355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 » Текст книги (страница 30)
Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:31

Текст книги "Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)

ДЕТСКИЙ КОВЧЕГ *

Перед Рождеством надо было устроить девочку из знакомой семьи в детский приют. Обратились в приют «Голодной Пятницы». Ответ был такой простой и естественный: «Увы, ни одного свободного места». И помимо того, – в Земгоре лежала целая стопка прошений. Горе ведь тоже ведет свою строгую очередь, и ее нельзя ни обойти, ни нарушить.

Моя знакомая девочка жила временно – и срок истекал – во французской школе-приюте: тридцать три французских девочки, она одна русская. И уже перенеслась мысленно в русский приют, строя свои маленькие планы – там, в новом месте, и сад, и кролики, и русские подруги. Я же ей об этом приюте и рассказывал. И вдруг: нельзя. Помню, как нелегко и тягостно мне было это ей объяснять. Разве поймет малыш, только-только начинающий жить, суровую логику слова «нельзя»? Даже ее матери, замученной работой эмигрантке, и то трудно было освоиться с этой простой мыслью: ее девочке, которая уже и улыбаться разучилась, нет места в русском гнезде…

И сколько таких отказов. Никто о них не знает, никто о них не слышит, кроме тех, которые теряют, быть может, последнюю надежду дать своему ребенку русский уют, отдых, ласку в кругу таких же ясноглазых малышей. А детство неповторимо – недели и месяцы бегут, – и какое же детство в тесной клетушке отеля, где даже смеяться громко нельзя, чтобы не потревожить соседей. Мать весь день на работе – перелистывай свои тетрадки, прислушивайся к грохоту грузовиков на улице и думай… Представляли ли вы себе когда-нибудь, о чем они думают, оставаясь сами с собой, среди парижского океана, наши дети, такие серьезные и так много пережившие дети?

* * *

Перед самым Рождеством получил от детей подарок: календарь величиной с почтовую марку на картоне, изукрашенном ватным снегом и вырезанными елочками; с горы летел, приклеенный к салазкам, русский мальчик, а внизу стояла в цилиндре и с метлой снежная баба. Чудесный подарок. Вместе с подарком пришло и приглашение – каракулями – звали к себе на Рождество в приют «Голодной Пятницы».

Это было самое веселое за все эмигрантские годы Рождество. Детские сияющие глаза ведь убедительнее всех отчетов и благополучных цифр: дети действительно были здесь у себя дома – и маленькие зрители, и крохотные артисты на самодеятельной сцене. И елка была настоящая, – откуда такую в Монморанси раздобыли – пышная, до потолка, вся в блестках и искрометных бусах. Большая часть зрителей сидела на коленях у приехавших к ним в гости матерей и отцов, – глаза, не отрываясь, смотрели на сцену, а маленькие руки, тоже не отрываясь, прижимались к отцовским пиджакам и материнским плечам. Передо мной сидели на скамеечке три каплюшки. Две посерьезнее, а третья – как ртуть. Все время исподтишка дергала своих соседок за косички, – дернет и отвернется, будто не она, а… шах персидский. Мне, помню, даже неловко стало: а вдруг они на меня подумают, ведь я сижу сзади. И я, наклоняясь, сказал ей вполголоса:

– Сиди тихо, мышка. Зачем ты мешаешь им смотреть?

– А вы кто такой?

– Я главный начальник над всеми непослушными девочками во Франции.

Шалунья недоверчиво покосилась, осмотрела меня с головы до ног и притихла.

Весь приют в эти теплые Рождественские часы показался мне одной большой семьей. И как славно малыши «представляли». Никакой муштры, никакой выучки на пятерку с плюсом, чтобы показать детей гостям. Так играют только здоровые, бодрые дети у себя дома, руководимые внимательной и любящей рукой. А потом раздавали подарки и лакомства, и мне показалось, что я попал на русскую Вербу: трещали трещотки, гудели гудки, маленькие руки с упоением били в новые барабаны. Это был единственный в своем роде крыловский квартет, когда какофония не терзает уха, но радует и тешит. Мы, взрослые, сидели в соседней комнате, пили чай, слушали и улыбались.

Теперь приют «Голодной Пятницы» переехал в новый дом: он просторнее, удобнее, мест больше. И стопка эмигрантских прошений, затаенно-горьких сдержанных просьб, начнет таять… если мы все еще и еще раз вспомним о детях и во имя нашего собственного детства, – ведь оно цвело и сияло, и наши матери не ждали очереди, не думали весь день на работе, как обеспечить завтрашний день своему ребенку, как, ограждая детство, заслонить от него хотя бы на время жестокие будни.

О ЛИТЕРАТУРЕ
Владимир НАРБУТ *
ЛЮБОВЬ И ЛЮБОВЬ (3-я КНИГА СТИХОВ. СПБ., 1913)

Когда случайная группа приятелей по бильярду соберет между собой небольшую сумму и издаст на обоях «Садок судей», начинив его взвизгиваниями под Рукавишникова и отсебятиной под шаржированный модерн, – такое явление, по существу, только безобидно и смешно. Всякий развлекается, как умеет, а если кто из пайщиков подобных сборников принимает свои «смеюнчики-смехачи» всерьез, то и это не страшно. Писаря и фельдшеры, начитавшиеся «Золотого Руна», любят узывно выражаться; одним – более расторопным и крикливым – везет, и они становятся на 1 ½ недели «знаменитыми», другие прозябают в Управлениях Воинских начальников и в Окружных Лазаретах, чахнут от зависти и обвиняют во всем судьбу.

Бывают и более трагические случаи, когда то, что кажется кривляньем и вывертом или хитрорасчетливым новаторством во что бы то ни стало, – просто есть явление патологического порядка. Пример – совсем не замеченная в свое время книга стихов фельдшера Я. В. Куртышева, с портретом автора на обложке. Книга называется:

«Стихотворения всех правд жгучих минут» (Спб., 1905).

Автор служил в больнице св. Николая (указано в тексте) и написал 144 страницы стихов в таком роде:

 
На Васильевском захрясло,
На Петербургской потемнело,
И центр города затощал,
Про Выборгскую не скажем,
И про Охту ничего,
Потому что это от нас очень далеко.
 

……………………..и т. д., и т. д.

Владимир Нарбут усердно идет по следам авторов «Садка судей» и «Стихотворений всех правд жгучих минут», только впечатление от его новой книги тем безобразнее и оскорбительней, что автор не лишен дарования (умеет же он писать в толстых журналах, не выворачиваясь наизнанку!) и, надо полагать, здоров.

«Третья книга стихов» В. Нарбута заключает в себе… два стихотворения. В первом – 28 строк, во втором – 20. Размер книги на ½ сантиметра больше спичечной коробки. Сквозь книгу деликатно пропущен шелковый зеленый шнурок, и вся она чрезвычайно похожа на «премии», вкладываемые крупными кондитерскими в конфетные коробки в целях рекламы. Зачем понадобился В. Нарбуту такой прием? Цель, правда, достигнута, – внимание привлечено, – но, право же, это внимание такого рода, что когда-нибудь автор (если он перестанет смотреть на искусство как на средство навязывать свою фамилию возможно большему числу людей) будет жестоко стыдиться своей выходки.

Содержание «третьей книги стихов» несложно: в первом стихотворении (28 строк) – знакомый по сборнику «Аллилуйа» тщательный подбор корявых, крокодиловых слов и образов, которыми автор, очевидно, создает свою «марку» («вздыбленная ноздря», «а язвы в небе щиплет едкий гной» и т. д.), – «марку», которую уже успели в наше безрыбное, голодное время смешать с ультранатурализмом.

Смысл стихотворения – как в солдатской панораме: «Бой в Крыму, все в дыму, – ничего не видно!»

Второе стихотворение несколько доступнее и короче (20 строк). Цена – десять копеек.

<1913>

ПОДОРОЖНИК *

Вдоль русских проселков, купаясь в придорожной пыли, растет крепкая, всевыносящая многолетняя трава подорожник. Широкие, лапчатые листья измазаны дегтем, упругий стебель, придавленный к земле выскочившим из колеи слепым колесом, снова и снова подымает навстречу ветру и солнцу свой мохнатый, светло-лиловый колос и живет, и дышит…

Именем этой травы назвала так давно волнующая каждое незвериное сердце поэтесса Анна Ахматова свою новую книжку. Весь томик умещается на мужской ладони – связка горьких, напоенных неугасимой женской мукой стихов все о том же:

 
Просыпаться на рассвете
Оттого, что радость душит,
И глядеть в окно каюты
На зеленую волну,
Иль на палубе в ненастье,
В мех закутавшись пушистый,
Слушать, как стучит машина,
И не думать ни о чем,
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
 

И еще острее:

 
Проплывают льдины, звеня.
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю своей вины.
 
 
Если надо – меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.
 
 
Все по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, – но грусть
Я в могилу с собою возьму.
 

И еще обнаженнее:

 
От любви твоей загадочной,
Как от боли, в крик кричу,
Стала желтой и припадочной,
Еле ноги волочу.
 
 
Новых песен не насвистывай,
Песней долго ль обмануть,
Но когти, когти неистовей
Мне чахоточную грудь.
 
 
Чтобы кровь из горла хлынула
Поскорее на постель.
Чтобы смерть из сердца вынула
Навсегда проклятый хмель.
 

Как и в первых книгах Ахматовой, перед нами все тот же дневник женской души, интимный и обнаженный до конца… Но дневник поэта открыт для всех: в искусстве последнее освобождение и преодоление себя, – таков его вечный закон, равно объемлющий и горькую лирику Гейне и прекрасную музу Ахматовой.

Кто бы вы ни были, прочтите вот эту светлую страницу, словно написанную рукой современной Татьяны, – разве, всплывая над сегодняшним, не укачают вас эти строки, не сделают хоть на миг просветленнее и богаче?..

 
Покинув рощи родины священной
И дом, где Муза Плача изнывала,
Я, тихая, веселая, жила
На низком острове, который, словно плот,
Остановился в пышной невской дельте.
О, зимние таинственные дни,
И милый труд, и легкая усталость,
И розы в умывальном кувшине!
Был переулок снежным и недлинным.
И против двери к нам стеной алтарной
Воздвигнут храм Святой Екатерины.
Как рано я из дома выходила,
И часто по нетронутому снегу,
Свои следы вчерашние напрасно
На бледной, чистой пелене ища,
И вдоль реки, где шхуны, как голубки,
Друг к другу нежно-нежно прижимаясь,
О сером взморье до весны тоскуют, —
Я подходила к старому мосту.
Там комната, похожая на клетку,
Под самой крышей в грязном шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
И жаловался весело, и грустно
О радости небывшей говорил.
Как в зеркало глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым.
Теперь не знаю, где художник милый,
С которым я из голубой мансарды
Через окно на крышу выходила
И по карнизу шла над смертной бездной,
Чтоб видеть снег, Неву и облака, —
Но чувствую, что Музы наши дружны
Беспечной и пленительною дружбой,
Как девушки, не знавшие любви.
 

И неожиданно, теплым розовым огнем расцветает среди надломленных болью песен крохотное стихотворение о ребенке:

 
Мурка, не ходи – там сыч
На подушке вышит,
Мурка серый, не мурлычь,
Дедушка услышит.
Няня, не горит свеча,
И скребутся мыши.
Я боюсь того сыча,
Для чего он вышит?
 

На русском Парнасе уже давно творится неладное. «Язык богов» – прозрачный и мудрый – надолго и прочно оболванен самовлюбленной фиксатуарной слизью «поэз», звериным рыком маяковщины, полированной под палисандр, но дряблой внутри, как осина, брюсовщиной, мутно-кустарными откровениями новых скифов с Мало-Подьяческой (так хорошо изучившими словарь Даля) и бессчетным числом плетущихся в хвосте «имажинистов», или как там они еще себя кличут, – вяло и убого симулирующих эпилепсию своих более одаренных старших собратьев.

Тем дороже сейчас эта, написанная только для себя, книжечка, увидевшая свет в Петербурге в безумные дни 1921 года. Пленителен и честен в каждом слове этих стихов русский язык (все, что у нас осталось). Пленителен и дорог образ самого поэта – русской женщины, души которой не коснулась ни одна капля грязи, воющей, кишащей накрашенными музами-проститутками улицы.

<1921>

«ШАТЕР» ГУМИЛЕВА *

Перед глазами тоненькая книжечка: «Н. Гумилев. Шатер. Стихи. Издание цеха поэтов. 1921 г.». По дате на первой странице эти стихи написаны в 1918 году, но напечатаны они лишь в нынешнем году, незадолго до мученической кончины убитого палачами поэта.

Какой шатер раскинул над головой томившийся среди красных дикарей поэт-заложник? О чем он мог писать в стране, где полный словесный паек отпущен только привилегированным Демьянам, жирным шутам, увеселяющим досуги тиранов? О чем он мог писать там, где даже несоветское выражение глаз считается смертным грехом, где выстрел наемного китайца в затылок сводит последние счеты с непродавшейся музой?

И все же даже там у поэта нашлись свои, высокой красоты и силы, слова. Он писал не о «скифской» России, – в львином рву хищного зверя не дразнят, – тоскуя и томясь, вспоминал он о второй своей родине – Африке. И черных дикарей – полудетей, полузверей, наивных и простых предпочел красным.

Вступление, посвященное Африке, обрывается, увы, несбывшейся надеждой-мечтой:

 
Дай скончаться под сикоморою,
Где с Христом отдыхала Мария…
 

О строгом и честном до конца поэте расскажут в свое время те, кто знал его лично, кто провел вместе с ним последние каторжные годы «там». Нет даже слабой надежды, что не увидевшие света, написанные им страницы будут сохранены и дойдут до нас: те, кто застрелили поэта, хорошо знают свое ремесло и, перерыв оставшиеся после него бумаги, конечно, испепелят их до последнего клочка. У них ведь есть Демьяны, – зачем им такое наследство? Слова скорби бледнеют перед лавиной лжи и мрачного зверства.

Из последней книжки поэта, случайно попавшей на Запад, мы приводим ниже несколько песен. Пусть будут они венком на его безвестную могилу, – венком, сплетенным из его собственных цветов.

<1921>

Зинаида ГИППИУС *
СТИХИ (ДНЕВНИК 1911–1922. КН-BO «СЛОВО». БЕРЛИН)

Книга эта не вся открыта глазам читателя, – читателя ищущего, конечно, а не перелистывателя книг. «Дневник» – ведь только для себя, и сложная интимность отдельных страниц ясна, быть может, только автору-поэту, замыкая в слове цепь только им пройденных исканий. Поэтому многие строки и строфы ускользают, прячутся в себя, оставляя чувство неудовлетворенности, точно подслушанные отрывки чьей-то взволнованной речи.

Сам автор в двух чудесных по форме и мысли стихотворениях «Банальностям» и «Свободный стих» словно тоскует по «старым созвучиям», захватанным толпой, по «созвучно-длинным, стройным строфам», связывая не совсем справедливо свободный стих с суетными исканиями молодых поэтов (ведь не «молодыми» же написаны «Псалмы» Давида, «Nordsee» [12]12
  «Северное море» (нем.).


