355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3 » Текст книги (страница 1)
Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:31

Текст книги "Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 41 страниц)

Саша Черный. Собрание сочинений в 5 томах. Т.3

ТЕАТР МАСОК САШИ ЧЕРНОГО

Среди юмористической россыпи «Сатирикона» затеряна крохотная сценка «Принципиальный „товарищ“, автором которой значится некий Иван Чижик. Анекдот, в сущности. Пустячок:

„За полтора часа до Москвы студент будит коллегу-армянина, который храпит на верхней полке:

– Товарищ, вставайте! Москва близко.

Армянин просыпается, оглядывает вагон и категорически отвечает:

– Прынцыпиально не могу!

– Почему?

– Балшинство спыт! – сердито возражает армянин и засыпает“.

Прочтешь, усмехнешься и забудешь. А вот Саша Черный не забыл. По прошествии чуть ли не двух десятков лет этот эпизод появился в рассказе „Московский случай“. Оно и понятно, ибо „Иван Чижик“ – один из псевдонимов Саши Черного, а вернее сказать – Александра Гликберга, потому как „Саша Черный“, напомню, тоже ведь псевдоним.

Из этой непритязательной истории можно сделать один далеко идущий вывод, имеющий касательство к дальнейшему разговору. Подобные самоповторения (В. Ходасевич называл их „автореминисценциями“) позволяют обнаружить некое смысловое единство текстов, сообщить что-то важное о самом писателе. Каждое вскрытое пристрастие (к теме, приему, сюжету, образу, к отдельному слову) способно пролить свет на вопросы большой значимости. Частный случай, малейшая, едва заметная деталь могут оказаться тем ключиком, которым отмыкаются многие тайны, в том числе и самое сокровенное, „тайное тайных“: генетическая связь мира художника, творчества с судьбой и личностью творца.

Ну, а позволительно спросить, какие такие глубины и откровения можно извлечь из приведенной выше миниатюры? Случай с „принципиальным товарищем“ (быть может, вовсе не придуманный) потому и врезался в память Саше Черному, что в нем на обыденном уровне нашел олицетворение предмет его постоянных и мучительных раздумий – несвобода личности. Личности, привыкшей действовать скопом, заодно, повинуясь стадному чувству, диктату или гипнозу среды. Парадоксальная ситуация сложилась в начале века. Общество, рванувшееся в 1905 году после вековой спячки к свободе, обрело, казалось бы, гласность, возможность политического выбора. Во множестве расплодились партии и движения – социал-демократов, эсеров, кадетов, трудовиков, октябристов, монархистов… Однако на фоне этого разномыслия сходу возникло новое иго – зависимость от партийной дисциплины, от групповых интересов, избирательность права на правду. Инакомыслие и вольнолюбие поощрялось в пределах, очерченных программой. Индивидуум, посмевший, не дай Бог, проявить объективность по отношению к политическому противнику, тотчас попадал под страшное подозрение, рисковал быть навеки заклейменным Каиновой печатью отступника. Именно посягательство на внутреннюю свободу более всего было ненавистно Саше Черному – и как человеку, и как поэту, стремящемуся к свободному изъяснению с миром. Не потому ли он в жизни и в литературе всегда держался особняком, сам по себе…

„Сам-по-себе“… Именно под таким, не совсем серьезным именем будущий автор „Сатир“ и „Солдатских сказок“ вступил в литературу. Дебют состоялся в газете „Волынский вестник“. Собственно, „газета“ – чересчур громко сказано. В сущности, это был провинциальный листок, родившийся в Житомире в середине 1904 года. Непризнанные юные дарования вздумали составить конкуренцию местному официозу – газете „Волынь“. Новобранцам „шестой державы“ приходилось, помимо служения перу, еще и вертеть колесо типографской машины, и самим мыть шрифт после работы. При этом, как позднее вспоминал Саша Черный, вместо гонорара получали контрамарку на галерку оперного театра. Но эта экономия и всевозможные ухищрения все равно не спасли новоявленный печатный орган от финансового краха: на 40-м номере он приказал долго жить.

„Волынский вестник“ тщился во всем походить на своего старшего собрата. Непременной принадлежностью любой уважающей себя газеты стал фельетон – развязно-ироничный комментарий на злобу дня. И в каждой газете эта рубрика имела свое „фирменное“ название: „Соринки дня“, „Арабески“, „Эфемеры“ и т. п. Жанр этот был отдан на откуп борзописцам и щелкоперам, ведущим свой род от гоголевского Тряпичкина. Впрочем, среди них попадались и маститые знаменитости – такие, скажем, как Влас Дорошевич или Александр Амфитеатров. Именно такая роль – роль „злобиста“ отводилась молодому стихотворцу Александру Гликбергу, дотоле доверявшему плоды своих лирических вдохновений лишь заветной тетрадке да еще, пожалуй, „альбому единственной гимназистки“. Здесь же, в газете, – сугубо прозаическое занятие: обличение пороков и исправление нравов, в соответствии с нормами и традициями либерально-демократической печати. Обращение к сатире не явилось, судя по всему, чем-то противоестественным для „истомного и хлипкого лирика“. Автор „Дневника резонера“ (такое название имела его рубрика) в меру язвителен, в меру задирист, в меру ироничен и нравоучителен, даже – медитативен. Свои раздраженно-публицистические опусы он не боится разбавить лирическими отступлениями, зарифмованными впечатлениями („Сонный Тетерев катится…“) или прозаическими экзерсисами, которые будут облечены в стихотворную форму гораздо позднее.

 
Кто выйдет из зелени темной:
Олень с золотыми рогами?
Сатир? Колесница с богами?
Русалка с улыбкою томной?..
 

Эти мифологические видения и фантазии, отнюдь не современные, видимо, уже брезжили в его душе при лицезрении житомирской „Зеленой рощи“, коль скоро в фельетонной рубрике уже намечен и зафиксирован их прообраз: „Невольно ждешь, что из кущи зеленых деревьев выбежит к реке с резвым хохотом толпа дриад, спасаясь от бесстыжих фавнов…“

Тем и интересны, наверное, нам эти прозаические однодневки, что в них проступают очертания непретворенного и неясного еще самому поэту. Вообще, весь „Дневник резонера“ можно рассматривать как черновик будущего цикла сатир „Провинция“. А стихотворный шарж „На галерке“ – просто-напросто калька с ранней театральной рецензии „Аида“ в Житомире».

Можно поставить вопрос и шире. За обкатанными фельетонными пассажами и бичеваниями, за юношескими разочарованиями в жизни и несколько наивными обвинениями в пошлости и скуке можно, при желании, разглядеть следующее. Поэт – существо не от мира сего, самой природой выделенное из среды нормальных человеческих особей. Существуя в своем неземном, гармоничном и совершенном мире, служитель муз то и дело расшибается о земной порядок вещей, о повседневную обыденность. У Пастернака эта мысль сформулирована поэтически емко: «Ты вечности заложник у времени в плену». В сущности, то же самое можно найти и у Саши Черного:

 
А ты, поэт, нелепый человек,
От детских лет заложник пресных будней,
Как за ногу привязанный, торчишь
В каком-нибудь столичном захолустье…
Берешь взаймы у жажды и мечты…
 

Написано это будет много позже. Но, безусловно, уже в первых прозаических опытах, созданных на потребу дня, присутствует его раздвоенная поэтическая натура. Причем гораздо в большей степени, нежели в пиитических ювеналиях, сочиненных в сладком бреду ночных бдений. Начинающий журналист, конечно же, считал себя прежде всего поэтом, однако – не странно ли? – его лирических стихов в «Волынском вестнике» обнаружить не удалось. По-видимому, не однотонный «чистый» лирик, а именно «фельетонист взъерошенный», маявшийся на «славном посту» в поисках тем, явился предтечей «Саши Черного».

Псевдоним «Сам-по-себе», выбранный им, – несомненно, дань традициям «мелкой» прессы. Не более того. И все же он не совсем случаен. В этом первом литературном имени уже ощутима одна из важнейших особенностей образа поэта – Саши Черного. Отъединенность и настороженность, замкнутость и ершистость, готовность защищать принципы. Что еще? Гордость. Гордость и одинокость. Недаром одна из статей, посвященных Саше Черному, так и называется «Поэт-одиночка». И неслучайно, наверное, в памяти К. Чуковского Саша Черный запечатлелся как бы на отшибе, в стороне от дружной и шумливой ватаги сатириконцев. Невольно приходят на ум строки самого Саши Черного:

 
Пристяжная на отлете
Вытанцовывает штуки.
 

Все это впереди: и фортели, и выкрутасы, которые будет «вытанцовывать» Саша Черный в упряжке «Сатирикона». Еще предстояло заменить псевдоним, годившийся для фельетонной рубрики, более значимым именем. Ибо при всем его изгойстве и отверженности Саша Черный был все же истинным сыном своего века и не избежал его соблазнов. Под дудку своей эпохи он с блеском исполнил отведенную ему роль в общем маскарадном действе.

* * *

Людям свойственно наделять календарное исчисление некоей магией. Кому не знакомо такое: вот-де перевернем последний листок календаря, а за ним ждет нас что-то новое, незнаемое… Ну, а коль предстоит смена столетий?! На излете века все живут ожиданием, что грядущее сулит «неслыханные перемены, невиданные мятежи»… Пугают апокалипсические пророчества. И все же с прошлым расстаются без сожаления, будто со старым надоевшим платьем – ведь так хочется примерить обновку! Эти смутночаемые предчувствия слиты в выражении «fin de siecle» – «конец века».

Что касается XX века, то подобные предчувствия и ожидания он оправдал сполна. На грани веков произошел воистину глобальный слом мира, затронувший буквально все сферы жизни. Нас здесь будет интересовать в первую очередь изменение культурной парадигмы. Однако следует помнить, что проблемы сознания и творчества теснейшим образом связаны с экономической и социальной базой. На рубеже веков Россия стремительно менялась. Впервые основательно тряхануло в 1905. Однако угроза социального катаклизма никого не испугала. Напротив – раззадорила. Вакханалия становилась все разгульней.

Происходит тотальный отказ от классических заветов. Вернее, от изжившего себя гражданского пафоса, от однообразной народнической декларативности, которой была отмечена вторая половина XIX столетия. Новый душевный опыт потребовал иной системы нравственных и эстетических ценностей, иных изобразительных решений. В общественном мнении этот сдвиг воспринимался как кризис, упадок, и потому искания, поветрия, новации начала века стали называть упадничеством, декадансом. А саму эпоху окрестили эпохой модерна. Много позже этот пышный и лихорадочный расцвет искусства поименуют изысканно «серебряным веком». Тогда же над декадентами потешались, их ниспровергали, им подражали… Но никто, даже самые закоснелые реликты не могли не принимать в расчет этого масштабного, противоречивого, разномастного и разноликого явления. Именно оно было гласом времени, оно диктовало правила игры и заказывало музыку.

На рубеже двух революций культурная жизнь и впрямь представляется какой-то театральной мистерией, балом-маскарадом, драмой или шутовским балаганом – это как взглянуть. Двадцатый век принес новые формы общественного поведения писателей. Ранее труженики пера пребывали как бы в тени, чурались публичных выступлений. Теперь вето было снято. Литераторы хлынули на сцену. Они организуют литературные вечера, диспуты, лекции, турне. Охотно дают интервью, посвящая публику в подробности не только своего творчества, но и своей частной жизни. Те же, кому любопытно было лицезреть кумиров и небожителей вблизи, в непринужденной и угарной атмосфере ресторана, направлялись в «Вену» или «Капернаум» – места постоянных сборищ литературной богемы. Впрочем, рафинированные и эзотерические служители муз предпочитали «театр для себя». Появились литературные салоны: знаменитая «Башня» Вяч. Иванова, где устраивались дионисийские радения; религиозно-философские посиделки у Мережковских; литературно-артистическое кабаре «Бродячая собака» и т. д. За головокружительной и упоительной игрой в богему, за всеми этими внелитературными проявлениями, вынесенными на авансцену жизни, утвердилось определение, пущенное Н. Н. Евреиновым, – «театрализация жизни».

Впрочем, назвать это явление внелитературным было бы не совсем правильным. И на печатных страницах разыгрывалось не менее захватывающее театрализованное представление. Литературные прятки и переодевания приобрели в начале века поистине повальный характер. Каких только искусственно рожденных имен не встретишь на этом пестром и крикливом писательском торжище! Здесь и совсем простые, неотличимые от обычных фамилий: О. Дымов, М. Осоргин, Л. Никулин, Г. Галина, А. Вербицкая… Есть и с претензией на аристократичность – Ф. Сологуб, И. Одоевцева, Л. Чарская… Когда вкус отказывал, появлялись снобистские вычурности – Константин Олимпов или Грааль Арельский. Иногда трансформировалось только имя, и тогда рождались псевдонимы-кентавры: Велемир Хлебников, Василиск Гнедов… Можно было встретить и отечественных «иностранцев»: Грин, Пяст, Эллис, Тэффи… Некоторые наряжались дамами: Нелли, Анжелика Сафьянова… Тут же толклись какие-то постные личности: Скиталец, Усталый, Одинокий… Несть им числа. Не сразу заметишь в этом сонмище теней держащегося в гордом одиночестве Ник. Т-о (он же – И. Анненский).

Иные псевдонимы совсем заменили фамилии, полученные при рождении (Северянин, Чуковский, Ахматова…). Зато другие, доподлинные (Бальмонт, Аполлон Коринфский), своей экзотичностью больше смахивали на псевдонимы.

Такое неслыханное по масштабам пристрастие к лицедейству, мистификации, обманности, юродству не могло быть случайным. Объяснение всему этому следует искать, видимо, в рубежности явления. Исчерпанность былой гармонии породила духовный вакуум, полную свободу от всего, идейное своеволие. Пустота, однако, требует заполнения. Отсюда уход в экзотику, разрыв с традиционной моралью, культ безобразия и греха, тоска по мировой культуре, обращение к вечным темам, «игра с дьяволом»… «Ищем Бога, ищем черта, потеряв самих себя…» – скажет Саша Черный об этих исканиях духа. Именно отречение от себя и порождало фантомы, химеры, маски. Ибо свобода маски, личины, не своего лица позволяла преодолеть мирскую заданность земного жребия, вырваться в какое-то иное измерение. Кто бы, допустим, мог предположить, что провинциальный педагог Тетерников, сын портного и кухарки, превратится в Сологуба, столпа символизма, хозяина салона, эстета и ирониста.

Необходимо сказать еще об одной тенденции. Несовпадения «творимой легенды» и мира повседневности, здравомыслия порождали атмосферу иронии, фарса, пародии… Тот же Сологуб недаром как-то обмолвился, что ирония «открывает неизбежную двойственность всякого познания и всякого деяния». Вот почему новое смеховое сознание можно рассматривать как средство самоанализа, как рефлексию на дисгармонию эпохи. Этот «смех среди руин» или «Красный Смех» в корне отличается от смеха созидательного, наивно-открытого, беззаботного, звонкого. Неспроста А. Блок видел вместо улыбок лица, «судорожно дергающиеся от внутреннего смеха», видел людей, «одержимых разлагающимсмехом». По его определению, ирония – недуг, которым поражены «самые живые, самые чуткие дети нашего века».

Воистину все смешалось в «Салоне Ее Светлости русской литературы». Высокое повенчалось с низким. «Чистые» и «нечистые» то и дело наступали друг другу на пятки. Так, И. Анненский, даром что парнасец и эллинист, вдруг ни с того ни с сего начинал голосить раешником ярмарочного зазывалы:

 
Шарики детские!
Деньги отецкие!
Покупайте, сударики, шарики!
 

Очарованный мир певца «Прекрасной дамы» начал вдруг карикатурно искажаться – хоть публикуй его стихи в «Сатириконе»:

 
Над озером скрипят уключины,
И раздается женский визг,
А в небе, ко всему приученный,
Бессмысленно кривится диск.
 

В том же ряду блоковский «Балаганчик» – язвительный шарж на высокую мистику символизма. И тонкий яд и скептицизм сказочек Сологуба. И трансцедентальный сарказм А. Белого с его жутковатыми «картинами» деревенской и чиновничьей Руси. Перечень подобных забреданий в «смеховой огород» можно длить и длить. Однако многозначное остроумие модернистов, их шутки, перегруженные семантикой кружкового «междусобойчика», требуют отдельного исследования.

Н. В. Гоголь в «Театральном разъезде» писал о природе смеха: «Нет, смех значительней и глубже, чем думают. <…> тот смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющий родник, который углубляет предмет… – и Гоголь продолжает: – Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха: „Что смешно – то низко“, – говорит свет; только тому, что произносится суровым, напряженным голосом, тому только дают название высокого».

Но вот – о чудо! – высоколобые мужи, горделивые олимпийцы, жрецы и жрицы искусства сделали в начале XX века поразительное открытие: «В тайне смеха позорного нет». Каким-то художническим чутьем они осознали, что из одного высокого и апробированного ничего нового родиться не может. Ибо чистое искусство – бесплодно. Потомство возможно при наличии лишь двух полов, двух полюсов. Эта мысль, высказанная Ю. М. Лотманом, как бы перекликается с хрестоматийными строками Ахматовой: «Когда б вы знали, из какого сора растут цветы, не ведая стыда…» Да что там из сора – из грязи, зловония, пошловатого «кича» произрастают порой не тлетворные «цветы зла», а дивные и диковинные соцветия «Новой Красоты». «Заклятие смехом», обращение к так называемой «презренной», площадной языковой субстанции становится отныне одним из основных стилеобразующих приемов изящной словесности.

Но есть примеры и обратного порядка. «Испытанные остряки», те, кого числили в литературных маргиналах, тоже, оказывается, могли созерцать звезды или заглядывать в бездны, в которых «хаос шевелится». Достоянием сатирической поэзии становится антиэмфатическая многозначность, размытая семантическая аура, прикосновенность к «вселенскому ужасу». За примерами недалеко ходить – вот что можно обнаружить на страницах «Сатирикона»:

 
И все холодней необъятное
Смеется в пустых небесах.
 

Или:

 
Это дьявольская треба:
Стынут волны, хмурясь ввысь, —
Стенам мало плена неба,
Стены вниз, к воде сползлись.
 

Не мудрено заподозрить в этом урбанистическом отчаяньи Блока, Брюсова… Но нет – это… Саша Черный. Вот уж, действительно, все спуталось. Не отличишь, покуда не прочтешь имя. А если и прочтешь – то тоже нет никакой гарантии, что узнаешь, кто под ним скрывается.

Подчас, право, закрадывается сомнение: эта игра в двойничество, суета со сменой имен и обличий – не сродни ли она провокаторству, ставшему поистине знамением эпохи? Оно, это явление, персонифицировалось в лице Е. Ф. Азефа – лидера партии эсеров, организатора самых громких и кровавых террористических актов и одновременно осведомителя царской охранки. Разоблачение его было подобно разорвавшейся бомбе. Саша Черный пишет об Азефе стихи под названием «Герой нашего времени». Оно и понятно: азефовщина стала «дежурным блюдом» эпохи. Убийца Столыпина тоже оказался эсером и тоже агентом охранки. Царский министр – немецким шпионом. А если вернуться в литературный пантеон, то нельзя не сказать о такой феноменальной личности, как Михаил Кузмин. Уму непостижимо, как он, воспитанный в строгих традициях русского старообрядческого скита, мог стать певцом противоестественных порочных наклонностей или, как тогда писали, «половой провокации». За этим утонченным эстетом тянется шлейф чудовищных слухов о причастности его к гибели друживших с ним молодых людей. Или вот, не угодно ли: презанятный экземпляр – А. Тиняков. Взаимоисключающие по своим воззрениям статьи он ухитрялся публиковать как в ультралиберальной, так и в черносотенной печати (разумеется, под разными именами). Кому после этого можно верить?! Чуть ли не на каждом шагу начинают мерещиться оборотни, перевертыши, двойники, личины, маски… Чуткий барометр своего дня – К. Чуковский недаром озаглавил свою главную книгу о писателях-современниках «Лица и маски».

Было бы, однако, заблуждением думать, что мимикрия в литературе надобна лишь для сокрытия и обмана. Раздвоенность, лицедейство не есть синоним двоедушия и лицемерия. Для читающей публики псевдоним – это прежде всего вывеска, долженствующая заявить о художественной особливости писателя и его общественной позиции. Удачно и точно найденное имя обеспечивало более краткий путь к читательским сердцам. Не из этих ли соображений А. М. Пешков стал называться «Максимом Горьким»? Да и трудно представить, чтобы «буревестник революции» выступал под фельетонной кличкой Иегудиил Хламида.

Литературная маска – это своего рода alter ego автора, освобожденное от бытовых наслоений, призванное явить миру сокровенные тайники души художника. Иными словами, это квинтэссенция писательского мироощущения. Отсюда псевдоним можно рассматривать в качестве владельческого, геральдического, опознавательного знака этой маски, то есть того обличья, в каком пишущий тщится предстать перед читателями. Связь эта – имени и образа – не всегда явна и подчас весьма зыбка. Даже сам автор и носитель придуманного имени порой не может внятно обосновать свой выбор. Впрочем, не выбор, скорее – наитие, прозрение, ибо только будущее способно подтвердить неразрывную слиянность его с судьбой писателя.

* * *

Но вернемся к Саше Черному. В «дни свободы» 1905 года поэт, как бы ненароком, воспользовался своим ребячьим прозвищем – так звали его в детстве, чтобы отличать от другого Саши – блондина. Не думал – не гадал, что это имя так впору придется ему. По прошествии лет он попытался освободиться от него, избрав взамен более лаконичную и строгую подпись «А. Черный». Но безуспешно: по-прежнему его называли и упорно продолжают называть Сашей Черным. Почему? Может, потому, что в этом двуедином имени ощущается, на каком-то подсознательном уровне, слияние двух начал мироощущения поэта – светлого и темного.

Однако А. Гликберг, выступивший в роли «Саши Черного», едва ли догадывался, что своим перевоплощением он обязан некоему незримому режиссеру. Отказ от собственного имени может быть понят лишь в игровом пространстве эпохи, о котором сказано выше. Прислушаемся еще к одному истолкованию данного явления, принадлежащему М. И. Цветаевой: «Каждый псевдоним, подсознательно, – отказ от преемственности, потомственности, сыновнести. Отказ от отца. Но не только от отца отказ, но и от святого, под защиту которого поставлен, и от веры, в которую крещен, и от собственного младенчества, и от матери…» Ясно, что речь идет об отречении в расширительном смысле – от устоев и заветов прошлого века. Отказ во имя новых неведомых духовных, нравственных и эстетических мутаций. И Саша Черный не составил исключения из общего правила, приняв участие в маскарадном карнавале эпохи.

Но применительно к Саше Черному цветаевское утверждение может быть прочитано и в сугубо конкретном, личном плане. Судите сами, одно к одному: и вынужденный отказ от религии предков, и детский бунт против семейного ига, бегство из дома, проклятие родителей и отречение их от блудного сына, обретение нового отца, введшего своего воспитанника в лоно русской культуры… Перипетии этой многострадальной участи делают понятным стремление поэта забыть, утаить кошмар ранних лет, отгородившись от прошлого новым именем. Но даже если не углубляться в эти фрейдистские дебри, понятно, что появление литературного имени «Саша Черный» не было случайной причудой.

Какой же образ явлен был этой литературной маской? Повторю вкратце сказанное в первом томе. В своих стихотворных сатирах поэт выступил от имени среднестатистического интеллигента. В своем лирическом герое он с убийственной и горестной иронией воплотил недуг бытия, жизненное банкротство «всех нищих духом» – все то, что всеми фибрами души ненавидел. Это: безверие, неврастения, рефлексия, никчемность и неумелость, отчуждение в отношениях с себе подобными, непонимание и боязнь народа, отторженность от природы и многое другое.

В какой-то мере эти качества были присущи ему самому, и саморазоблачение – это попытка освобождения, что называется, игра «ва-банк». Перевоплощение было столь артистично-талантливым и убедительным, что читатели и критики рисковали отождествить жалко-смешного героя сатир с их автором. Порой и самого поэта начинали одолевать опасения:

 
Как бы мне не обменяться личностью:
Он войдет в меня, а я в него…
 

Право, так легко обмануться, принять за чистую монету наигранно-театральные и чуть шаржированные жесты и стенания. Тем более что за ними взаправдашняя и нешуточная боль. Везде, куда ни глянь: стандарт, шаблон, стадность… Безликие лица прохожих, «бездарно и безрадостно похожих, как несгораемые тусклые шкафы», «штемпеля готовых фраз», «граммофон в голове и груди» – бесконечно варьируется, неотвязно, как наваждение, преследует Сашу Черного эта тема. Тема утраты индивидуальности, тема стертости, омертвелости личности. Тема «не-свободы».

Круг замкнулся. Помните «принципиального „товарища“, думающего и поступающего, „как все“», – из анекдота Ивана Чижика? И это имя возвращает нас в смехотворческую вотчину. Коли Юпитеру было позволено смеяться, то присяжным сатирикам и юмористам на роду написаны всевозможные ряженья, розыгрыши, фанаберии, передразнивания… Там, в нижних этажах литературы издавна шла потеха. Каждый скоморох имел десятки уморительных псевдонимов, не несущих никакой смысловой нагрузки… Аполлон Рифмачев, Мандарин Плюнь-на-все, Граф Алексис Жасминов, Майор Бурбонов, Человек без селезенки… Цель одна – рассмешить, заставить улыбнуться. Буквально по пальцам можно перечесть случаи, когда за именем угадывалась маска, тип, характер, судьба – как было это, скажем, с Козьмой Прутковым или генералом Дитятиным.

Но вот возник «Сатирикон». Многое он унаследовал от родителей – сатирических и юмористических еженедельников минувшего века. Но привнес и свое, в соответствии с требованиями эпохи. Прежде всего это появление устойчивых масок-псевдонимов. Примечательно, что некоторые ведущие сатириконские авторы не укладывались в один какой-нибудь образ. Стихия импровизации подталкивала их к созданию все новых литературных фантомов, несущих какую-либо функцию (тематическую, жанровую, пародийную и т. п.). Заметим, что и в господских покоях прослеживалась (хотя и в меньшей степени) та же тенденция. Так, Зинаида Гиппиус удовлетворяла свою склонность к злоречию в язвительно-желчных критических пассажах, написанных от имени Антона Крайнего. Из мемуарной прозы Цветаевой известно, что М. Волошин, словно змей-искуситель, провоцировал поэтессу на литературную мистификацию. Стихи о России он предлагал печатать за подписью некоего Петухова, а романтические стихи отдать вымышленным гениальным близнецам Крюковым. Понятно, что фамилии предложены наобум, первые попавшиеся. Коль нужно – будьте спокойны! – Волошин, великий мастер на выдумки, сочинил бы что-нибудь экстраординарное, вроде Черубины де Габриак – взращенного им на русской почве экзотического цветка. Возможно, именно с этого начинается мистификация, ибо, по мнению Волошина, «создать – это назвать по имени».

