которой никогда не видела.

– Милый, ты о чем-нибудь думаешь? – спросила она. – Перестань думать. Ты видишь, я тебя люблю, ничего не требую от тебя, останься только здесь, послушай хоть раз меня, ты уйдешь, я сама скажу, когда почую, что тебе уходить надо.

– Любая моя белочка, – говорил, лаская ее, Карев. – Ты словно плотвичка из тесного озера синего, которая видит с мелью ручей на истоке и, боясь погибели, из того не хочет через него выплеснуться в многоводную речку. Послушай ты меня хоть раз, выпутай свои космы из веток сосен, отрежь их, если крепко они запутались. Я ведь и без кудрей твоих красивых буду любить тебя. Оденься ты странницей, возьми из своего закадычного друга яра посох и иди. Ты можешь ведь весь этот яр унести с собою. Ты не бойся, что что-нибудь забудешь, – сердце ничего не теряет.

– Яр аукает, отвечает эхом, но никогда не принимает, что говорят ему. Он отдает слова обратно, – сказала Лимпиада. – Если бы я была водяницей, я бы заманула тебя в омут и мертвого стала бы ласкать. Но я лесная русалка, полюбила тебя живого, тут и я несчастлива и ты.

– Эй вы, голуби! – крикнул Филипп. – Полно вам ворковать, помогли бы мне побросать на сушило сено, я бы вам спасибо сказал и чаем напоил.

– Дешево же ты, воробей, платишь, – засмеялся Карев и, подпоясав кушак, надел пахнущие кирпичом желтые рукавицы.

Анна спеленала своего первенца свивальником, надела на бессильную головку расшитую калпушку и пошла к бабке на зорю.

Не спал мальчик, по ночам все плакал и таял, как свечка.

Вошла в низенькую, с короткими сенцами хату и, став около порога, помолилась богу.

– Здорово, бабушка.

– Поди здорово, касатка. Чего скажешь?

– Не спит он. Заговорить пришла, просто никак за ним не уходишь.

– Погоди, погоди, родимая, сейчас бросим камешки, жив ли он будет…

Боялась, что последняя радость покинет ее.

Бабка налила в полоник воды и бросила туда из жаровни засопевшие угли.

– С глазу, с глазу дурного, касатка, мучается младенчик. Люди злые осудили.

Достала из сумочки, пришитой к крестовому гайтану, три камешка и, посупив их, кинула в воду.

– Помрет, – сказала. – Не жилец на белом свету.

Анна побледнела и ухватилась за сердце.

– Бабушка, обмани хоть меня, – рыдая, судорожно забилась. – Не отнимай надежду мою.

– Погоди, касатка, сейчас на зорю сходим, может, ему и полегчает.

Вышли на крыльцо. Багрянец пенился в сини и красил кровью облака.

Бабка взяла ребенка и, повернув лицом на закат, стала заговаривать:

– Заря-зоряница, красная девица. Перва заря вечорошная, вторая полуношная, третья утрошная. Вынь, господи, бессонницу у Алексея-младенца. Спаси его, господи, от лихова часу, от дурнова глазу, от ночнова часу. Вынь, господи, его скорби изо всех жил, изо всех член.

«Умрет, умрет, – колола тоска Анну. – Опять одна… опять покинутая…»

– Ты не болезнуй, сердешная, может, с наговору-то и ничего не будет.

Прижала к груди, ножки его в кулачок и грела… в закрытые глаза засматривала.

– Милый, милый, малюсенький.

Шла, как ветер нес. Вдруг Епишка повстречался.

– Где была, куда бог носил? – подошел он, заглядывая на ребенка.

– На заговор ходила.

– Ути, мой месяц серебряный, как свернулся-то… Один носик остался. Ты не плачь, Аннушка, – обратился он к ней, – а то и я плакать буду, ведь он мне что сын родной.

– Ох, Епишка, сердце мое не вынесет, если помрет он. Утоплюсь я тогда в любой канаве.

– Ты, голубушка, не убивайся так, может, господь пожалеет его. Ты себя-то береги, пока жив он.

– Карев ушел, – сказал Филипп. – Он тебе, Липа, не говорил, когда вернется?

– Он, вишь, пристал к варнакам охотиться, – ответила Лимпиада. – Верно, после выручки.

– Экий расслоняй, все время бегает по ветру.

Лимпиада сидела за столом и ткала холсты.

– Я хотел с тобой поговорить, Липа, – начал Филипп. – За Карева, я чую, ты не пойдешь замуж, а оставаться в девках тебе невозможно… Ваньчок вот все просит твоего согласия, а то хоть завтра играй свадьбу…

– Что ты привязался с своим Ваньчком, разве мне еще женихов нету?

– Вот чудная такая! Ведь я знаю, что тебе советую. Ваньчок возьмет тебя, ты опять при мне останешься. Случись что со мной, если ты не выйдешь, тебя погонят ведь отсюда, А с ним… У него деньги…

– На что мне они, его деньги? – бросила Лимпиада. – Ими горло ему надо засыпать.

– Ну, как хошь, я тебя не насилую…

Филипп стал на лавочку и обмел на потолке копотные паутины. Веник осыпал березовые листья и разносил пряный пах. В окно стучался ветер.

С крыши срывалась солома и, закружившись, ныряла в чащу.

Летели листья, листья, листья и, шурша, о чем-то говорили.

– Пожар, – сказал Филипп, указывая на огненную осину. – Вот что делает холодная пора-то.

«Хорошо, – с сверкающими глазами подумала Лимпиада. – Лучше сгореть с этим бором, чем уйти от него…»

Ветер подсвистывал.

Карев ушел… Он выбрал темные ночи бабьего лета, подлинней расчесал свою бороду и надел ушастую шапку.

Сердце его билось, когда он подходил к своему селу; под окнами сидели девки и играли с ребятами в жгуты.

Боялся, оглядывался и нерешительными шагами стал подходить к дому. Подкрался к вербе и стал всматриваться; горел огонь.

Из окна выглянула соседка.

– Епишка, – окрикнула она его, – поди почитай письмецо.

Пристыл, но, спохватившись, быстро замахал на конец села.

Было тихо, и лишь изредка лаяли собаки. С реки подымался туман и застилал землю.

Сел околь гумна и глядел на жевавшую желтую траву лошадь.

– Дзинь-дзинь, – позвякивала она, прыгая, железным путом и, подняв голову, гривой махала.

– Коняш, коняш, – захрипел за плетнем старческий голос, и зашлепала оброть.

Как будто обжог почуял и бросился, зарывшись с головой, на солому.

Старик тпрукал лошадь и, кряхтя, отчаливал путо.

Стук копыт стал таять, и звенящая тишина изредка нарушалась петушьим криком.

Свежо, здорово, стелился туман.

Когда Анна вернулась, мальчику сделалось еще хуже. Она байкала его, качала, прижимая к груди, но он метался и опускал свислую головку.

Подстелив подушечку, положила на лавку и заботливо прислоняла к головке руку.

Что-то пугало ее, что-то грозило, и она вся трепетала при мысли, что останется одна.

Мальчик качнул головкой, дернул, вздрагивая ножками, и пустил пенистую слюну.

– Ах! – вскрикнула она и ухватилась за сердце.

Ноги ее сползли, и вся она грохнулась на пол.

Подбежал котенок и, покачивая бессильные пальцы, начал играть.

Через минуту она встала и уставилась в одну точку.

Понемногу она успокаивалась, но по крови ее желчью разливалась горечь и будила какую-то страшную решимость.

Она случайно повернулась к окну – и вся похолодела. У окна, прилепившись к стеклу, на нее смотрело мертвое лицо Кости и, махнув туманом, растаяло.

– Зовет, – крикнула она, – умереть зовет! – и выбежала наружу.

Рассвет кидал клочья мороки, луга курились в дыму, и волны плясали.

В камышах краснел мокрый сарафан, и на берегу затона, постряв на отцветшем татарнике, трепался на ветру платок.

Черная дорога, как две тесьмы, протянулась, резко выдолбив колеи, и вилась змеей на гору.

С горы, гремя бадьей и бочкой, спускался водовоз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю