412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сатимжан Санбаев » Колодцы знойных долин » Текст книги (страница 12)
Колодцы знойных долин
  • Текст добавлен: 26 июля 2025, 19:57

Текст книги "Колодцы знойных долин"


Автор книги: Сатимжан Санбаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

– Конечно. Ты вообще не думай об этом, – отозвался Манкас. – Главное для тебя – спуск.

– Зачем же тогда калкан, если он не прилетит?

– Не могу же я это объяснить тебе сейчас!

Манкас медленно отпускал аркан, пропустив его через правое плечо. Он всего лишь подстраховывал Кенеса, хотя и это оказалось на поверку делом нелегким.

И вдруг настигом ударил свист, и Манкас, содрогнувшись всем телом, закричал – дико, торжествующе, протяжно. Сердце зазвенело от радости. Он расслабил захват и тут же откинулся, почти упал, упираясь ногами в камень, накручивая аркан на себя. С прихрустом поднялось под аркан плечо. Словно во сне дошел до слуха вместе с собственным дыханием – с присвистом и хрипом – скулящий плач Кенеса. Держать мальчика стало легче, видно, он стал ногами на уступ, и Манкас медленно выпрямился.

– Где беркут? – чуть слышно выдохнул он.

Подождал немного и, слегка отдышавшись, спросил громче:

– Где беркут?

– Упал вниз, – плаксиво стал объяснять Кенес. – Ударился чуть выше меня.

«Ударился, – подумал Манкас. – Значит, я на мгновение опередил птицу, и она промахнулась».

– Ну что ж ты, спускайся дальше, – сказал он каким-то чужим, сиплым голосом.

И снова принялся неторопливо, соразмеряясь со сноровкой Кенеса, припускать аркан.

Он был потрясен атакой одинокого беркута – неожиданной и безрассудной: ведь он пытался помочь ему воспитать птенца. И показалось ему нелепым, что до сего мгновения он заботился больше о беркутенке, чем о Кенесе, что слишком долго испытывал этого мальчика, который сейчас, глотая слезы, спускается вниз, не зная ничего о жизни и повадках птиц. Это, пожалуй, и есть мужество, такое же безрассудное, как атака одинокого беркута. А разве не этого добивался Манкас от сородичей? И разве не откликнулись они, найдя ему Кенеса, в жилах которого еще бродит кровь беркутчи? Почему же потребовалась смертельная опасность, чтобы принять мальчика сердцем?

Аркан неровно и медленно скользил в его руке, подобно нелегко рождавшимся мыслям.

Он вспомнил, как однажды на вершине Меловых гор отец не понял его. Потом его отверг умудренный жизнью в долине бий Турас. А теперь, повзрослев и оказавшись на их месте, он сам последовал примеру ушедших: не снизошел до того, чтобы узнать мысли Кенеса. Как все повторяется, подумал он с укором, в то время, как каждое мгновение в мире что-то рушится и подспудно или открыто созидается что-то новое. Насколько можно ослепнуть! Это неправильное отношение людей друг к другу и явилось, видимо, причиной всех их бед. В ауле беркутчи всегда требовалось лишь одно – чтобы младший постигал старшего, тогда как было необходимо и обратное: чтобы старший прозревал по отношению к младшему. Вот почему они теряли себя… Поступок Кенеса постепенно приобрел для беркутчи иной смысл. Он представлялся теперь Манкасу не безрассудным мужеством, а наоборот, таким же высоким, как защита одиноким беркутом своего гнезда. И может быть, это и есть та сила, которая привела и его самого в Козкормес? Разве не убедился он, что мир – это вечная жертвенность живых и вечное торжество жизни?..

Да, не было яростного клекота и напряженной схватки, которая в былые годы выявляла победителя и побежденного.

Был обыкновенный птенец с неокрепшими словно обрубленными, крылышками и огненными, непримиримыми глазами. И он страдал от прикосновения человеческих рук.

Были торжествующие, опухшие от слез глаза Кенеса и радостный, взахлеб, рассказ о том, как он спускался в ущелье, и, когда его рвануло, он даже не понял, что это – атака беркута, как наконец увидел гнездо и птенец чуть не спрыгнул вниз, но он успел его накрыть.

А потом была дорога домой, в долину.

Теперь Манкас вел на поводу коня. Шагал, с молчаливой усмешкой слушая нескончаемый рассказ Кенеса и думая о беркуте, оглушенном ударом о камни. Ныли натруженные, если и вовсе не разорванные, мышцы рук, саднило плечо, натертое арканом до крови. Он шел, все больше отставая от мальчика. И казался себе всадником, скачущим за своей мечтой по горам, очень и очень медленно, как иногда показывают всадника в замедленной съемке, и он знал, что это у него от желания побыть среди скал подольше. А впереди него тяжело летел орел, оглушенный ударом о камни, – теперь он долго будет страдать раскрыльем…

Манкас вспомнил давний рассказ отца об ак-йыке, прилетевшем в Коп-ажал из далеких краев. О белоплечем беркуте, потомки которого истреблялись людьми, хотя и являлись гордостью полуострова. И участь беркута, показалось ему, постигла его отца Асана, когда он, наконец, перенял у царя-птицы самые лучшие его качества… «А вдруг он улетит отсюда, подобно своему предку, оставившему родные места? – с испугом подумал Манкас о раненом беркуте. – Покинет Каскыр-жол и будет искать другие горы!.. Что ему теперь остается делать, когда люди пристрелили его подругу и забрали единственного птенца?.. Нет! Он ведь беркут! – ответил он себе. – Он ведь настоящий беркут…»

Желтые глаза Манкаса были темны от грусти. Бог знает, когда ему еще придется взойти на вершину белых, как молоко, Меловых гор, подумал он. Взойдет ли он с Кенесом или кто-нибудь другой понесет его в заоблачную высь в своем сердце, но это будет, покуда не исчезнет под небом его земля; с горами и водами, птицами, людьми. И будет каждое восхождение постижением нового и неопровержимого в этом нескончаемом мире.

Спустились они на третье утро. Молодое солнце слепило глаза. Прохладный воздух покоился в тени скал, терпко пахло влажными травами. Высоко в синем поднебесье крошечной точкой висел подорлик. Чем ниже спускались они, тем звучнее становился воздух от птичьих голосов, а долина, казалось, вся дрожала от избытка беззаботного трезвона жаворонков. Дуб на фоне безоблачного неба виднелся за селением настолько четко, что казался вышитым на голубом восточном шелке.

Селение жило обычной жизнью. Паслась на косогоре отара под присмотром мальчика, тарахтел движок, тяжело ухал кузнечный молот в мастерских. На краю селения с двух фургонов, запряженных парами волов, и прицепных тракторных саней разгружали сено. Длинными рядами тянулись три новые одинаковые скирды, закладывали четвертую, и, как понял Манкас, Турасов успел за короткое время их отсутствия перевыполнить план заготовки сена.

Кенес все шел впереди, а беркутчи плелся за ним, ведя на поводу коня. Мыслями он был еще в горах, но все чаще подумывал над тем, как надолго останется в Козкормесе. И не навсегда ли…

Он не мог точно уяснить себе того главного, что повело его на Каскыр-жол. Не о возрождении собственно ремесла беркутчи думал Манкас: оно, видно, отжило свой век, если сегодня не сопутствует жизненному пути его сородичей. Манкас не мог избавиться от чувства горечи. Он считал, что его ремесло было святым и умерло слишком рано. Столетиями степняки проверяли отвагу своих сынов, посылая их в горы к орлиным гнездам. Мужество и мудрость обретали джигиты в мире высоты. И теряли мужество, и лишались мудрости, застревая надолго в долине. Манкас рассмеялся своим мыслям, их неожиданной и наивной серьезности.

Конечно, он смешон в глазах козкормесцев. Но он должен был еще раз взойти на вершины. Пусть Кенес и его сверстники поймут, что ловчую птицу надо уважать. Они обязаны воспитать осиротевшего птенца настоящим беркутом, и, может быть, именно это пробудит в них новое качество, которое не родилось у дедов. Сейчас, когда прошли годы, беркутчи был уверен: его ремесло – одно из самых гуманных.

До селения оставалось полверсты, когда Кенес радостно вскричал:

– Смотрите, наш Карашолак!

Манкас посмотрел по направлению его руки и без усилий отыскал на пологом желтогривом пригорке старого орла. Карашолак сидел нахохлившись у норы суслика, и было похоже, что он дремлет, а не сторожит свою добычу. «Не та птица, – подумал Манкас с огорчением и отвел глаза. – Неужели он считает себя орлом?»