[Закрыть]
Гейне, стихи Уитмена и Верхар-на). Но «банальность» формы – строгая пластика старых созвучий – неотделимо связана с «банальностью» тона и содержания: ясностью, простотой, вскрытой до дна глубиной, – не затемненной мелькающими шарадами намеков, которых, увы, немало в «Дневнике».

Первое крыло книги – лирика до черных дней войны и октября 1917 г. – открывается глубоким, полным зловещих предчувствий стихотворением «У порога»:

 
На сердце непонятная тревога,
Предчувствий непонятный бред.
Гляжу вперед – и так темна дорога,
Что, может быть, совсем дороги нет.
Но словом прикоснуться не умею
К живущему во мне и тишине.
Я даже чувствовать его не смею:
Оно, как сон. Оно, как сон во сне.
О, непонятная моя тревога!
Она томительней день ото дня.
И знаю: скорбь, что ныне у порога,
Вся эта скорбь – не только для меня!
 

1913. СПб

Полнозвучны, красочны и неожиданно просты посвященные Бунину и как бы насыщенные им строфы: «Все мое». Второе, созвучное по письму, посвященное тому же поэту стихотворение «Крылатое» затемнено заключительной строфой:

 
И средь небес горячих,
Как золото желты —
Людей, в зарю летящих,
Певучие кресты (?).
 

В цикле «Война», в целом не совсем отвечающем своей зловещей теме, зачумленное дыхание войны нашло сильное и своеобразное отражение в стихотворениях: «Тише!», «Адонаи», «Сегодня на земле» и «Непоправимо».

И если революционный «Юный Март» окрылил поэта, как и многих переживших эти дни, то вторая часть дневника, отмеченная черным крестом, символом смерти (Октябрь 1917 г.), полна горького отрицания, томления распятого духа, тяжелой и бескрылой ненависти.

Бездарная звериная эпопея последних лет, конечно, давно уже антиреволюционна по своему существу, и сама по себе тема эта за пределами лирических откровений. Отсюда и срывы от надежды и любви во что бы то ни стало («Дни», «Знайте», «Качание», «Тишь») к темной проклинающей безнадежности («Пока», «Ночь», «Песня без слов»).

Заключительная часть дневника «Там и здесь» – только едва очерченное преддверие в новый мучительный круг наших дней, – без родины, по эту сторону черты:

 
Там – я люблю иль ненавижу, —
Не понимаю всех равно:
И лгущих,
И обманутых,
И петлю вьющих,
И петлей стянутых…
А здесь – я никого не вижу.
Мне все равны. И все равно.
 

Но вопреки последней тоске и отчаянью, «Дневник» заканчивается непобедимым упорным призывом к самому себе в стихотворении «Будет»:

 
Ничто не сбывается,
А я верю.
Везде разрушение,
А я надеюсь,
Все обманывают,
А я люблю…
 

В этой вере и любви – поэт не одинок.

<1922>

«СОБАЧЬЯ ДОЛЯ» *
(ПЕТЕРБУРГСКИЙ СБОРНИК РАССКАЗОВ А. РЕМИЗОВА, Е. ЗАМЯТИНА, С. СОКОЛОВА-МИКИТОВА, В. ИРЕЦКОГО, В. ШИШКОВА. КН-BO «СЛОВО». БЕРЛИН. 1922)

Перед нами коллективный памфлет, посвященный петербургской жизни под ярмом большевизма. Но памфлет, во-первых, облеченный в беллетристическую форму, а во-вторых, построенный на одном и том же для всех авторов метафизическом приеме: не людской быт, но собачья жизнь и… собачьи переживания тяжелых дней являются единственной общей темою рассказов и отрывков, из которых составлена книга.

Замысел сам по себе неплохой, и таким приемом нередко пользовались памфлетисты (достаточно хотя бы вспомнить Свифта или Лабуле), – но выполнение его тем труднее, чем серьезнее истинная тема памфлета. Ибо все беллетристические произведения подчинены одному общему неумолимому закону: они должны прежде всего удовлетворять художественным требованиям и нормам. Но метафора, переносящая в мир четвероногих, орудие капризное и хрупкое: если она не превращается в чистую аллегорию, где под животными масками преображен все тот же человек с его психологией и бытом, то она должна включать в избранный писателем образ именно этому образу присущую правду, она должна дать художественно верную и художественно полную его обрисовку.

Это оказалось не вполне под силу авторам сборника. Не только чеховской или толстовской, но хотя бы андреевской или купринской силы в изображении четвероногих им не удалось достичь. Малоубедительны, маложизненны герои «собачьей доли», а оттого не производит должного впечатления ни их доля, ни попутно и в связи с их участью рисуемая судьба людей. И, может быть, если бы вместо неудавшегося проникновения в «собачий мир» авторы ограничились чисто внешними полуфотографическими изображениями рисуемых ими «происшествий», то рассказы много выиграли бы и в силе, и в художественной правде, и в красоте.

Лучше других вещей «Находка» Алексея Ремизова, но этот рассказ лишь подтверждает отмеченное выше, ибо здесь в центре повествования не собака, а обитатели многоэтажного дома, терпящие от холода и от декретов, от собственного оскудения и от порчи канализационных труб.

И, право, лучше было бы под тем же заголовком собрать рассказы, посвященные людскому быту, который «там» – страшнее «собачьей доли».

ПЕРЕДОНОВЩИНА *

Читатель в эмиграции расслоился на две неравные группы. Одна – поменьше – может покупать книги, даже в «роскошных» переплетах, но предпочитает книгам кинематограф и эмигрантские кабаки кабардинско-боярского стиля. Другая – огромная – тяги к книге не утеряла, но по причинам горько-прозаическим должна была сделать выбор между книгой и обедом. Победил, увы, обед.

К последней группе принадлежу и я. Поэтому в эстетическом образовании моем был крупный пробел: не читал «Кукхы» Алексея Ремизова. В библиотеке ее не оказалось, а 25 франков даже и для «Кукхы» – цена невыносимая.

Знакомый книжник, к счастью, снабдил меня на день этим сокровищем, – вот о книге этой я – читатель хочу сказать несколько кратких слов.

* * *

Почему «Кукха»? В подзаголовке автор с обычным для него вывертом слов снисходительно пояснил: «Розановы письма». А в конце книги приложил и расшифровку:

«„Кукха“, как и „Ахру“, – слово обезьянье, на обезьяньем языке: ахру – огонь, кукха – влага».

Но так как книгу писала не обезьяна, да и я сам – читатель, на хвосте вниз головой раскачиваться не хочу, то «Кукху» эту самую расшифровывал проще и ближе к делу: обложечный, шаманский крик, плакатная «тарабумбия» – глаза не разбегаются по витрине, сразу схватывают короткий словесный визг и выкатываются на лоб. Все, что нужно.

Заглавие – символ, любовно выбранное имя, а вовсе не пустая подробность. Можете ли вы прекрасное звучание слов «Дворянское гнездо», «Отец Сергий» подменить каким-нибудь «Ки-ка-пу» или «Шурум-бурум». Попробуйте!

* * *

Но дальше. На стр. 47 А. Ремизов невзначай дает благоуханное определение творческому слову: «писать и молиться одно и то же».

Вот как он пишет-молится на страницах, посвященных близкому человеку и большому писателю В. В. Розанову:

– «21.9. „33 белых попа“ такое есть общество.

Собираются иногда в редакции. И вот во время собрания батюшка один вышел в коридор. Просит: „Покажите, пожалуйста, географию!“ Я его до уборной проводил, а когда он щелкнул, тут я его тихонечко защелкнул. И колотился ли несчастный, я не слыхал, да и никто не слышал. И только под утро и то случайно – „по расстройству“ – освободил его Г. И. Чулков» (стр. 19).

– «22.9. Был В. В. Розанов. Рассказывал: когда он первый раз это сделал – ему было 12 лет, гимназистом, а ей, хозяйке – за 40 – так на другой день с утра он песни пел» (стр. 21).

– «23.9. Куплено: зеленый диван у А. С. Волжского за 10 рублей в рассрочку. Диван с просидкой» (стр. 22).

– «25.9. Были у Мережковских. 3. Н. подарила мне лягушку об одной лапке».

И через несколько страниц: бережно сохраненный для потомства рассказ о друге-писателе, записанный с его слов:

«В. В. рассказывал за чаем заграничный случай: о преимуществе русского человека. Были они все за границей – и Варвара Дмитриевна, и ее все дети – Таня, Вера, Варя, Надя, Вася, и Александра Михайловна – падчерица. И случился такой грех: захотелось В. В. в одно место, а как спросить, и не знает. А Александра Михайловна отказывается, говорит ей неловко. Да терпеть нет возможности, он под себя и сделал. Господи Ты, мой Бог, в отеле брать белье отказались, хоть сам мой! А главное-то, так стали смотреть все, что пришлось Розановым переехать».

«А когда то же самое случилось в Петербурге: не удержался и обложился, – с каким сочувствием отнеслись дома, прислуга. Сколько сердечности и внимательности» (стр. 25).

Уж, подлинно, хоть бы у той же прислуги поучился А. Ремизов «сердечности и внимательности». Та уж, наверно, запачканное белье В. В. Розанова на улицу не выволакивала! А вот он не убоялся и даже всех сродников-свидетелей с добросовестностью уездной салопницы перечислил.

* * *

И так через всю «Кукху»… Изумительные афоризмы: «селедки ловятся солеными», «спички делаются из электричества», «где кончается Рерих», «там начинается Аничков».

Драгоценные биографические подробности:

«А В. В. Розанов вчерашний день в баню ходил!»

«В. В. Розанов был старейшим кавалером обезьяньей великой и вольной палаты».

Интимные письма Розанова с такими подробностями, после опубликования которых бедный покойник, должно быть, не раз в гробу содрогался:

«Ну и кроме души меня вдохновляла эта волнующаяся под трауром ночь. Какие у нее груди? Очень интересно? А „прочее“? Еще интереснее» (стр. 59).

Зачем же? Если собственного такта не хватило, то ведь сам Розанов в одном из писем подчеркивает: «Нельзя открывать, называть громкото, что должно быть в тайне и молчании» (стр. 78). Чего яснее.

Но больше всего о себе, об Алексее Ремизове. О своем ночном колпаке с красной кисточкой, о своих книгах и книжечках, о том, что он, Ремизов, тончайшей комариной ножкой «сделал обезьянью монету – львовую»:

Lõwen – квадриль-lion

аз обезцарь асыка собственнохвостно подписал упказ А. Бах-рах (стр. 51).

И вскользь трогательная неожиданная жалоба в пространство:

«Мы, Василий Васильевич, бесправные тут. Я это тогда еще почувствовал, как из Ямбурга в Нарву попал, на самой границе, когда с нашим красноармейцем мы, русские, простились, а те свой гимн и запели.

И уже молчок – ни зыкнуть, ни управы искать» (стр. 66).

Ну, что ж… «Тут», – т. е. в Европе, где мы свободно читаем, пишем и дышим, мы бесправны, а «там» – могли и зыкать, и управу искать? И вот почему-то, вместе с Ремизовым все же сидим «тут», а не «там»? Почему бы, в самом деле? Впрочем, полагаю, что «Кукха» могла бы появиться и там. Ее бы и сам Брюсов пальцем не тронул.

* * *

Вывод? Он неотразимо ясен, если, не придавая цены высокой лирической формуле «писать и молиться одно и то же» (хороши молитвы!), – мы обратимся к той же «Кукхе» и на странице 24 прочтем неосторожно вкравшуюся запись:

«Я писал в альбомы передоновщину; брежу мелким бесом».

Вкусы бывают разные, но уж лучше бы передоновщина эта в альбомах и оставалась!

Как же так?.. Как сочетать Ремизова, влюбленного в слово поэта, прочтите хоть страничку его: «Божья пчелка» («Иллюстрированная Россия», № 5), с Ремизовым, отплясывающим с языком под мышкой на могиле друга-писателя передоновский канкан? Игра природы? Не знаю.

Знаю только, что изредка пишет он человеческой правой рукой, – и тогда чудесно, а чаще обезьяньей левой лапой («обезлев-лап») – и тогда отвратительно до тошноты. А ведь нетрудно бы понять, что стиль этот, даже не стиль, а стилишко, с типографско-ухищренной разбивочкой строк, со словесными загогулинами и всяким непристойным уродством, давно пора бы бросить. Надоел и никого не омолаживает. Литература не обезьянья палата, а уж если так хочется почудить, то можно запереть комнату на ключ, обмазаться гуммиарабиком, вываляться в пуху и показывать себе самому в надкаминном зеркале язык. Зачем же это проделывать публично?

Ведь еще старик Державин в «рассужденье о лирической поэзии» сказал: «бессмыслица и слух раздирающая музыка стыдят и унижают лиру». Столь же определенно выразился он об отсутствии вкуса: «без его печати, как без клейма досмотрщика, никакие искусственные произведения бессмертия не достигают».

* * *

Заключение. Помните «мальчика для сечения», о котором рассказывает Марк Твен в «Принце и нищем»? Нашалит ли принц, плохо приготовит ли уроки, – за все отвечала спина мальчика, специально для этой цели нанятого.

Амплуа этого мальчика в последние перед войной годы занимала «девочка для сечения» – г-жа Вербицкая. Иногда – Нагродская. Иногда – Чарская. Почему-то все дамы. Впрочем, был и мальчик: Брешко-Брешковский. Литературная пробирная палата занималась совершенно бесплодным разоблачением лопуха и негодованием, что лопух розовым маслом не пахнет. На всем остальном (за редким исключением) – табу. Принцы обезьяньей крови могли себе позволить все, что угодно: калечить язык, вурдалачить, непристойничать… «Комитет взаимных одолжений» (выражение А. Л. Яблоновского) все покрывал литаврами дружеских рецензий и круговой порукой. Даже маститые ископаемые из толстых журналов не всегда решались назвать черное – черным и корявое – корявым, боясь не угнаться за литературной левизной.

И уж, казалось бы, применительно к искусству старую латинскую поговорку давно бы следовало прочитать наоборот: «quod liced bovi, non licet jovi» [13]13
  «Что положено быку, не положено Юпитеру» (лат.).


[Закрыть]
. Ибо, что же с быка спрашивать? Юпитеру же, действительно, не пристало с головой под мышкой бежать.

Традиция эта ненарушимо сохранена и в эмиграции. Вакансию «мальчика для сечения» занял, кажется, Игорь Северянин. Слава Богу, раскусили…

Все прочее забронировано коротким словом «имя», да пропиской в том или ином литературном дружеском участке. «Комитет взаимных одолжений» работает вовсю.

Но что мне, читателю, «имя», если я должен наплевать на последнее, что у меня осталось, – русский язык, – сидеть и содрогаться над таким вот словесным чертополохом:

 
«Ночь, бани,
Луны – лупы,
Лужи,
Влажность сквозь звезды, —
 

– Василий Васильевич! влажность сквозь звездья, живая влага, Фалесова hugron [14]14
  Вода, жидкость (греч.).


[Закрыть]
мировая „улива“, начало и происхождение вещей, движущаяся живая, огненная, остервенелая, высь скори, высь быстри, высь бега, жгучая, льнущая —

 
                   – я скажу —
на обезьяньем языке словом —
               одним словом:
                      Кук-ха»
 

(«Кук-ха», стр. 75).

А я скажу на человеческом языке: одним словом – стыд-но!

<1924>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю