Текст книги "Последний Лель"
Автор книги: Сергей Есенин
Соавторы: Николай Клюев,Алексей Ганин,Сергей Клычков,Пимен Карпов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Над городом, темными обдаваемая грозными волнами, словно суровый страж ада, высилась старая заржавевшая крепость, куда замуровывали двуногие взыскующих Града.
В потайных казематах томились хлеборобы: красносмертники, пламенники, злыдота.
В городе ехидн, мстя за кровь, за Пытки, за братьев своих, обезглавленных в древнем каменистом поле, тайком жгли огненные мстители суды, притоны, старые дворцы, театры…
Но переловили мужиков. И теперь они ждали суда…
За пыльными, переплетенными чугунной решеткой, узкими косыми окнами, бросая на крепостную гранитную стену ярые волны, дикая билась вечно и безумствовала буря, словно кто-то неведомый стучал в гроб и хохотал исступленно…
Суда и смерти сыны земли ждали изо дня в день, чтобы смертью попрать город.
Ждал смерти и Крутогоров.
За стенами гудели неустанно удары волн, перемешиваясь с печальным, протяжным перезвоном башенных часов. На холодный каменный пол сквозь слюдяные сизые стекла то слепой падал полуденный свет солнца, то острые стрелы ночных звезд…
Как-то в полдень загрохотал замок чугунной глухой двери. В душный каземат тихо вошла девушка в мехах и бархате. Остановившись в пороге, подняла неподвижный, серый и грозный, как ночная туча, взгляд.
А багряный, пышный и нежный ее рот полуоткрывал жемчужины зубов, суля невозможное счастье. Жутко-прекрасна была улыбка любви: она сокрушала, как ураган. А глаза, бездонно-жадные, застланные светло-синим туманом, глядели в глубь сердца – ждали… А светлое девичье лицо пылало, как огонь. На мехах и бархате светлые переливались дождевые капли…
Гибкая и стройная, откинув назад убранную в сизый бархат и страусовые перья голову с пышными витыми волосами над алыми висками, подошла Тамара, плавно покачиваясь, на носках, к Крутогорову.
Тот глядел ей в грозные глаза.
Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:
– Невозможное счастье…
Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.
На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…
– Ты любишь?.. Обручена?.. – упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.
Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди, за безвестными далями и у самого сердца, страшно близко и страшно далеко, цвела и манила, суля невозможное счастье, жизнь – сказка – невозможное счастье…
Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. Тонкими шевельнула нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.
– Я свободна!.. А ты любишь?.. – безнадежно закрыла она лицо руками. – Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..
Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…
– Невозможное счастье!..
Безнадежно Тамара опустила голову на грудь в сизые пушистые меха; и страусовые перья закачались над ней тяжело.
– Боже мой… – прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздух. – Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…
Долгий вскинула на Крутогорова, упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла – навсегда, навсегда, навсегда!
Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь…
Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?
Козьма-скопец все же не терял надежд – смертью попрать смерть.
И надежды сбылись…
Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.
Зори проходили в тревожной тишине.
Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.
В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.
Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…
Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог – это подъезжал Гедеонов, не пропускавший ни одной казни…
Тюремщики кинулись встречать его. В. зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:
– Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлюсты-то, мать бы… Молоды? Красивы? Стройны?
Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост вели красивых и стройных казнимых. Как стервятник, вцепившись костлявыми пальцами в тело врага, обдавал он его ядовитой слюной:
– А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…
Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то – молоды и красивы.
Виселицу укрепили. Но перед тем как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвав себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:
– В-ве-шайте!.. В-вар’ы, живар’езы!.. У-хр’, жить мене зарез!.. Вешайте!.. Сабб’аки!.. Мог’оты нету-ти терпеть…
В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:
– У-хр’, в-вудавы, ирр’ады!.. В-вешайте!.. Все мало вам поперевешанных?.. У-хр’, вешайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…
В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие, емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики-проклятья, гулы:
– Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..
Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный дикий рев:
– Душите!.. Стре-ляй-те!..
Прокурор с Гедеоновым спрятались в флигеле, охраняемом жандармами.
– Это все скопец, сукин сын… – пыхтел, багровея, толстый, низкий старик, должно быть начальник. – Эй, сюда скопца!.. Слышите, дьяволы?!
Но тюремщикам было уже не до того. В коридорах и камерах вязали беглецов. Гонялись за ними по двору со штыками. И все же, большая часть в суматохе проскочив в ворота, а то перебравшись через стену по крышам, уходила.
Крутогоров, сбив с ног торчавшего в дверях сонного тюремщика, узким кривым проходом выбрался на кишащий людьми двор и, кликнув клич: «Помните о земле!» – скрылся за полуоткрытыми воротами.
За ним, в дальнем каком-то складе, страшно загрохотал, сотрясая стены, протяжный взрыв…
Было еще полутемно и пустынно. Город спал крепким предутренним сном. За домами, что тянулись от крепости, по старому парку бежали рассыпанные мужики. Крутогоров, собрав их, повел узкими заброшенными переулками в старый рабочий квартал.
А в крепости все еще шла бойня. Кто-то выл, став на четвереньки, волком. Кто-то, взобравшись на крышу, надевал майдан на себя и гаркал свирепо:
– Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..
– Бр-рось!.. – надрывался внизу, задрав голову, тощий синелицый какой-то парень. – Люто оно… да ить человек же ты?.. А коли человек – все вынесешь!.. Бог того не вынесет, что человек…
– Моготы нету… Вешайте!.. Давайте хоть черную смерть!..
Низкого толстого старика облепили, словно рой пчел, красносмертники. Трясли его, без памяти, за воротник. Орали хрипло, чтоб их сейчас же поперевешали, и да погибнет от смерти смерть – город!
– Смерти, мать бы… – подскочил к толпе с револьвером Гедеонов. – Молодцы! Сами под кормилицу лезут…
– Што-о?! – хрипел синелицый парень. – Не хочу смерти!.. Мук хочу!..
Но мелькнул дымный огонь, смешанный с глухим коротким треском. И парень, вскинув нелепо руки, упал ниц. Медленная скатилась черпая кровь с груди огромной каплей.
Вдруг, точно из-под земли выросши, около парня взметнулся Козьма-скопец. Достав из-за пазухи склянку, залил ему целительным бальзамом рану. Парень, безумно кружа зрачки, встал.
А Гедеонов заскрипел зубами. И прицелился в Козьму. Тот, подняв недобрый свой рыбий глаз, выставил грудь.
– Ха-а! Это ты, песье рыло?.. Пали в грудь!.. ну!..
Но трясущийся и стучащий зубами Гедеонов, в испуге бросив револьвер, выскочил на корячках из разъяренной толпы да и пропал за флигелем.
– Покуль я живу, – сиплым ревел Козьма голосом, – дотуль все будут жить и чагату несть!.. Смерть тады красна, коли ежели… живой умрешь… Во тяготе… А смерть мертвеца – тошнота!..
Гудели красносмертники:
– Не в моготу-у!..
Бились о камни хряско. Выли жутким истошным воем. А на них, подкравшись, наваливались уже с веревками да майданами тюремщики и конвойные. Кто-то, точно огнем обжег Козьму, ахнул его в затылок медным веском…
Сбитого с ног Козьму оттащили в флигель. Там на него горой навалились свирепые рычащие верзилы с красным косоглазым палачом. Топочущий Гедеонов, желтые оскалив клыки, глузжил Козьму револьвером по голове.
– А-а-э… старый черт… – скрежетал он.
Острые зеленые глаза его встретились, сыпля ядовитые огни, с медленным помутнелым взглядом Козьмы. Но не вынесли этого взгляда – закрутились и заметались от жути.
Палач саданул Козьму коленом в грудь. Накинул на него петлю, прорычав:
– Сперва тебе, а там мене!
Но, жуткий встретив ужасающий взгляд Козьмы, оторопел. Отскочил назад со сбившейся у рта кровавой пеной…
Страшно захрипел Козьма и предсмертно:
– Ха-а!.. крррово-пивцы!.. Навалил чагату… Дык и завыли?! Войте теперь!.. Душите!.. Режьте!..
– Уби-ть его, подлеца!.. – топнул багровый низкий старик-начальник.
– А-х… Дайте сме-рти!.. Не в моготу… – завыл кто-то в пороге. – См-е-ертушки!..
– Ха!.. Чагата – и за смертью!.. – хрипел Козьма.
С размаха Гедеонов хватил его шашкой по ягодице, а хлынувшею кровью густо и жирно вымазал себе сапоги…
Подоспевшие тюремщики раздели Козьму догола. Содрав старую его кожу на руках и ногах, вытянули синие жилы из-под кровавого мяса… Намотали себе на руки… Козьма терпел.
На едком, как огонь, усыпанном битым стеклом и пропитанном ядами ковре, катаемое тюремщиками, сухое желтое тело Козьмы, залитое черной рудой, корчилось в предсмертной судороге и изгибалось, стуча углами костей о каменный пол…
Кровь истекла. Яды, казалось, дошли до сердца. Крепкое сухое тело Козьмы скорчилось, закостенело. Страшные глаза остеклянились, пустыми сделались и круглыми…
Изорванного, сломанного Козьму выкинули на двор. И красносмертники ахнули, увидев его: тот, кто убил смерть, был убит.
В бездонном ужасе, в диком, смертном плясе забилась, затряслась толпа над телом Козьмы. Захрипела лютым последним хрипом…
Кто-то на кого-то накидывал петлю. Кто-то в кого-то стрелял… Кто-то кого-то колол штыком…
Киша у перекладины, бились смертным боем конвойные с красносмертниками. Наперебой просовывались в крепкую тугую петлю на помосте, одна за другой, отчаянные головы. Глядели вверх пустыми остекленевшими глазами…
А палач дергал каждого по очереди за ноги. Ждал, когда свянет труп, чтобы, вынув его из петли, бросить, словно бревно, на камни…
И дождавшись черьги, сам накинул на себя петлю. Столкнул с помоста подставку ногой и повис в воздухе…
Кровавая встала над крепостью тишина. Но вдруг, в куче трупов, из потоков черной застывшей крови подымаясь медленно, захрипел Козьма-скопец:
– И-ду-у!.. Н-на н-небе… И н-на з-земле!..
Повесившиеся, хрустя костями, зашевелились. Вытянутые подняли головы. Уставились на Козьму бездонными зрачками мертво…
А тюремщики уже рубили виселицу и заметали метлами кровь.
В старом рабочем квартале заступал рассвет. Над облезлыми, закоптелыми, вытянутыми к слепому придавленному небу домами бледный разливался холодный свет. Квартал битым спал сном.
Но чуть зазолотились кресты и яркие копья солнца ударили в окна домов, как, словно чудища, заревели ужасающие безумные гудки, неотвратимо и властно созывая грезящих рабочих на смену ночным братьям, без сна томившимся за станками в грязи и в копоти.
Над смрадным каменным городом неслись жуткие смертные вопли. Врывались в клетки-гробы, где усталые спали труженики. Грызли мозги.
И рабочие подхватывались в нуде и страхе, кляня смрадный, нерушимый, как судьба, город. Шли на ненавистный зов – закоптелые, сонные, замученные жизнью…
А город ревел и завывал тысячеголосым ревом, гоня обреченных в черные пасти фабрик и заводов – мертвых чудовищ… Казалось, это земля, поруганная двуногими, закованная в гранит и железо, встрепенулась… и, видя, что нет ей освобождения, разразилась ужасающим горьким воплем…
Но то ревел вампир-город.
По рабочему кварталу текли потоки мужиков. Перед заводами бредущие к станкам рабочие, встречаясь с хлеборобами, останавливались вдруг. Втихомолку переговаривались о чем-то. Грозили люто кому-то кулаками. И шли на площадь.
А на площади гудели протяжно и бурлили толпы.
Вахлатый и черный от копоти кузнец, взобравшись на бочку, надрывался, размахивал руками над морем голов:
– Пад-д-жи-гать!.. До-ма-а паджигать!.. А што?!
Из ворот дальних заводов выходили ночные рабочие. По пустырям и темным переулкам тревожно верещали свистки обезоруженных и разогнанных городовых, метались как угорелые сбившиеся с ног оголтелые сыщики.
А перед каменной кузницей, в толпе землеробов, по несокрушимой наковальне, меся раскаленную добела мягкую сталь, грохотали молотки: под хохот и пляску толпы кузнецы перековывали отнятые у городовых шашки в орало.
Шумно вздыхали, как морской прибой, выгруженные из кузницы и укрепленные у наковальни горна. Столбы красных шкварок сыпались на кузнецов огненным снегом. Но те стройно, друг за другом опуская на раскаленную сталь тяжкие молотки, ахали емко. Выпрямляли из неуклюжего, спаянного из шашек, куска лемеши…
Гудела и клокотала тесная, дымная и пыльная площадь. Черной угрозной волной пенились, точно река в бурю, узкие переулки, запруженные толпами.
Выкованное и загортованное в холодной воде орало мужики подняли над головами.
– Братья! – встав на наковальню, властный бросил зов в толпу Крутогоров. – Теперь земля наша! На чернозем!.. В леса!.. К солнцу!..
– А то што?.. – загудели рабочие. – Идем!.. Бастуй, робя!.. В деревню!.. Ить ужо поослепли, без солнца-то! Позачичикались…
В утреннем дымном свете города над черным бурливым пологом вспыхнуло красное знамя. Вздрогнувшие несметные толпы протяжно и грозно запели старую вольную песню… Двинулись через город к выходу. Запрудили улицы двуногих.
– Ж-жечь!.. Поджигать! – взбираясь на фонарные столбы, махали руками какие-то вахлачи. – А што?.. Нас не жалеют, а мы будем жалеть?!
– Не обижайте огня!.. – гудели внизу. – Не рушь, их черви жрут… А огонь зачем же сквернить?..
– Да и то сказать: оны сами себя пожрут!.. Как мы уйдем, так и зачнется грызня!..
– Зачуяли смерть, псюганы!..
– Не трожьте!.. Пойдемте своей дорогой…
Но вахлачи упрямо и дико все-таки орали. Спрыгивали с фонарей и, хватаясь за карманы, неслись сломя голову по лестницам на чердаки домов: дворники, городовые, сыщики, жандармы попрятались где-то по подвалам.
– Го-го!.. – гоготали внизу. – Красного петуха на насест садить?..
Мосты, улицы, запруженные бурливыми валами рабочих, дрогнули и сотряслись: это вахлачи пошли работать динамитом. С крыш домов, срываясь и сворачиваясь в трубки, летели листы железа, обгоревшие балки, доски, карнизы… А на улицах крошились, дребезжа и звеня, разбиваемые стекла, фонари… В ужасе и тоске двуногие, бросаясь на мостовые с третьих этажей, разбивали головы о стены…
Перед серым гранитным дворцом плотным черным приливом остановились рабочие.
Издали ахнул Крутогоров, увидев за оградой дворца Марию, строгую и суровую, одетую в черный какой-то монашеский балахон.
И она, увидев земляков, вздрогнула. Кинулась к ним через открытые ворота.
– И я ухожу! – странно как-то и сурово кивнула она Крутогорову.
Похудевшее, обрезавшееся лицо ее было все так же в черных качающихся кольцах ало. Глаза все так же были огненны, а стан гибок, строен и высок.
– Как ты сюда попала? – подошел к ней Крутогоров с упавшим сердцем.
Низко-низко опустив голову, молчала Мария. И, вздрогнув, медленные и отверженные подняла глаза. Больно, как будто ее пытали, низким, недоверчивым голосом бросила:
– Вызвал меня один человек…
– Кто?
Бездонными глядя на Крутогорова и тяжкими глазами, покачнулась Мария. Припала грудью к решетке.
– Ошарин… А что?
Глаза расширились, опустели. Лицо побледнело до снега, пальцы рук медленно разомкнулись. Как-то нелепо присев, грохнулась она на камни.
Напрасно ее и долго поднимали земляки.
Когда, открыв глаза, увидела Мария над собой печально склоненного Крутогорова, она забилась тяжко и глухо зарыдала…
А кругом сновали уже сыщики, переодетые городовые, жандармы. За оградой мелькали кареты с красными кучерами. У подъезда цепью смыкались солдаты.
В боковом саду, под окнами прошел, держа что-то под полой, Никола.
И вот, отступив, вызывающе и грозно вскинул Никола твердый свой, как гранит, голубой взгляд. Метнув в окно гремучий студень, ринулся сквозь кольца густых кустов в толпу…
Загрохотали карнизы, стены, рамы… В черных зловещих клубах дыма задребезжали вазы, стекла… Очумелые толпы зевак, торговцев, разносчиков шарахнулись от ограды. Поползли черным валом по бульварам, карабкаясь на деревья и перепрыгивая через ограды…
За окровавленным, опаленным Николою гнались, свистя и гикая, городовые, плюгавые сыщики.
Ахнули землеробы, увидев Николу. Сплошной лавой хлынули навстречу ему. Окружили его плотным кольцом. Свернув на площадь, слились с бурным человеческим морем…
– Га-а! – гремел Никола, черный от ожогов и крови, не узнав даже Крутогорова. – Все кровопивство!.. Взорвать поганую эту планиду!.. Сжечь… Га!.. И Людмила тут!.. В окне видел!.. Своими глазами!.. Га-а!.. Сжечь!.. Все – кровопивство!.. А землю возьмем?..
Вдруг в толпе перед ним заверещал в свисток Ошарин.
– Гнус проклятый!.. – громыхнул дико Никола, размахивая и круша огромным, крепким, как кремень, кулаком. – Все – кровопивство!..
Оглушенный кулаком, зашатавшись, грохнулся Ошарин на колени под ноги тесной беспощадной толпы, закатив глаза под лоб…
Мужики и рабочие двинулись дальше. От серого двора, сквозь толпу, давя стариков, мчались автомобили.
В последнем, черном, автомобиле сидела Тамара с женщиной в черной рясе дияконисы. За зеркальным окном Крутогоров увидел, как на миг, на один только миг взглянула на него Тамара… И отшатнулась.
Над вспененными, ярыми волнами бурый расстилался, едкий, густой дым от пожаров. По мостам и улицам грохотали, носясь во весь дух, пожарные, конные жандармы, гудели мчащиеся автомобили оголтелых, обезумевших, мятущихся в предсмертной иуде двуногих.
За городом светлую грянув вольную лесную песню, шумными, ликующими хороводами ушли землеробы и рабочие к цветным полям и лесам, к красному солнцу и синим далям…
Те, что остались в городе, были мертвецы.
Книга пятаяСветлый град
За темными лесами, за синими реками, по залитому желтым солнцем зеленому полю, разбрасывая цветы алые и бело-розовые и голубому ветру отдаваясь страстно, красным неслась огневая Люда вихрем в шелках и алмазах. Обдавала беглого, помешанного Гедеонова синими глазами-безднами, жгла.
– Ты – чудище!.. Ты – страхота!.. Как ты смеешь любить?.. Убей себя – не страши белый свет!.. Ой!.. Скорей убивай себя!..
Но глядел на нее Гедеонов ненасытимо в упор и ненавистно. Простирал костлявые руки, задыхаясь:
– Подойди. Змея!.. А то убью. Подойди!
Люда, склонив голову с золотой короной волос и перебирая цветы нежными пальцами, шире раскрывала синие бездны, таящие смерть:
– Ой! Кто гаже тебя?.. Никто. Ты же гадок!..
Бросала цветы и шла – куда? За темные леса, за синие реки…
Но, обернувшись, вскрикивала издали Люда страстно и больно:
– Ой! Проклятый!.. Как же ты еще живешь на свете?.. – Извиваясь, звенела коротким ножом. Неслась над цветами, красным вея шелком-вихрем, губя и сожигая лепестки…
В душном лесу настигла Гедеонова Люда.
Взмахнув ножом, ударила его в грудь, взвилась кровавым, слепым буруном, закрыла лицо руками и дико зарыдала…
По полям и лесам шли светлыми хороводами пламенники, чистые сердцем сыны земли.
За озером стоял потайной молчальницын скит. Туда пошел Крутогоров, солнце неся, радость, волю…
В овраге, выжженном суховеем, коптила, словно черная язва, у пути фабрика. Душная каменная клетка стен оковывала приземистые закуравленные лачуги рабочих неумолимо, как судьба. Острые трубы выхаркивали в небо смрад. Ахали и гудели машины, дрожала поруганная земля…
Тревожные из-под каменных глыб-стен выползали закоптелые люди. Подымались на лесные холмы. Шли за Крутогоровым.
И в гористом поле, в ярком желтом золоте солнца, закоптелые, не видевшие за работой света белого труженики в радостной пляске шумно ликовали:
– Воля!.. Здравствуй!.. Радость!..
Но из кучи фабричных выполз вдруг на костылях куцый курносый горбун с гнойными красными глазами. Подступил лихо к Крутогорову:
– Эй, ты!.. Как тебя!.. Баб я люблю, как мед, вот што! Без бабы дня не проживу! Хорошо это по-вашему?.. Вы, хлысты, тоже любите баб – хе-хе!
Синее трупное лицо горбуна осклябилось; из гнилого вонючего рта забила желтая пена…
Подошел востроглазый какой-то, с острой редкой бородой оборванец. Подмигнул ехидно:
– Слушка прошла, будто вы город тайком сожгли… Гм… Сволочи! Ведь в городе только и жисть настоящая! В трактир зайдешь, в святое место к девчонкам заглянешь… Театры, вечера. А в деревне – какое тебе удовольствие?.. Даже публичного дома нету… У нас вот в посаде и то лучше… Эх, и когда я ето переберусь в город!.. Сволочи и есть…
Ясным окинул Крутогоров взглядом толпу. Поднял светлый голос:
– Где же воля?.. Солнце?.. Где радость?.. Братья мои! Кто хочет солнца?.. За мной! В Светлый Град!..
Но толпа фабричных, странно и подозрительно утихнув, вернулась в овраг.
А оборванец с вострыми глазами и редкой бородкой, на цыпочках семеня за Крутогоровым, ушедшим в цветную даль, лебезил вкрадчиво:
– Все проходит!.. Не проходит только человек, так сказать… который поднялся над уровнем… Ведь пророки и святые не из ближних сгорали на кустах… Гибли в темницах и пещерах… А, так сказать, чтоб потом восславили их… Себя, свою славу они любили… Из-за этого и шли на костры… Отчего бы и нам не возвыситься над проклятой чернью?.. А? Ты пророк… Гм… И обо мне писали бы в газетах… А?
Но Крутогоров молча шел. И оборванец, отстав, уже клял его в отчаянии и поносил. Да в душе солнцебога чистая цвела радость и небывалым, нетленным светом горело незаходящее солнце Града…
Голубым цветоносным пламенем искрились лазоревые леса, степи. В горячем золоте света свежие купались сады; словно кадила, дымились голубые луга, светящие цветами. Даль тонула в алом тумане…
Под лесным селом в облитом белыми лучами солнечном березняке праздновали русалий день. Мужики, бабы, девушки в ярко-бурунных хороводах вихрились по травам.
В солнечный березняк вошел Крутогоров в белых одеждах. Хороводы радостно и ликующе осыпав его пучками васильков и анютиных глазок, пели:
Радуйся, солнце красное!
Радуйся, воля вольная!
Радуйся, радость светлая!
Ой, радуйся царь наш!
Святи небу землю!
Крепко обнимали Крутогорова мужики. Целовались с ним неотнимно.
– Не ерепеньтесь!.. Сами с усами, – выскочил вдруг из-за кустов, хорохорясь, неизвестно откуда забредший, щуплый жиган. – Эшь, взъерепенились, черти сиволапые. Мы интеллигенты… впитали культуру… с молоком матери… И то молчим… ждем до поры до времени!.. А вы – вон чего захотели? Власти!..
– Мы не власти хотим, – бросил Крутогоров, полуобернувшись к нему. – Но солнца, одиночества и мук. Ведь и Бог жил в солнечной пустыне… И принял лютую казнь… как проклятый…
– То есть… какой же это Бог… Гм… – хмыкал востроглазый, скрываясь в кустах.
В ярких ветвях мелькнула, пряча под черным платком лицо, девушка.
Грозно и долго воззрилась на Крутогорова из-за хоровода, качая упругими, отливающими вороненым серебром кольцами волос.
– Скажи, чем я тебя огорчил? – светлой улыбкой встретил взгляд ее Крутогоров.
– Ах!.. Братцы мои!.. – взметнулась она. – Кляните его!..
Опустила суровое, загорелое лицо, до бровей скрытое монашеской скуфьей… Упругие кольца волос закачались над алыми щеками…
Вздрогнул Крутогоров, узнав Марию…
Отошел за яркие ветви, к стволу, обливаемому солнцем. Ждал, не выйдет ли из-за берез мученица.
Но ее уже не было в солнечном березняке.
В горячем голубом свете метались, как в бреду, серебряные листья. Звенели, лили хрустальную струю. С горы, в огненно-белую даль лазурного полдня глядели хороводы и радовались животворящему свету и пели светлые русальи песни…
Земля цвела золотыми цветами, шептала-бредила: будь песнопевцем-поэтом.
Пела земля: перед тобою склонились миры и царства, ибо покорил ты все, что доступно взору. Как небо, безмерна, власть твоя. Цари покоренных тобою царств служат тебе в сердцах. И прекраснейшие из жен коленопреклоненно и трепетно ждут, когда осчастливишь ты их взглядом властителя миров…
Но ты отвергни власть над мирами. Ибо не тот велик, кто покорил миры и властвует над сердцами, но тот, кто, горя и сгорая на костре жизни, постиг ликующе радость и вздох солнца, язык звезд и цветов, сердце земли и поет одиноко и недоступно…