– Интересно, накормили его сегодня или нет? – Кенес обернулся назад.

Манкас заставил себя кивнуть, и мальчик снова устремился вперед, не заметив даже выражения лица беркутчи.

– Неужели он считает себя орлом? – тихо спросил Манкас, еще раз оглянувшись на Карашолака.

Я уходил по той же дороге, по которой в Козкормес добирался Манкас. Через час в центральную усадьбу собирался Турасов, но я отказался воспользоваться его машиной. Мне хотелось пройти родные места.

Раньше бы я постеснялся отказать ему, побоялся бы, что осудят или примут за поступок, рассчитанный на эффект. А теперь я был свободен от этого груза. Я стал самим собой, и мне просто хотелось прошагать Козкормес от края до края. В портфеле между моими дневниковыми записями лежало письмо Манкаса, в котором он обстоятельно объяснял жене, почему на некоторое время задерживается в Козкормесе.

Машина догнала где-то на седьмой версте, шофер притормозил и стал сигналить, приглашая меня поехать, но я решительно покачал головой. Шофер рассмеялся, приветливо помахал мне рукой, а в глазах неподвижного Турасова я увидел молчаливое одобрение. Серая пыль повисла за машиной, рванувшейся вперед. Над дорогой запахло бензиновой гарью, от которой я успел отвыкнуть за несколько дней степной жизни.

Стоял обычный летний день. Воздух тяжело покоился над землей, короткие, отрывистые трели жаворонков пронзали его со всех сторон, подобно ракетам, рвущим ночную тьму. Неожиданно одна из птичек нырнула мне под ноги, и я подпрыгнул, чтобы не наступить на нее. Рыжая пустельга описала рядом стремительный полукруг, потом взмыла в безоблачную высь. С удивлением я проследил за ястребком, который против обыкновения охотился за жаворонком… Одинокий беркут, вопреки всем утверждениям охотников, бросается на людей… Даже больше: как будто в горах не стало тау-теке, беркуты теперь таскают ягнят… Я успел заметить не только поперечные бурые полосы на груди птицы, но и желтые лапки и посмотрел назад, на горы, где пустельга наверняка гнездилась. На таком лёте лапки у нее увидишь, когда птица уже третью неделю высиживает яйца и подбрюшье ее линяет. До гор было верст восемь, не меньше, и я подумал, что она не должна бы так далеко улетать от гнезда. И почему-то решил, что, может быть, она тоже осталась одна. И тут я впервые изменил своему правилу; не занес увиденное в полевой дневник.

– Ну лети, пой! – Я тронул жаворонка, и тот встрепенулся, взлетел и скрылся в кустах серебристой полыни. – Пой, да не ошибайся насчет этого мира, – пошутил я ему вслед.

Я шел радостный от своих мыслей, оттого, что встретил Манкаса, что увидел родной аул опять беспокойным. Он всегда был таким, и в моем представлении он всегда боролся. Может, иногда его путь бывал не совсем точным, как того добивался Манкас, но он никогда не был и легким. А сейчас он шагал плечо в плечо со всей моей многонародной страной, жил настоящей, полной и созидающей жизнью, пытаясь понять свое прошлое и твердо зная свое будущее. Я шел радостный и громко читал:

Зовет меня взглядом и криком своим

И вымолвить хочет: «Давай улетим!


Мы вольные птицы; пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»


А на самой границе владений фермы я встретил трактор, тащивший на санях чуть ли не целую скирду сена. На самом верху воза сидел парень, и я, присмотревшись к нему, рассмеялся. Среди оглушающего грохота и лязга парень с отрешенным выражением лица водил смычком по струнам кобыза.

КОЛОДЦЫ ЗНОЙНЫХ ДОЛИН

повесть



Старуха бежала по степи. Просторное светлое платье, обтянув ее спереди, хлопало и билось за спиной, и в предзакатных лучах августовского солнца старуха, казалось, была охвачена огнем. Желтая пыль взлетала за ней, повторяя плавные извивы наезженной машинами степной дороги, и медленно поднималась к небу.

Ее заметили издалека. До поселка оставалась целая верста, когда навстречу выбежала ватага ребятишек. Набирая скорость и растягиваясь в цепочку, ребята понеслись по той же дороге, и за ними тоже заклубилась пыль. Желтая, фосфоресцирующая, она казалась дыханием измученной зноем земли, а стремление людей друг к другу напоминало давнюю, хорошо знакомую мелодию, нечто, подобное песне вечной разлуки…

Но старуха резко замедлила бег, когда увидела мальчишек.

– Бабушка Зауреш! – донеслось до ее слуха.

– Бабушка Зауреш! Вас ищут!..

Не отрывая взгляда от мальчишек, старуха перешла на быстрый, упругий шаг. Потное морщинистое лицо напряглось. Вдруг рядом упал камешек, пущенный чьей-то нетерпеливой, трусливой рукой, крики усилились, – старуха увидела, как мальчишки наказывают провинившегося. Потом они снова устремились вперед.

Старуха круто повернулась и бросилась назад. Она бежала, не оглядываясь. И теперь в ее стремительном беге чувствовалась тревога.

Песня исчезла…

И словно разом изменился мир, хотя солнце бесстрастно продолжало опалять землю жаркими лучами.

Мальчишки отстали.

А старуха, петляя, словно пламя степного пожара, быстро взбиралась по склону длинного подковообразного холма, поросшего горькой полынью и молочаем. За холмом белели плоские солончаки, а еще дальше, старуха знала, лежат золотые пески Тайсойгана, умеющие петь и в безветрие.

Она уже позабыла о погоне. И не смотрела под ноги, а в устремленных к вершине помолодевших глазах появилось беспокойство.

– Опоздала! – пробормотала она, тяжело дыша. Пот струился по ее озабоченному, очень старому лицу. – Сатыбалды вернулся, а меня нет дома… Стыд-то какой… Ищут меня, значит, он вернулся…

Вдруг в глазах старухи показались слезы. Была уже вершина, впереди простерлись солончаки и кругом было пусто. Она ступила на круглый белый такыр, напоминающий журт – место, где когда-то стояла юрта, и растерянно оглянулась вокруг.

Плыл август.

Стояла великая тишина, какая может быть только в степи. Плавилось солнце. На желтой вершине от жары неслышно лопались стебли полыни, в низине с беззвучным плачем умирал ковыль, и стояла женщина, – как напряженная тетива, и ждала того мгновенного удара, что бросит ее вдаль, превратив в песнь воспоминаний.

Женщина бросилась прочь, и когда она, наконец, выбежала с такыра – раскаленной плиты, – зазвенела песня, высветив в великой тишине улыбающиеся лица, ушедшую жизнь, ускользнувшие надежды…

– Ты подумал тогда, что я не понимаю тебя, – проговорила она недовольным голосом. – Ты вернулся из Акшатау с такими мыслями…

Сатыбалды вернулся усталый, но весь какой-то посветлевший, чего с ним давно не бывало, и Зауреш радостно захлопотала, встречая мужа. Пока подбежали дети, он отстегнул нагрудник коня и, раскинув длинные руки, свесился с седла и стал целовать дочку Дарию и сына Даурена. Зауреш тем временем сняла переметные сумы с рабочей одеждой мужа и отнесла домой. Потом взялась за лопаты, вложенные в войлочный чехол и тоже притороченные к седлу, но они были прижаты ногой Сатыбалды к боку коня, узлы так затянулись от долгой езды, что ей оказалось не под силу справиться. Сатыбалды отстранил детей, спрыгнул с коня и стал сам отвязывать лопаты. Движения его были резкими, на обнаженных руках заходили тугие мышцы, детям стало смешно, и они снова запрыгали вокруг. Глухо застучали в чехле лопасти лопат, с сухим треском, раздираясь, распутались торока, так что взлетела пыль от них и запахло сухой, потного изъеда, кожей, и этот запах неожиданно напомнил Зауреш далекую юность, когда она с матерью встречала отца, возвращавшегося со своими джигитами из набегов на казачьи крепости. То было тоже тревожное, как и сейчас, время, аулы, зная казаков, жили в готовности тут же сняться с места. Зачастую так оно и случалось: казаки выступали в ответный набег, и аулы рассыпались, хоронились в степи. Зауреш тогда было шестнадцать лет, и она знала, что так беспокойно жили и аулы ее деда Жайсанбая, и прадеда Барака, с тех самых пор, когда одни из степных султанов решили жить с русскими в союзе, а другие не захотели, чтобы северные соседи пришли в их владения. Ни одна свадьба и ни одни поминки на побережье Уила не обходились без разговоров о том, что предпринять, чтобы остановить русского царя, и она помнит, как часто спорили и даже ссорились взрослые, как садились тут же на коней и отец уводил их в набег. Свадьба превращалась в невеселые поминки, а поминки, бывало, иногда начинали походить на праздник, – все зависело от того, с чем возвращались из набега воины. Им, детям, как теперь Дарии и Даурену, не разрешали далеко отлучаться из дома… Зауреш вдруг заплакала и, позабыв, что рядом дети, крепко обняла Сатыбалды. Все ночи последних двух месяцев, которые она провела в мольбе, чтобы он остался жив, словно разом обступили ее, обволокли ее истосковавшееся тело, застлали глаза. Она все сильнее прижималась к мужу, вдыхая его запах, чувствуя сильное, ровное биение его сердца, крепкие, словно камень, мышцы, которые иногда кажутся женщине самым главным в жизни, или, вернее, единственным спасением от неясного страха перед жизнью.

Сатыбалды посмотрел поверх плеча Зауреш на присмиревших детей, погладил ее волосы и улыбнулся привычке жены носить их вроспуск, не заплетая.

– Подожди. – Он отстранил ее.

– Разве можно пропадать так долго?

– Я всегда рядом с тобой, – ответил он, отпуская подпруги и перекидывая путлище через седло. – Люди воюют, я сижу дома… Чем ты недовольна?

– Страшно одним.

Он усмехнулся.

– Куда бы еще спрятаться?

Обняв жену одной рукой, держа седло в другой, Сатыбалды направился в юрту.

– Даурен, отпусти коня, – сказал он сыну.

У юрты он положил седло на старый сундук, перевернул и тщательно развернул потник, чтобы просох. Дария поднесла лопаты и положила рядом. Улыбаясь, девочка посмотрела на родителей, радуясь тому, что наконец-то они все вместе, а Зауреш, опомнившись, торопливо пошла к очагу, в котором едва тлел огонь.

Колодцекопатель стянул с ног мягкие сапоги и прошел на торь. Опустившись на одеяло, он вытянул онемевшие ноги, подвигал ими, даже крякнул от наслаждения, чем вызвал смех детей, и резко сел.

– Ну, рассказывайте, чем занимались, – сказал он, протягивая руки над медным тазиком. Сын стал поливать ему на ладони воду из тонкогорлого медного узорного кумгана.

– Даурен выкопал колодец, – сказала Дария, держа наготове чистое, расшитое по краям полотенце.

– Зачем второй колодец? – Сатыбалды поднял голову.

– Просто так, – ответил сын.

Дочь подождала, пока отец сполоснет лицо. Подала полотенце.

– Он копал на время, – сказала она. – Поспорил со мной. Но вышло у него намного дольше, чем у тебя. А свалил все на лопату.

Сатыбалды с улыбкой взглянул на сына.

– Все же решил стать колодцекопом?

Даурен пожал плечами.

– Выбора нет.

– А для колодцекопа не вышел еще и ростом, так? – Сатыбалды снова улыбнулся. – Плохи твои дела…

Дария рассмеялась.

Сатыбалды проводил сына внимательным взглядом. Он был огорчен ответом Даурена. Сын рос замкнутым, неразговорчивым, как бывает с детьми одинокого дома, всегда долго настраивался на разговор и частенько отвечал невпопад. Не мальчика тут была вина, а родителей, и Сатыбалды старался быть с ним особенно нежным. И сейчас он подумал, что сын повзрослел за эти два месяца и надо было начать разговор с ним как-то значительно и с должным вниманием, а начал он, пожалуй, неудачно.

Даурен вошел с самоваром в руках, подождал, пока мать установит зольник, поставил самовар на него и прошел на свое место.

– Тебе только десять лет, пожалуй, еще рано браться за лопату.

– Но я знаю все твои рассказы о колодцах. – Дуя на пальцы, мальчик разломал горячую, только что со сковородки, лепешку и пододвинул отцу.

– И все-таки ты выкопал лишний колодец.

– И теперь за ним надо ухаживать, – подхватил Даурен, подражая голосу отца. – Скота у нас мало, придется время от времени, сын, вычерпывать тебе воду. Иначе она загрязнится.

Все рассмеялись.

– Ты не должен обижаться, – возразил Сатыбалды сыну. – Я отдал этому делу всю жизнь.

– Правда, что ты бросил учение, чтобы стать колод-цекопом?

– Не совсем точно, – ответил Сатыбалды. Сын задал вопрос, который он сам часто задавал себе. Ответ у него был готов. – Видишь ли, я учился на офицера. Если бы я закончил учение, пришлось бы служить царю. Я подумал – это несчастье, такое учение… Ушел и стал учить джигитов видеть то, что скрыто под землей. Так я понимаю назначение колодцекопа – не только любить, но и знать свою землю… А ты вот взялся сразу же рыть.

– Ты редко бываешь дома, – сказала Зауреш.

– Это верно, – согласился Сатыбалды, глядя, как она достает из деревянного кебеже бараний пузырь, в котором хранила сливочное масло.

Он взял из рук дочери пиалу, отпил чаю.

– И потом, что с того, что он без твоего разрешения выкопал колодец? – продолжала Зауреш. – Из одного будем брать питьевую воду, из другого – поить скот.

– Особой беды, конечно, нет, – согласился Сатыбалды. – Мы живем как бы на границе… А десятью верстами западнее лишний колодец помог бы солнцу выпарить землю. Зацвела бы соль. Считай, мертвой земли стало бы больше. Впрочем, мой сын это знает… – Сатыбалды посмотрел на сына с ласковой улыбкой, потом обернулся к дочери: – Правда, Дария?

– Не знаю, – призналась Дария.

И Сатыбалды с Зауреш громко рассмеялись.

– А я знаю, что это так. – Сатыбалды обнял детей, и они, соскучившиеся по отцовской ласке, прижались к нему.

В доме любили горячий, печенный в золе, хлеб с соленым сливочным маслом, и все на некоторое время замолчали, занятые едой. Сатыбалды с удовольствием пил крепкий чай со сливками.

– Ты надолго? – справилась Зауреш.

– Надолго.

– К родичам не заезжал, папа? – спросила Дария.

– Нет, доченька. Как закончил колодец, так сразу и уехал. Весной наведаемся, – пообещал он. – Может, к тому времени в округе станет спокойнее.

– А если нет?

– Что-нибудь придумаем. – Ему показалось, что дети отвыкли от него.

По юрте ударил ветер, захлопал отвернутым краем тупдика и затих. В открытые двери были видны чии, склонившиеся к закату; солнце золотило густые метелки.

– Даурен, беги к овцам, – распорядилась Зауреш, когда чаепитие стало подходить к концу, – Гляди, перехватит их у тебя волк. А ты, Дария, присмотри за казаном.

Дети тотчас вышли.

Зауреш принялась убирать посуду.

– Может, стоило заехать в аул? – спросила она через минуту. – Дарии пятнадцать лет. В ее возрасте надо иметь подруг.

Сатыбалды вздохнул. Откинулся к кереге.

– Сейчас не время, сама знаешь.

– Детям этого не докажешь, – возразила она.

– Казаки подтягиваются к Тайсойгану. Хотят выбить повстанцев из песков до подхода красных. Могут забрести и сюда.

Зауреш не придала значения словам мужа. Ее волновали свои заботы.

– Недавно мне пришлось рассказать детям о том, почему мы откочевали сюда и живем одни.

Он понимающе кивнул и посмотрел через проем двери на Даурена, гнавшего домой овец.

Они уже давно жили здесь, у зарослей чия, начинавшихся на подступах к Тайсойгану. А вышла их размолвка с родичами так до глупого просто, что даже сейчас, по истечении многих лет, вспоминать об этом было горько и стыдно.