Иван Чижик… Имя это встречается на страницах «Зрителя» и «Сатирикона» не раз и не два. Еще не прочитав ни единой его строки, можно попытаться составить представление о нем. Кто он? Русский? Наверняка. Что еще? Ага: «чижик» – детская подвижная игра; либо птичка такая неунывающая:

 
Над самой головой насвистывает чижик
(хоть птичка Божия не кушала с утра)…
 

Возникает образ расторопного малого, этакого ваньки-встаньки. Про таких говорят: «мал да удал», «не ладно скроен да крепко сшит», «себе на уме»…

Однако от наших умозрительных домыслов пора перейти к собственно писаниям Ивана Чижика. В большинстве своем они по прозаической части. Первая вещь, в каковой И. Чижик явлен собственной персоной, был «Вечер юмора». Написана она от имени мелкого чиновника (позднее автор несколько конкретизирует его сословную принадлежность: «Не имеющий чина сын коллежского асессора»). Короче: это «человек в бумажном воротничке», занимающийся письмоводительством. «Несложен и ясен, как дрозд», не подвержен интеллигентской мерихлюндии. Однако же культурные запросы ему не чужды. Вот почему и отправился он на вечер юмористов, а попал… в собрание Союза русского народа, то есть на съезд черносотенцев. Дабы проникнуть на это диковинное шизо-зоологическое представление, сметливый Чижик прикидывается «своим», пытается заручиться рекомендацией: «Послушайте, у меня один родственник есть. Мерзавец отчаянный». Право, он не так прост, этот Иван Чижик. Наивным лукавством, хитроватым простодушием он сродни Иванушке-дурачку из русских сказок. Придуриваясь («А что? Я ничего…»), он, как бы ненароком, контрабандно, «под шумок» выводит на чистую воду, выставляет напоказ дикость, пошлость, глупость и прочие скверны рода людского.

Его излюбленный прием – отстранение, когда обличает не автор, а вопиют сами атрибуты бытового и духовного обихода. Это необычное решение нашло блестящее воплощение в так называемых «Бюджетах». Еще Цветаева как-то заметила, что «личность то, чего не скроешь даже в приходно-расходной книжке». И подлинно: в «Бюджете холостого чиновника» явлен во всей красе мирок этакого зощенковского героя, еще не усвоившего коммунально-нэпмановский жаргон и изъясняющегося с претензией на «галантерейный шик» невысокого пошиба: «Хозяйке сделал удовольствие ко дню именин» (нет чтобы сказать: сделал подарок). Не запишет: истратился на публичный дом или проститутку. Как можно-с! «Разрешение половой проблемы» – куда возвышенней и научней. Усмешка автора кроется в самом расположении, во взаимном соседстве статей реестра. Конечно же неслучайно приобретение сборника Бальмонта «Литургия красоты» перемежается с тратами на ваксу и средство от прыщей.

Еще одна особенность. В беспристрастных и якобы хаотичных финансовых фиксациях проглядывает «сюжет для небольшого рассказа» в чеховском духе. Так, следом за «Бюджетом холостого чиновника» появляется «Бюджет женатого чиновника». Соответственно, изменяется и подпись под ним: «Вступивший в брак, не имеющий чина и денег сын коллежского асессора Иван Чижик». Любопытно сравнивать оба «Бюджета» – ощутимо, как пункт за пунктом перечня затрат нарастает раздражение и ненависть к «ней». Раз за разом появляется выразительное слово «выпил» и естественно цифра против этого слова возрастает. Сюжет явно движется к «уксусной кислоте» и «прощальному письму к родителям». Но строчка реестра, предшествующая трагическому финалу: «Билет лотерейный», как бы дезавуирует глубину переживаний, обнаруживая их смехотворность. Счастливый выигрыш – и никаких проблем! Как просто! Фабульные коллизии и психологические мотивы можно найти в «Бюджете интеллигентного дачника» и в «Бюджете студента». Каждый из них как бы зародыш беллетристического или драматургического произведения: все «ружья» развешены по стенам, еще чуть-чуть и…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю