Текст книги "Колодцы знойных долин"
Автор книги: Сатимжан Санбаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
А он почему-то вспомнил свое давнее изумление при виде белуги, которую однажды весной они вытащили из темных глубин вод. К ослепительно белому, длинному и упругому брюху рыбы не приставали песчинки, когда ее волокли по берегу. Мужчин подогрела удача, и они исступленно кричали, с восторгом смотрели на них жены, которых не тронула смерть рыбы, чье брюхо было наполнено тысячами икринок – тщетно бьющейся жизнью…
Потом он увидел своих детей, прыгающих через скакалки, хрупких, голенастых и тонкошеих, оседлавших прутики и чертящих ими едва заметную линию жизни на ненаслеженных тропках. Затем представил, как они уносятся на злых степных скакунах с намертво сжатыми в правой руке шашками. Навстречу смерти?.. А они уносились, уносились, достигали людей и скакали по их телам, ожиданиям и крикам…
– Ваше благородие! – Степан опустился рядом и протянул ему чашку. – Отвару испейте.
Он покачал головой, увидев, как грязный указательный палец Степана утопает в бульоне.
– Ослабнете совсем, – подал голос Пахом.
– Потом.
– Мама, а когда будем есть? – спросил Даурен.
– После них. Видишь, люди голодны, пусть поедят.
Есаулу показалось, что эти слова она адресует ему. Он усмехнулся, перевел взгляд на мальчика и неожиданно решил заставить его есть вместе с казаками, отучившимися перед едой мыть руки.
– Ты хотел бы… учиться? – Какое-то непонятное чувство заставило его изменить свое намерение.
– Учиться? – удивленно переспросил Даурен. – А где тут учиться? В стороне живем. – Офицер, сам того не ведая, затронул самое наболевшее желание мальчика, и он разговорился. – Я все время говорил папе: «Давайте уйдем отсюда. Переедем в аул. Что, чии тут будем всю жизнь сторожить?» Не послушал. И мама не послушала. А теперь вот… Конечно, хотел бы научиться читать и писать. Кто этого не хочет?
– А кем ты хочешь стать?
– Кем? – Даурен на минуту задумался. – Колодце-копом, – ответил он. – Как папа.
Есаул вздохнул, снова вспомнив своих детей.
– Я бы научил тебя грамоте, – проговорил он через некоторое время.
– Да ну! – Даурен недоверчиво взглянул на него. – Шутите.
– Вот полегчает, и я примусь за тебя, – он невесело усмехнулся, хотя добился своего – мальчик теперь не будет ему прекословить.
– А вы, дядя, за кого? – таинственным полушепотом спросил Даурен.
– Как это? – есаул не понял.
– За бедняков?
Он ответил не сразу.
– Я сам… не из богатых, – выдавил он из себя и попытался пошутить – Деду удалось стать генералом…
– А кто вас ранил?
– Не видел…
– Белые ранили?
– Ночь была…
– Нет, белые ранили? – повторил Даурен. Голос его прозвенел как колокольчик.
Есаул закрыл глаза.
– Белые, – через силу ответил он.
Зауреш рассмеялась.
Есаул почувствовал себя смертельно усталым. Ему становилось хуже. Тело горело всеми старыми и новыми ранами, они теперь уже никогда не заживут, и, опустошенный, почти признав свое поражение уже и перед мальчиком, он хотел сейчас лишь одного – человеческого участия.
В доме установилась тишина, лишь чуть слышно потрескивало в очаге. Казаки поели, и он знал, что сейчас их разморит и они уснут мертвым сном, выдыхая обратно теплый запах задохнувшегося мяса. Его затошнило. Пытаясь подавить приступ тошноты, он повел взглядом на Даурена. Мальчик успел заснуть. На повернутом к очагу его лице бродили блики, рот был полураскрыт и губы шевелились в такт дыханию. Широкие брови почти срослись на переносице – уже мужчина, с грустью подумал есаул. И цвет лица, как у отца. Есаул вспомнил себя в его возрасте – далекий кадетский корпус, ночные бдения у пансиона благородных девиц, книги, которые читал в те дни запоем, товарищей. Их было много, и далеко не все товарищи пошли тем путем, который ему избрали его родители. Будущий колодцекоп не остался в памяти. Почему он стал колодцекопом?..
Он не заметил, как задремал. Было далеко за полночь, когда он очнулся, почувствовав во рту прохладную влагу. Не открывая глаз, стал жадно глотать – вода была пресная, мягкая, отдавала накипью. Женщина поила его из чайника.
– От снежной воды рана заживает быстрее, – негромко пояснила она.
Он взглядом поблагодарил ее и с усилием перевернулся на бок, чтобы уменьшить резь в спине от складок задравшейся под френчем рубахи. Как хорошо, что женщина не узнала его, подумал он снова.
– Как тебя зовут? – спросил он придушенным от слабости и волнения голосом.
– Зауреш.
Она отошла и села на свое место. Стояла тишина. Женщина глядела на огонь, и есаулу казалась, что он понимает ее мысли. Время текло невесомо. Боль вернулась, но теперь в ней было что-то особенное, убаюкивающее, как недавно, когда он замерзал под бураном.
– Я все время думала, почему так вышла наша жизнь? – заговорила вдруг женщина тихим голосом, глядя на маленькую фотокарточку мужа, прикрепленную на стене. – Теперь я поняла. И ты должен был понять, что в этом доме во всем правы только наши дети… Больше никто.
Есаул прикусил губу. Грудь его задрожала от первого натиска смерти, близился рассвет. Как похоже угасание жизни на ее зарождение, подумалось ему. Глазам, устремленным на Зауреш, было тепло, ноги холодели и застывали. Что еще спросить?..
Он смотрел на нее – неподвижными, прямыми плечами и упруго согнувшейся спиной принимавшую его смерть как должное, – смотрел и видел ее силу. В груди его, стиснутой горькой пеленой неудач, как саваном, разлилось вдруг странное тепло – пощечина отца, не несущая боли, что ли, – и он увидел на миг свою жену, еще стройную, не сломленную ожиданием и работой, стоявшую над рекой и при виде его побежавшую навстречу. Раскаивалась ли она, что встретила его, рожала ему детей, уходивших, как положено казакам, на гребень жизни со своим конем, оружием, одеждой? Пела она им вслед грустную песню проводов, а они уносились, уносились, настигали людей и скакали по их телам, ожиданиям и крикам. Навстречу смерти… Живы ли еще? Дано ли им умереть так, как умирает он, моля женщину о последней пощаде, или их постигла мгновенная смерть – удар сабли или свист пули, – и они так и не узнали великой неправды жизни отцов?
В комнату, словно аккомпанируя его печальным видениям, просачивалось тихое завывание ветра.
– Ты откуда? – справилась Зауреш безразличным голосом, и он с удовлетворением отметил, что женщина не узнала его. Эта мысль, рождаясь в нем время от времени, словно отсчитывала остаток жизни, – редеющие лозы на учебном плацу.
– Из Саратова? – Зауреш усмехнулась. – У нас в степи его называют Сартау – желтая гора. Знаю его па рассказам деда. Не все, правда, запомнила, маленькая была…
Она замолчала, морща лоб, то ли вспоминая что-то из далеких рассказов деда, то ли размышляя, стоит ли им давать жизнь.
– Дед мой водил туда своих джигитов, – заговорила она, окинув его черными, блестящими в полутьме глазами. – Однажды они из-под самого Сартау угнали табун, но получилось на этот раз так, что увязалась погоня. А когда погоня, табун гонят и днем. Не хоронясь. И по самому короткому пути. Тут уж погоня не собьется со следа: успевай только лошадей менять под седлом. А табун был ваш, казацкий, кони степные, шли ходко; гул стоял в степи и пыль столбом. – Она улыбнулась, представив этот гул и яростный всхрап лошадей, тревогу, торжество и страх, всегда сопутствующие угону табуна, крики разгоряченных джигитов. – Только одна нежеребая стала подводить их… – Зауреш подтянула ноги и обхватила колени руками. – Откормленная была, задохнулась в самом начале, а дальше – хуже. День августовский, жаркий, погонишь чуть быстрей – у кобылы вместе с потом через поры жир выступает… Жалко стало деду. Приотстал он с кобылой, повалил, полоснул ножом ей горло, распорол одним махом шкуру от шеи до паха. И ребра, рассказывал он, разошлись сами, с треском. Вы о таком и не слыхали. И дед впервые видел, как надреберный жир разводит ребра, чуть ли не ломает их… – Она взяла щипцы и поворошила уголья. Синее пламя догорающих кизяков осветило ее худое точеное лицо со складкой на лбу и полные округлые колени. – Отрезал он кусок жира, попробовал вкус добычи, чтобы нашла на них удача. И вроде бы после этого ушли быстро. А может, и не удалось так легко уйти. Помню, в другой раз он рассказывал, что потерял в том набеге самого лучшего своего воина-батыра, который мог один сражаться против целого отряда… Это на словах легко получается. Когда проходит время, мужчины всегда приукрашивают свои дела. Так ведь?
Они встретились взглядами. Он не мог уже говорить, а хотелось поведать, как однажды его отряд настиг таких именно степняков, о которых она рассказывала. Опытные были конокрады, увели табун под самое утро, когда задремали казаки, связали их, чтобы выиграть время и уйти далеко. Два дня шел он в догон, и достал их под самым Оренбургом у переправы через Урал. В ту весну Урал разлился сильно, вода не спала даже в августе, и степняки замешкались, проводя табун через реку. Кони были возбуждены и долго не входили в стремительный поток… Пытаясь дать возможность уйти своим, навстречу казакам рванулся свирепый джигит. И конь у него был под стать самому: грыз и коней и людей… Память восстановила ему звуки боя… Взыграла казачья удаль и честь. Они стали бросаться на степняка по одному. О табуне позабыли. Рубка затянулась надолго, всеми овладело исступление. Степняка, наконец, сбили с коня, полоснув шашкой по животу, загнали в реку, он бился, стоя в воде по пояс, затем по грудь. Его проткнули пикой. По воде разошлись кишки и желтые пятна жира, а он с хриплым, безумным криком продолжал отбиваться от наседавшего на него казака… Что искал он в жизни?.. Чего добились казаки?..
У него не осталось сил говорить, просто сознание рисовало картину, созвучную рассказу Зауреш. Он смотрел Зауреш в глаза – с болью, мольбой, поздним сожалением – смотрел, как в темную глубь, как тогда, далекой весной, когда ловил белугу, и почудилось ему – что-то дрогнуло в женщине: еле заметное движение ресниц, смутный свет.
– Утром я промою твою рану, – сказала она и легла к огню, чтобы не дать ему погаснуть. – Я бы рассказала тебе о золотоволосой, но ты не поймешь.
Утром, повторило затухающее сознание, если только он дотянет до утра. Впрочем, теперь уже все равно… Он оставался один, а холодная волна поднималась выше, словно он входил в воду – сперва по пояс, потом по грудь, как тот степной воин. А в памяти – старые казаки пели на голоса:
На степи-то ли, степи Саратовской,
Тут лежит убит, лежит добрый молодец,
На размет ли лежат ручки у добра молодца,
Насквозь-то ребрышек трава-мурава проросла,
По ретивому по сердечку
Змея лютая проползла,
Как под тою под березой гусарик убитый,
Он убитый, не убитый, кисеей прикрытый,
Что под тою кисеею, канвой голубою…
Огненные лучи струились сквозь ресницы. И сквозь искрящуюся туманную сетку есаул увидел, как под его неслышную песню заворочался его лучший казак Степан, рыгнул, встал и направился к выходу. Набрал полный ковш воды из ведра и стал жадно пить. Натужно вздохнул, оставшуюся воду плеснул себе в лицо, отер ладонью. Потом огляделся, увидел спящую Зауреш и, воровато нагнувшись, стал тихонько пробираться к ней. В какой-то миг он машинально взглянул в сторону есаула, но не заметил медленно поднимающуюся руку.
Приходили ко гусару молодые воины,
Кисеечку открывали, в лицо признавали,
Лицо в лицо признавали:
– Ты восстань, восстань, гусарик,
Наши кони вороные во поле кочуют…
Обойдя Пахома, казак заходил с другой стороны очага, и, когда дошел до постели и остановился, напряженно наклонившись над Зауреш, мушка пришлась точно в середину лба.
Грохнул выстрел.
Ошалело вскочил Пахом.
Оттолкнув завалившегося на нее казака, Зауреш бросилась навстречу сыну, прижала его к груди.
– Ваше благородие?! Очнитесь!..
Пахом подбежал к есаулу и отпрянул, увидев рядом дымящийся револьвер. Рука есаула бессильно лежала на кошме. Он растерянно оглянулся, увидел Степана и рванулся к нему. Приподнял, перевернул вверх лицом – Окровавленная голова Степана безжизненно повисла на его локте.
– Что же это? – Он с тупым страхом уставился на Зауреш. – Кто?.. – Потом повернулся на торь, где лежало распростершееся тело офицера. – Ваше благородие – вы?!
Оставив труп, Пахом снова приблизился к есаулу. Дотронулся ладонью до его лица и отдернул руку.
– Что же это, а? – Губы парня задрожали. – Как же я?..
Он схватил карабин, тут же бросил его и заплакал навзрыд.
Зауреш с сыном стояли у дальней стены и наблюдали за ним. Когда казак умолк, снаружи, словно в ответ, послышался торжествующий гул. Из Акшатау спешил буран. Казак заплакал опять, подняв лицо к потолку и раскачиваясь из стороны в сторону.
– Замолчи! – закричала на него Зауреш. – Что ты скулишь?..
Казак притих, словно только и ждал ее голоса, и покорно посмотрел на нее.
– Это были белые? – с дрожью в голосе справился Даурен.
– Да, сын.
– Что же ты скрыла от меня? – В голосе его прозвучала горечь. – Что же ты не сказала сразу?
– Подожди-ка! – перебила его Зауреш. – Ты слышишь?
Даурен прислушался. Знакомый гул и шелест ветра о стены. На них, наверное, образовались длинные углубления от ветров, подумал он вдруг. Весной надо обязательно заделать зализы, иначе начнет крошиться кирпич. Его крепость стояла прочно, шел буран, и впереди было много испытаний.
– Ты слышишь? – спросила Зауреш.
– Что, мама?
– Как будто голос… Голос Дарии. А вдруг она выздоровела и едет домой? – Она обняла сына и, чтобы он не заметил ее обмана, отвела повлажневшие глаза в сторону. – Весной ей нужна будет чистая колодезная вода…
– Вырою колодец, – сказал Даурен.
Порыв ветра ударил о стены.
Невысоко висел черный жаворонок и, приветствуя рождение мудрости, сыпал на землю короткие серебристые трели. По солончакам, с хрустом пробивая копытами льдистую корку, пробиралось стадо длиннорогих сайгаков. Вожак, не опасаясь старой женщины, вел стадо на водопой. Издалека донесся гул поезда, и Зауреш пришла в себя.
– Джигиты, – определила она. – Уносятся вдаль. Лето ли, зима ли, им все равно. Все равно… Мой Даурен не вернулся из боя. А золотоволосая все бежит.
Она посмотрела на юг, туда, где лежали пески Тайсойгана, способные продлить жизнь старым людям. Горячий ветер плыл над землей и пахло не песками, а белой солью ближних озер.
– Бабушка! – раздалось чуть ли не над самым ее ухом.
Зауреш вздрогнула.
– А! A-а, это ты, доченька!
Пылало солнце, и невдалеке, почти на самом гребне холма, стояла знакомая желтая «Волга».
– Вы же перегрелись! Разве так можно?
Зауреш не сдвинулась с места.
– Поедемте домой.
– А ты сделаешь мне ложе из песка?
– Конечно! Мы же уже договорились, бабушка… Возьму отпуск и съезжу в Тайсойган. А сейчас поедемте домой. У меня операционный день, надо подготовиться.
– А когда ты приехала?
– Только что.
– Нет, я не об этом… – Старуха протестующе подняла руку. – Ты же должна была учиться! Многому научиться! Помнишь, как ты уезжала из Тайсойгана? Мы с Дауреном провожали тебя.
– Это же мама! – Девушка рассмеялась. – Вы говорите про маму.
– Мама! – повторила за нее старуха с упреком в голосе, и глаза ее неожиданно стали строгими. – Я сколько раз ей говорила: отыщи красного командира.
– Я об этом совсем не знала. – Сердце девушки горько сжалось. Вчера они всей семьей смотрели телевизионный фильм – пела труба, глухо вторил ей барабан и неслись по полю конники, все дальше и дальше, а позади свернул в сторону одинокий конь с упавшим на гриву командиром. – О золотом песке, слышала, вы ей говорили, а об этом… Думала, его… уже нет в живых.
– Может, я и не говорила ей об этом, – пробормотала старуха.
Внучка понимающе улыбнулась. Взяла бабушку за руку и повела к машине.
– Ты как две капли воды похожа на Дарию, – сказала старуха, вспоминая начало разговора.
Внучка согласно кивнула.
У машины Зауреш остановилась и внимательно прислушалась. Ей показалось, впереди пространство между небом и землей полно мужских голосов, и они тяжелы, словно отвесно падающий летний дождь, прижимающий синие молнии к земле.
От этих молний, говорил Сатыбалды, плавятся пески и становятся золотыми. А под ними всегда близки грунтовые воды.
ДОРОГА ТОЛЬКО ОДНА
роман

ДОЛГОЕ УТРО
Песня жаворонка разбудила ягнят. Они вскочили и тут же начали толкаться неокрепшими круглыми рожками. Взлетели, зашуршали сухие травинки. Ягнята удивленно повели глазами вокруг и бросились за убегающим ветерком. Обеспокоенно заблеяли тучные овцы, подзывая расшалившихся детенышей, но те были уже далеко, в самом конце аула.
Из серой четырехканатной юрты на краю аула вышла высокая старуха. В легком, свободного покроя платье, еще довольно подвижная для своих лет, Санди ровными шагами прошла к очагу и разожгла огонь. Когда дым синими извивами потянулся вверх, Санди выпрямилась и застыла, бессильно опустив руки. Тонкое смуглое лицо старой женщины, обращенное к востоку, было печально.
Прошло несколько минут, и в дверях юрт, словно сговорившись, почти одновременно показались женщины с подойниками в руках. И тотчас ожил весь аул. Оглядываясь на медлительных верблюдиц, завозились у привязи длинноногие верблюжата; задвигались края отары; коротко промычала молодая рыжая корова в середине стада, встала, потянулась, выгнув спину, подошла и принялась облизывать теленка. Утренний воздух наполнился звуками. Тонко, мелодично зазвенели ведра под тугими струями молока; заворчали верблюдицы, придирчиво обнюхивая своих хозяек; замычали коровы.
Из дальней приземистой саманки – единственного в ауле побеленного домика – вышел рослый старик Кумар. Он постоял, почесывая плечо и сонно поглядывая на сереющие неподвижные холмы, на юрты, на женщин, занятых дойкой, и медленно зашагал к колодцам. Из сеней выскочил черноухий щенок и, переваливаясь на кривых лапах, увязался за стариком. Ягнята, резвившиеся невдалеке, испуганно разлетелись в стороны, словно черно-белые шары.
Небо было чистым. Заря все ярче золотила край неба, и жаворонки восторженно приветствовали ее. Кружа и ныряя в синих волнах, птички поднимались вверх, и трели их еще не звенели на предельно высокой ноте. Серебро посыплется потом, когда жаворонки увидят солнце.
Люди за утренними делами старались не шуметь, разговаривали вполголоса. Им, видно, никогда не привыкнуть к утренней музыке природы как к чему-то обычному, каждодневному.
И Санди, с ведерком в руке, полным пахучего теплого молока, остановилась, прежде чем зайти в юрту. Потом оглянулась на горящий очаг и, словно вспомнив что-то, заторопилась. Нурлан еще спал, разметав тонкие загорелые руки поверх одеяла. Санди процедила молоко и осторожно, стараясь не разбудить малыша, прикрыла кастрюлю крышкой. Взяла ведра и тихонько вышла из юрты.
Верблюдица потянулась к ее рукам, мягко перебирая губами, забрала корку хлеба. К колодцам они пошли вместе. Верблюдица шла, озоруя и ласкаясь. Она то обнюхивала лицо Санди, клала голову ей на плечо, то ловила губами ее пальцы, осторожно сжимала их и, тут же отпустив, заглядывала Санди в глаза. Потом отставала от быстро шагавшей хозяйки и снова догоняла.
У колодцев, как всегда утром, было оживленно. Звон ведер, плеск воды, басовитые крики верблюдов, говор и смех людей разносились далеко вокруг. Санди подвела верблюдицу со свободной стороны колодца, где за неторопливой беседой сидели Кумар и Сагингали.
– Доброе утро, – приветствовала она стариков.
– Здравствуй, Санди, здравствуй, – улыбнулся в ответ Сагингали. Маленького роста, жилистый, он, как обычно, был одет во все белое. Белые полотняные брюки, просторная белая рубаха, на голове выгоревшая от солнца шляпа с широкими полями. Черные остроносые калоши стояли в стороне.
Кумар, напротив, – высокий, плотный, с окладистой бурой бородой. Поздоровавшись, он встал, поправил аккуратно завязанный на голове белый платок и, взяв из рук Санди ведро – каугу, стал доставать воду из колодца. Санди благодарно улыбнулась ему, поставила второе ведро перед верблюдицей и закинула ей на шею поводок. Потом прошла к Сагингали, села рядом. Старик встретил ее сдержанной улыбкой, подтянулся, выпрямился, не спеша погладил бородку. Только во взгляде его, искоса брошенном на Кумара, мелькнуло подобие растерянности. Санди взглянула на худое, черное от загара лицо Сагингали, поймала его взгляд.
– Свата моего видел, Саке?
– Хамзу? Нет, не видел. Приходила его жена, Жания, справлялась о Нурлане. – Старик улыбнулся: – Хотя и отдали они мальчика тебе на воспитание, а беспокоятся…
– Все благополучно там?
– А что может случиться?
Санди кивнула головой. Вглядываясь в его глаза, она немного помедлила, словно ожидая, сообщит ли старик что-нибудь еще. Сагингали молчал. Он отвел взгляд первым, и Санди тихонько вздохнула.
– Ох и застраивается Макат! – заговорил старик через некоторое время. – У вокзала все перекопано, огорожено. Пока доберешься до дома – семь потов… Того и гляди перевернется воз и засядешь на целый день.
Санди выслушала молча, глядя куда-то в степь, кивнула снова. Невозможно было понять: довольна ли она ответом Сагингали или же соглашается с какою-то своей мыслью. Резко обозначились морщинки у рта, но продолговатое с правильными чертами лицо ее по-прежнему было привлекательным.
Сагингали беспокойно провел ладонью по бородке, снял шляпу. Каждый раз по возвращении из поселка он переживает эти нелегкие минуты. Словно он виноват в том, что ее сын Наби не вернулся с войны, что все нет и нет от него вестей. И пусть Санди уже давно не спрашивает о самом главном, но он знает, что стоит за всеми ее сдержанными вопросами и недомолвками, за ровным голосом ее, за этим напряженным взглядом черных, по-молодому ясных глаз… Трудно отвечать на ее вопросы, но еще труднее, когда она молчит. И в который раз он стал думать об одном и том же: «Как можно столько лет жить ожиданием? Столько лет…»
Он бросает недовольный взгляд на Кумара, который, будто истосковавшись по работе, вытягивает воду ведро за ведром, равномерно выбрасывая вверх поочередно то правую, то левую руку; на молодую верблюдицу, жадно глотающую воду из ведра; на людей, суетящихся у колодца, занятых своими делами. И вдруг хлопает себя по колену:
– Ферму переводят на наши колодцы, уже решили! – Он поворачивается к Санди: – Хамза собирается на какое-то совещание в Гурьев, а перед этим, возможно, заглянет к нам. Стада, говорят, уже вышли из Саркуля и идут сюда. Дня через три подойдут.
Кумар, продолжая работать, рассмеялся, сверкнул глазами. Высокие брови Санди слегка вздрогнули.
– Хорошие вести, – заметила она и, мягко улыбаясь, забрала под платок седую прядку волос. – Надо было с этого и начинать, Саке… Кумар, ты слышишь? Ферму переводят из соседнего района к нам.
– Слышу, – подал тот голос. – Умный бы за такую весть собрал суюнши[30] со всего аула.
– Я отвечал на твои вопросы, – сказал Сагингали Санди. – Знаешь, страшно устал в эту поездку. – Опершись руками о землю, он откинулся всем телом назад. Его плечи приподнялись, стали уже, и он словно превратился в маленького, счастливого игрушечного человечка, который, свершив важное и трудное дело, уже не скрывает своей усталости. И Санди снова улыбнулась, благодарно и грустно.
Аул Шенгельды насчитывал всего два десятка юрт и столько же глинобитных мазанок, расположенных широким полукругом вперемежку и несколько поодаль от колодцев. Здесь жили в основном люди преклонного возраста: старики, долгие годы проработавшие на нефтепромыслах Маката и теперь ушедшие на отдых, и степняки, проведшие всю жизнь на колодцах. В Макате нелегко держать скот – кругом такыры, солончаки, пыль. И старики жили на колодцах постоянно, лишь на зиму уезжая в поселок: косили сено, пили шубат, присматривали за скотом.
В Шенгельды, как и везде, люди старались накосить сена весной, когда молодая, сочная трава легко поддается серпу. И лишь неутомимый Сагингали возился с сеном для двух своих верблюдов и весной, и летом, и осенью.
Весной он брал свое: два легких воза житняка. А когда на южных склонах холмов созревал и выбрасывал метелки еркек, старик накашивал еще несколько копен и отвозил в Макат. Позднее на островках дальних солончаков находил он мелколистый алабота – любимую траву верблюдов; подальше к северу, у песков, заготавливал колючки: эбелек и канбак. К концу лета старик рубил мотыгой куст за кустом серебристый кокпек – лучший корм для скота и превосходное топливо зимой. И осенью, наконец, наступала пора биюргуна – самой распространенной солянки в степи, и пахучей полыни, потерявшей горечь после долгих белых дождей.
Вместе со стариком трудились два его верблюда, которых он всегда запрягал по очереди. Аккуратно, через каждые полмесяца, Сагингали уезжал в Макат с возом сена.
Вот и вчера по вечерней прохладе он отправился в поселок. Путь в шестнадцать километров он проделал пешком, чтобы верблюду было легче, в полночь сложил сено во дворе, потом обошел несколько домов, передавая наказы стариков и старух родственникам, и выехал обратно. К рассвету Сагингали уже вернулся на колодцы.
Десятка два верблюдов, которых он поил сейчас, были вверены ему родственниками, знакомыми и соседями из поселка. Как бы ни отказывался старик, как бы ни ссылался на плохое здоровье, но каждую весну к колодцам он прибывал с целым стадом верблюдов. И потом почти до первого снега, до самой откочевки в поселок, стадо росло и росло.
И в этой поездке старик уступил просьбам соседей и захватил с собой трех верблюдов. Но отощавших животных он оставил за холмом на хорошей траве. Никто о них еще не знал, иначе не избежать бы Сагингали и сегодня новых шуток.
– Устал, что и говорить, – продолжал жаловаться Сагингали ровным голосом. – Годы дают знать… И опять же – эта стройка. Через нее проезжаешь затемно, а я уже плохо вижу ночью…
– Поэтому ты не заметил, как к твоей телеге оказались привязанными чьи-то тощие верблюды, – неожиданно и громко вставил Кумар. У соседних колодцев сразу же притихли. Кумар, посмеиваясь, немного подождал, привлекая к себе внимание окружающих. – Ты лучше расскажи, как тебе удалось вернуться из Маката лишь с тремя верблюдами? Улизнул, видать? Ты на это мастер!..
Над колодцами грянул хохот.
– Не может быть!
– Опять?!
– Его нельзя больше пускать в поселок! – крикнул кто-то от соседнего колодца.
– Целых три? – сквозь смех воскликнула Санди.
– И самых тощих! – ответил ей Кумар. – Будет на телеге отвозить их на пастбище…
Сагингали не выдержал, рассмеялся.
– Откажу один раз, чтобы шли к этому болтуну…
– Но где же твои верблюды? – не отставал от него Кумар. – Не эти ли скелеты?..
Все оглянулись и рассмеялись снова. Три тощих верблюда, перебирая спутанными ногами, медленно спускались с холма.
Сагингали, отшучиваясь, пошел за верблюдами.
Между тем незаметно исчезла утренняя свежесть. По низинам далеко за холмы потекла прохлада, и по мере ее ухода низины стали светлеть, подниматься. Из-за кургана выкатилось огромное солнце, залило степь морем света. И сразу обмяк утренний шум, словно запутался в косых лучах солнца, стал глуше. Степь наполнилась движением: потянулись на пастбище верблюды, высыпали, разбредаясь, проголодавшиеся овцы и коровы. С коромыслами на плечах, упруго ступая, засновали по тропинкам женщины. Над аулом в безоблачную синь неба заструились сизо-голубые дымки очагов.
У колодца, вокруг полной до краев деревянной колоды, оставался еще десяток верблюдов. Тяжело поводя надувшимися от воды животами, они стояли неподвижно, устремив вдаль печальные глаза. Предчувствие жаркого дня приковало их к влажному песку. Лишь изредка какая-нибудь верблюдица медленно опускала голову, шумно и нехотя делала несколько глотков или же, просто подержав губы в холодной воде, поднимала голову. И с долгим вздохом замирала снова.
Рассказав в уже поредевшем кругу слушателей новости, которые привез с собой, Сагингали встал, тронул с места верблюдов и, подождав, пока они гуськом вышли на тропу, зашагал обратно. Настроение у старика было приподнятое, и движения его были легки. Ему показалось, что тело его невесомо. И что он не идет, а парит над землей, может, это было от бессонной и трудной ночи, может, от радости… Черноухий щенок Кумара, увязавшийся за ним, тыкался мокрым носом в босые пятки. Слитно пели в вышине жаворонки. Старик оглянулся и замер: верблюды, величаво выбрасывая стройные ноги, уходили на пастбище, словно в вечность…
Сагингали был уже у колодца, когда уловил слабый посторонний звук. Он завертел головой, стараясь определить его направление.
– Кумар, – окликнул он друга, – послушай, кажется, едет машина!
Кумар, освежавший лицо, зачерпывая воду пригоршнями из колоды, выпрямился. Прислушался.
Приглушенный расстоянием гул мотора долетел до людей.
Встрепенулась и вскочила на ноги Санди. «Машина!»
А гул быстро нарастал, и вскоре со стороны Маката показалась машина.
Старики безошибочно определяли – в аул направляется машина или едет мимо. Они узнавали это уже после того, как она минует развилку под Жалпак-тюбе, откуда одна дорога шла к колодцам, а другая – не разбитая и не пыльная, которой ездили все местные водители, – сворачивала в аул. Старики уже знали, что машина легковая, а на такой никто из своих в Шенгельды не приезжал. Но никто не уходил домой, хотя машина уже прошла развилку. Свернув с дороги, голубая «Волга» плавно подкатила к колодцам и остановилась в нескольких шагах от людей. В ней были трое.
Увидев вышедшего первым невысокого худощавого человека в светлом костюме, Санди всплеснула руками. Радостно и удивленно засмеявшись, она оглянулась на стариков, потом быстро, почти бегом, бросилась навстречу.
– Хамза, здравствуй! А почему один? – встретила она гостя упреком. – Пора бы привезти детей. Что им делать в поселке? Пусть каникулы проводят здесь…
Хамза мягко улыбнулся, обнял ее за плечи, передал сверток.
– Все аульные мальчишки собираются приехать вместе. Ждут друг друга. А это тебе от Жании…
– В добрый путь, учитель! Куда это ты собрался? – спросил подошедший Кумар, здороваясь за руку.
– Здравствуй, Кумеке! Добрый день, аксакалы! – Хамза прошел к старикам. – Как поживаете? Саке, ты уже здесь?
– Вернулся на рассвете.
– Я привез гостей. Вот, знакомьтесь, новый директор Саркульского совхоза.
– Здравствуйте! Федор Ланнев. – Среднего роста русский лет тридцати пяти почтительно поклонился старикам. – А я многих из вас уже знаю. Видел фотографии в поссовете и в клубе. Вот вы, Кумар Ерниязов, первым кочегаром Маката были, так? А потом стали нефтяником.
– Верно, – кивнул польщенный старик и многозначительно взглянул на Сагингали.
На ломаном, но сносном казахском языке Федор справился о здоровье своих новых знакомых, о пастбищах, о колодцах. Старики, обступив гостя, отвечали не спеша, но в глазах их засветилось нескрываемое любопытство. Санди негромко рассмеялась. Медно-рыжие сверкающие на солнце волосы Ланцева, веснушки на его лице, хитрый прищур глаз и нескладная речь, и рядом седые старики с детским любопытством в глазах, и неспешные, сдержанные ответы их, – все это показалось Санди настолько забавным, что она не удержалась от смеха.