Купец Талап заезжал к ним часто, но в то лето, когда Талап остановился в ауле, возвращаясь как обычно из Уральска, Сатыбалды не оказалось дома. Он копал колодцы у подножия гор Акшатау, куда перекочевали многочисленные аулы рода Каракете. Талап приходился ему дальним родственником, слыл человеком умным и энергичным, из тех, кто умело строил свои отношения с русскими властями, а такие люди стали уже пользоваться в степи почетом. И Сатыбалды втайне гордился тем, что Талап оказывает ему уважение. Да и было приятно видеть радость маленькой Дарии, когда Талап вручал ей подарки, привозимые из города. Но вот вернулся Сатыбалды в то злополучное лето домой, а соседи-болтуны намекнули ему, что Зауреш спуталась с купцом. Сатыбалды тоже был знаменитостью, чуть ли не единственным человеком, кто от далекого Мангыстау на юге до самого Сартау на Едиле знал все степные колодцы и пастбища. Может, и потому слух о связи Зауреш с Талапом пронесся по степи подобно пыльному вихрю, который не успокоится, пока не обойдет все аулы и мазары. Зауреш не стала оправдываться перед мужем. Даже сама мысль, что кто-то из них может навлечь на себя подобное подозрение, не приходила им в голову. Она мучилась оттого, что была беспечна, не строга с людьми и дала им повод нанести обиду Сатыбалды.

Супруги подождали несколько дней, в надежде, что злая молва утихнет, подобно вихрю, возникающему как невинная игра природы и исчезающему, отяжелев от хлама и грязи, но люди оказались беспощадными. Тогда Сатыбалды и Зауреш разобрали юрту, сложили свое нехитрое имущество на арбу и, погоняя десяток овец, ушли из аула. Уходил колодцекопатель темной ночью, рука комкала поводок верблюда, тащившего арбу, и сердце сжималось от обиды на родичей, которым он всегда находил воду, где бы они ни кочевали: в песках ли, на солончаках или среди мертвых камней.

С тех пор прошло десять лет, Зауреш родила сына, которого, если верить сплетням, она прижила от коротышки Талапа. И ни разу за эти годы они не ездили к родичам. Но жизнь брала свое. Подросла Дария, достигла возраста, когда не сегодня-завтра уйдет в чужую семью, нелегко, верно, покидать родной дом без подруг, которые проводили бы в путь с песнями и слезами, если даже Зауреш настаивает сейчас на мире с родичами…

Сатыбалды поднял глаза на жену и заметил, что Зауреш надела платье из голубого шелка, подаренного ей когда-то Талапом. Он усмехнулся этому совпадению. И подумал, что со дня разрыва с близкими они принадлежали только друг другу, да еще детям, у них не бывало тайн, и разговоры в семье велись как сегодня ясно и откровенно.

– Ты доволен поездкой? – спросила Зауреш, поймав его взгляд.

– Второй раз в жизни вырубил колодец в скале. Больше месяца провозился… На Мангыстау джигиты быстро добираются до воды. Им не привыкать, столетиями вырубают колодцы…

Опа подождала немного, стараясь понять, к чему клонит муж.

– Ты чем-то обеспокоен?

– На этот раз я проехал через аулы, – сказал он. – Видел убитых. В аулах забирают джигитов, уводят скот. Никто ничего не поймет… То, что мы живем в глуши, спасает нас.

– Не было бы счастья, да несчастье помогло? – Зауреш снисходительно улыбнулась.

– Да, но как это скажется на детях, – заметил Сатыбалды.

И вдруг ему почудились далекие смутные звуки, сродни зовущим ударам барабана. Сердце отозвалось на них, беспокойно забилось, как бы приноравливаясь к новому ритму. Он выпрямился и замер, прислушиваясь, и уже не смог определить точно – то ли он слышал мгновение назад барабанный бой или это было биение его сердца.

– Сможем ли мы вырастить из них настоящих людей? – продолжил он, несколько расслабляясь. – Одинокие или ломаются, или ожесточаются. А там, в степи, одни воюют под знаменем Алаш-орды[29] против русских, другие ушли в пески и воюют с белоказаками, третьи сражаются и против алаш-ординцев и против русских… Я думаю, на степь обрушатся беды, гораздо более страшные, чем были до сих пор. Дети подрастут и спросят нас: а что делали вы в это время? Чего добились в жизни?..

– Ты скажешь: войну затевают сильные, а нам, сколько помнится, всегда приходилось защищаться, – ответила Зауреш дрогнувшим голосом, – Еще скажешь, что уже давно степняков стало невозможно собрать под одной рукой. Потому беды нескончаемы для нас, и оттого, что ты погиб, ничего бы не изменилось.

Этими словами еще совсем недавно Сатыбалды успокаивал ее. Зауреш поворошила щипцами уголья, скидывая с них золу, и тепло ударило в лицо. Она поняла, что Сатыбалды теперь не усидеть дома. Этот разговор он завел неспроста. Глядя на мерцающие уголья, она попыталась представить мужа среди джигитов отца, тех, кто по первому же кличу батыра взлетал в седло и, презрев смерть, мчался к Оренбургу, – и не смогла представить эту картину. Может, я ошиблась? – подумала она.

Вошла Дария и вынесла зольник.

– Я смотрю на поверхность земли и точно вижу, как идут слои земли и где проходит водоносный слой, – сказал он, – Помнишь, в ауле всегда спорили, и одни говорили: это – опыт, другие: это, мол, чутье… По правде говоря, я и сам точно не знаю, откуда это у меня. Но когда я копаю колодец, я все время разговариваю с землей. Много у нее тайн. Ты ищешь воду, а земля пытается увести ее, спрятать. Хочет узнать тебя, прежде чем отдать воду. Я всегда находил с ней общий язык. Но вот когда я вырубал колодец на Акшатау, мне показалось, что моего былого опыта и умения недостаточно. Я почувствовал себя неуверенно. Потому что мысли, возникающие во время работы, связываешь с жизнью. А вырубить колодец – это совсем не то, что выкопать его. Сейчас все, чем я раньше защищался от бед, мне кажется неверным, ненадежным.

И Сатыбалды снова послышался бой барабана, теперь уже ближе и отчетливее – глухие, призывные удары, пробивающие потоки сырого северного ветра.

– Ты ничего не слышишь? – спросил он жену как можно спокойней.

Зауреш прислушалась.

– Ветер.

Он окинул ее странным отсутствующим взглядом.

Беспокойные мысли овладели Зауреш. «А ведь я не умею снаряжать в путь воина! – подумала она. – В доме нет ничего годного для долгого похода…» И ей стало неловко, стыдно и перед мужем и перед самой собой. Она была дочерью воина, всегда гордилась своим происхождением, а теперь видела, что давно превратилась в женщину, которая вместо того, чтобы поощрять мужа на Соевые подвиги, добивалась от него обратного – покорности, домоседства. И почти что добилась своего… Но разве не говорил он сам, что с него достаточно, если Даурен переймет у него ремесло колодцекопа? Ей хотелось узнать, так ли он думает теперь, но, видя, что Сатыбалды хмур, не решилась спросить…

А Сатыбалды тоже размышлял об этом.

Он вспомнил, как однажды в детстве отец повез его к баксы, на Устюрт, вернее, на долину Карын-жарык, которая соединяет Устюрт с горами Каратау. Мальчику снились кошмары – медведь и дракон, которые дрались насмерть, и он, Сатыбалды, оставался под их страшными лапами. Каждую ночь он просыпался от страха и не мог потом уже сомкнуть глаз до утра, и бывало, тяжело заболевал. Отец привез его к великому баксы Бекету, и когда приехали, оказалось, седобородый старец давно знает о них. Баксы за месяцы видел тех, кто вышел к нему в путь. Наперед знал, с чем идут. В сновидениях Сатыбалды он увидел его судьбу. Мир бесконечен, сказал старик, в этом мире быть Сатыбалды бессильным от ощущения слабости своей земли. Отец испугался этих слов, замолчал: в самой причине болезни угадывался единственный путь вызволения от нее, но путь этот был почти недостижим.

А баксы смотрел на них сквозь полуопущенные веки, и взгляд его был пронизывающим. Он тоже был сыном земли и, наверное, думал о том, на что способны эти люди, пришедшие к нему как к спасителю. Во всяком случае Сатыбалды сейчас так предполагал. Может быть, показав всю унизительность их состояния, старик хотел пробудить у них ожесточение? Но отец, старый воин, был сломлен неудачами и, если баксы хотел чего-то добиться, то, наверное, обращал свои слова к нему, Сатыбалды. Что ж, старик оказался прав, напоминая о бесконечности мира. Человек должен прежде всего освободиться от страха перед мыслью о недолговечности собственной жизни. Тогда лишь он прозреет и не будет страшиться бессмысленности борьбы. Он будет готов утверждать себя, разрушая несправедливый мир, как бы этот мир ни был устрашающе прочен. Сама мысль об этом – начало борьбы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю