Текст книги "Повести, рассказы"
Автор книги: Самуил Гордон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Расцеловавшись с гостем и хорошенько выплакавшись, Хана ушла на кухню что-нибудь состряпать.
– Исроэл, – обратилась она к мужу, уже успевшему выложить перед гостем все свои грамоты, – Исроэл, может, хватит мучить человека. Мейлахка завтра, кажется, еще не уезжает... Принес бы ты мне лучше охапку курая, я не могу отойти от печи – молоко, не дай бог, сбежит. Ты, вероятно, умоешься с дороги, – сказала она Мейлаху, – вот тебе полотенце...
Ни Исроэл, ни маленькая седеющая Хана с потускневшими от слез глазами, ни их дети, спрыгнувшие с постелей и наполнившие дом звонкими голосами, за все время не обмолвились ни единым словом о том, что здесь стряслось. Разговор за столом вертелся вокруг последних деревенских новостей: кто где работает, кто как работает, сколько в прошлом году получили на трудодень, сколько рассчитывают получить в этом году, кто женился, кто собирается жениться...
– А свадебный подарок ты хоть прихватил с собой? Сразу же после уборки справляем свадьбу – выдаем замуж нашу Тайбл. Что ты стыдишься, доченька? я знал Мейлахку, когда он еще под стол пешком ходил... Ай, и бегут же годы! Тебе уже, думается, около тридцати... А?
Потом разговор зашел о фермах, об МТС, о баштане... Те же разговоры, что вели здесь между собой до войны.
– У нас роют новый артезианский колодец для полива, – вмешалась в разговор Хана, стоявшая в дверях со сложенными на впалой груди руками, – и новый клуб строим... Клуб, говорят, будет стоить уйму денег. Исроэл, сколько?
– Чтобы было где танцевать? – не удержался Мейлах и оглянулся на занавешенные окна.
– Разумеется, раз строят клуб, значит, будет где и потанцевать.
Ответ Исроэла был для Мейлаха настолько неожиданным, что он чуть не распахнул окно – пусть увидят виноградник! Но в тот же миг он почувствовал на себе тяжелую руку Исроэла.
– Где ты собираешься работать? У нас очень туго с людьми.
По тому, как домашние при этих словах переглянулись, Мейлах понял, почему завели с ним разговор об урожае, о клубе, о свадьбах, – так иногда пытаются разговорами отвлечь больного от его страданий. Но немного спустя Мейлаху снова показалось, что люди здесь уже свыклись с соседством могил. «Время – лучший лекарь... Оно залечивает самые тяжкие раны... То, что предано земле, должно быть предано забвению...» – вспомнились ему слова из писем Бенциана.
«Нет, не должно быть забыто, – хотелось кричать Мейлаху, – на каждом шагу буду напоминать вам о могилах. Время не волна, что все уносит с собой».
И дал это почувствовать в своем ответе Исроэлу:
– Пока ничего еще не могу вам сказать. – Он отодвинул от себя стакан остывшего чая, поднялся со стула и принялся расхаживать по комнате широкими беспокойными шагами. – У молодых людей, дядя Исроэл, крепкая память...
– Что ты этим хочешь сказать?
– Я не мог бы жить в соседстве с могилами.
– Ты, видно, думаешь, – расплакалась Хана, – что нам легко. Здесь разве есть хоть один дом, где бы кого-нибудь не оплакивали?.. Сестра моя с крохотным ребенком тоже лежат на винограднике...
– Довольно, Хана, довольно... Мы уже тут с тобой вдоволь наплакались... Утешит ли, не утешит ли плач, но целую жизнь траур не носят. – Исроэл почти насильно усадил Мейлаха за стол. – Мы тут, думаешь, не читали твоих писем к Бенциану? Ты, видно, думаешь – раз строим клуб, значит, мы уже все забыли... Оттого, что будем носиться с нашей болью, покойники не воскреснут. Не для того, чтобы нам всю жизнь справлять траур, ты и мои дети шли на войну.
– Дядя Исроэл...
– Места, как видишь, у меня теперь, слава богу, больше чем достаточно, и, если тяжело тебе жить у себя, поживи пока у меня.
Из сарая уже несколько раз донеслось пение петухов. Исроэл с детьми поднялись из-за стола.
– Значит, вы опять конюх, дядя Исроэл?
– Когда-то называлось – конюх, а теперь – директор эмтээс. Что ты улыбаешься? Покуда эмтээс придет в себя, наши лошади – это наши тракторы и комбайны... Они – вся наша опора.
Он подмигнул Мейлаху и, войдя в соседнюю комнату с глазу на глаз сказал ему:
– Попрошу тебя об одном – с ней, с моей Ханой, не заводи разговор о винограднике. Она там работает...
– Дядя Исроэл, – спросил Мейлах, глядя в сторону, – найдется здесь покупатель на наш дом?
Исроэл широко раскрыл красноватые глаза, словно чего-то не дослышал.
– Я не смогу здесь жить, дядя Исроэл.
– Так... Значит, ты приехал сюда продать отцовский дом? Ради этого, значит, тащился в такую даль? Не мог, что ли, попросить Бенциана или меня? Сберег бы и время и деньги. Ай, Мейлахка, Мейлахка! Думаешь, что, продав дом, перестанешь тосковать по родным местам? Птицы и те тоскуют о своих гнездах. Кого ты хочешь уверить, Мейлахка? Меня? Меня, даже во сне тосковавшего по степи?
На дворе становилось все светлее. Мейлах лежал с открытыми глазами и смотрел, как разрастаются синие, а местами уже раззолоченные круги рассвета, перепрыгивают с потолка на стены, со стен на бутыли вина, что стоят на шкафу. Когда-то и у них в доме стояли точно такие же бутыли, на окнах стояли точно такие же цветочные горшки, обернутые в пожелтевшие газеты и обвязанные тонкими запыленными веревочками. Даже доски потолка, с которых осыпается известка, напоминают потолок их дома, – то же количество досок, той же длины, той же ширины. Приехать к себе домой и остаться ночевать в чужой комнате, на чужой постели!.. И привидившимся далеким сном предстает ему сегодняшняя ночь, встреча на перроне с Цемахом, разговор с Исроэлом Ривкиным, а теперь его пребывание здесь!.. Мейлах закрывает глаза и хочет перенестись в тот далекий город, откуда поезд привез его этой ночью сюда, но мычание коров, выпущенных на пастьбу, громкая перекличка соседей на улице – все напоминает, что он у себя в деревне. Всем телом ощущает он особый несказанный запах степи, отдающий сладковатым винным запахом теста, перестоявшегося в дежах.
Из окна уже отчетливо видны верхушки силосных башен, покрытые росою жестяные крыши ферм. На колхозном дворе уже, наверное, полно людей, вовсю, вероятно, судачат о нем. Кое-кто даже сюда пришел повидать его, но Хана никого не пустила, полагая, видимо, что он спит. Из писем Бенциана Мейлах примерно знал, кто вернулся, кто не вернулся. Но что в Исроэле Ривкине едва узнает прежнего Исроэла Ривкина – об этом Бенциан ведь не писал.
Высокий ширококостный Ривкин запомнился Мейлаху как человек, всю жизнь будто бы таскавший на себе огромную тяжесть. Продолговатое сморщенное лицо, беспорядочно заросшее густой колючей бородой. Под густыми колючими бровями пряталась пара сердитых глаз, редко глядевших на кого-либо. Не было на свете ничего такого, в чем Исроэл Ривкин не нашел бы недостатка, и не было человека, с кем он мог ужиться. Когда бы не его Хана, как толковали в деревне, Исроэл разучился бы говорить. Мейлах не может вспомнить такого собрания, где не шла бы речь об Исроэле, о том, что для него работа в колхозе – тяжкая невзгода. Работать в колхозе для него означало – платить налог за «правожительство» в таком месте, где можно содержать корову, птиц, овец, откормить пару свиней для базара. Из-за охапки сена, что ветер однажды уволок из его скирды, он рассорился с самим владыкой небесным и ему назло всю пасху ел хомец[2]2
Хомец – квашеный хлеб, запрещенный иудейской религией к употреблению в дни пасхи.
[Закрыть]. Носил Исроэл пару старых заплатанных брюк, широкие стоптанные сапоги, засаленную фуражку с наполовину оторванным козырьком, и, хотя все знали, что у него на сберегательной книжке хранится немалая толика денег, он всех и всякого уверял, что большего бедняка, чем он, не найти на всем белом свете.
Тот Исроэл никогда не сказал бы ему: «Можешь жить у меня». И Мейлах хочет понять, почему Исроэла занимает, останется ли он, Мейлах, здесь или не останется? Почему так ему обрадовался совершенно чужой человек – Цемах Ладьин, – с кем он, быть может, никогда в жизни больше не встретится? Неужели только потому, что в колхозе не хватает рабочих рук?
– Нет, – ответил Мейлах сам себе, – не в том дело...
И родные места предстают ему садом после сильной бури. Множество деревьев вырвано с корнем, у многих обломаны ветви, и не одно юное деревцо надломлено, унесено бурей. И вот Бенциан, Исроэл, Цемах озабочены, чтобы сад снова стал садом. С возвращением Мейлаха еще одно дерево прибавилось в опустошенном саду, и Мейлах не может простить себе, что завел разговор о продаже дома. Он Исроэлу доставил этим, вероятно, большое огорчение и упал в его глазах. Но из разговора за столом Исроэл должен был понять, что Мейлах сильно сомневается, нужно ли было им возвратиться на старые места и снова собраться всем вместе... «История имеет повадку повторяться...»
День был уже в разгаре, когда Мейлах проснулся от сильного стука дверью. Кто-то стремительно вбежал в дом, и он услышал голос Тайбл, младшей дочери Исроэла:
– Мама! Фейга рожает – ее отвезли в больницу! Залмен ускакал сообщить Бенциану.
– Разве Бенциан не дома?
– Нет. Отец в районе, – ответил незнакомый девичий голос.
Мейлах увидел пробежавшую мимо окна высокую девушку с двумя густыми, переброшенными через плечи косами. Когда он припал к окну, девушка уже была далеко. Мейлах потом долго перебирал в памяти всех жителей деревни. Чья могла быть эта девушка? Какое отношение она имеет к суматохе, поднявшейся в доме? Кем приходится Бенциану, что называет его отцом? У Бенциана же не было дочерей. И что означает – «Фейга рожает»? Бенциан, ему за пятьдесят, был отцом троих сыновей. Он теперь был бы уже дедушкой, а становится лишь сызнова отцом...
Солнце стояло высоко над головой, но горы вдали у горизонта еще были окутаны легким утренним туманом, когда Мейлах вышел из дома. Как всегда в пору уборки, в деревне была мертвая тишина. Неторопливо, словно ведя счет своим шагам, шел он между двумя длинными рядами домов и заглядывал в дворы, в садики. У одного из дворов играли дети, и он остановился.
Увидев незнакомого человека, дети подбежали к нему, с любопытством разглядывали ордена и медали на его груди. Мейлах всматривался в их загорелые личики и завел с ними разговор – кого как зовут, кто где учится... Прощаясь, вдруг спросил:
– А где виноградник находится, вы знаете?
И тут же стал досадовать на себя. Дети ведь передадут это родителям, и те, конечно, скажут: «Зачем он приехал сюда? Омрачать нам жизнь? Кто его просит напоминать нам?..»
«Дети остаются детьми, – сам себя успокаивал Мейлах, – легко вспоминают и быстро забывают... Они уже снова захвачены игрой».
Не дойдя нескольких шагов до колхозного двора, он задержался. Широкий торный проселок вел отсюда на другую улицу, где на самой середине стоит дом его отца, единственным наследником которого остался он, Мейлах. В этом доме, как писал ему Бенциан, живет теперь колхозный кузнец Адам Гумелюк, приехавший сюда из разоренной русской деревни.
Гумелюк уже знает, вероятно, о его приезде. Но теперь Мейлах никого дома не застанет – все на работе, а встретиться со стенами дома, откуда вывели Зелдку, отца, мать, он еще успеет. И что он ответит Гумелюку, если тот спросит, когда ему освободить дом? Пока что Мейлах может сказать Гумелюку то же, что Исроэл Ривкин сказал ему, Мейлаху: «Простора здесь больше чем достаточно, и для меня и для вас. Будем жить вместе. А если дойдет до продажи дома, мы как-нибудь договоримся».
Позади него послышалось тарахтение колес. На высокой телеге стоял смуглый мальчуган и щелкал бичом.
– Куда? – крикнул Мейлах и на полном ходу вскочил на телегу.
– В бригаду еду.
– Сколько тебе лет, что ты уже в бригаде?
– Тринадцать.
– А чей ты?
– Колтуна. Шоэлка я. Отца убили на войне, а мать работает на ферме. А вы кто будете? Не Мейлах Голендер?
– Голендер. А ты откуда знаешь?
– Дядя Исроэл рассказывал про вас. Ого, сколько у вас орденов!
Паренек глянул на Мейлаха быстрыми глазенками и спросил:
– На лобогрейке умеете работать?
– Когда-то умел.
– Идите в нашу бригаду.
– Хочешь взять меня к себе в напарники?
Шоэлка расхохотался.
– Я буду работать на молотилке. Пока обслуживаю бригаду на баштане – подвожу им воду.
Издали донеслись отрывистые человеческие голоса.
– А ну, Шоэлка, дай-ка мне вожжи.
Видя, как Мейлах твердо стоит на телеге, когда лошадь несется галопом, Шоэлка почувствовал в нем человека, умеющего сидеть на лобогрейке.
3
В одном из двух силуэтов, неожиданно замаячивших на дороге и так же неожиданно исчезнувших, Бенциан Райнес узнал Мейлаха Голендера.
Было еще не очень поздно. Луна только что отделилась от земли и пустилась вплавь по густо усыпанному звездами темному небу. В вечерние часы, знал Бенциан, на дорогах полно молодых пар, но встретить прогуливающимся в ночь накануне жатвы, и кого – Мейлаха! – Бенциан никак не ожидал. Он был настолько поражен, что от растерянности не заметил, как лошадь свернула к засыпанному колодцу.
«Как могло случиться, – спрашивал себя Бенциан, – чтобы Мейлах, человек, который так заботится о нашей памяти, вдруг забыл, что нынче канун жатвы, а ночь накануне жатвы начинается еще до захода солнца? Как Мейлах мог забыть, что в эту самую ночь каждая семья собиралась, бывало, на праздничный ужин, и если кто-нибудь за столом в шутку заводил нараспев: «Чем отличается нынешняя ночь от всех прочих ночей?» – то сам себе отвечал, выводя на ту же мелодию: «В эту ночь приходит награда за целый год тяжелого труда!» Как Мейлах мог забыть, что с появлением первой вечерней звезды все ложились спать, чтобы упаси бог, не проспать первых петухов?
Неужели ты думаешь, – продолжал Бенциан свой разговор с исчезнувшим Мейлахом, – что после войны мы покинули наши тропы, отбросили все наши обычаи? Если так, браток, ты нас плохо знаешь. Напрасно полагаешь, что у нас оскудела память. Мы помним все! Но упаси нас боже понудить кого-либо держаться наших обычаев! Не хочешь соблюдать их, не надо. Твое дело. Но зачем делать всем наперекор! Вот я, к примеру, не верю в бога. Ну и что? Разве я зайду в синагогу без шапки и закурю там в субботу папиросу? Тебя, кажется, никто не заставил поселиться у Исроэла, но раз ты живешь у него, будь любезен, веди себя как положено. Что это за выходки? Тот ждет тебя за накрытым столом, вероятно, разыскивает по всей деревне, а ты слоняешься черт знает где... Кому ты, браток, делаешь назло? Нам? А вдруг это был не Мейлах? Мало ли что может иногда показаться...»
Через несколько минут на его широком загорелом лице, окаймленном жидкой седоватой бородкой, появилась та же смущенная улыбка, с какой стоял недавно под окнами родильного дома, где лежала его Фейга, и прислушивался к крику своего единственного сына Давидки – имя дано в память погибшего старшего сына, да продлятся годы новорожденного. Не будь Фейга так слаба, он сегодня упросил бы доктора выписать ее. Разве доктор не понимает, что после всего происшедшего не так просто свыкнуться с мыслью, что ты снова отец. Нужно, чтобы тебе непрестанно напоминали об этом, а что еще может так напоминать, как плач, крик собственного ребенка.
Райнес заранее знал, что жену с сыном сегодня не выпишут, тем не менее поехал к ним. Не все ли равно, где и как встретить ночь перед жатвой – у накрытого стола или под окнами больницы? Главное – быть вместе с семьей, и он не может себе простить, что не взял с собой Двойрку. В такую ночь оставить ее одну! И Бенциан представлял себе, как она теперь бродит по дому, стройная и гибкая, точно вишенка в их палисаднике, и при каждом шорохе, доносящемся с улицы, припадает к окну и прячет лицо в приподнятую занавеску. Двойрка может так простоять и ждать его до утра, как на той неделе, когда он задержался допоздна в райкоме, а едва подошел к ней, упала ему на грудь... Бенциан до сих пор не может понять, что означали ее слезы. Она, кажется, уже не малое дитя, чтобы просто так, без повода расплакаться, – девушке уже скоро девятнадцать лет. Откуда вдруг взялась эта печаль в ее темно-зеленых глазах? Временами кажется – она не слышит, что ей говорят, смотрит невидящим взором. Раньше, до того как Фейга легла в больницу, он никогда не замечал, чтобы Двойрка допоздна гуляла, что-либо скрывала, а теперь у нее полно секретов... Где-то внезапно пропадает, а последние несколько вечеров стала возращаться домой, когда везде в деревне уже гасят свет. Полагает, видно, что он спит и не слышит ее частых вздохов. Неужели ей кажется, будто теперь ему безразлично все, что с ней происходит, потому что появился другой, кто будет называть его отцом.
Мысль, что Двойрке, прожившей в его доме целых шесть лет, придет на ум, что отныне он станет по-разному относиться к ней и к Давидке, не давала Бенциану покоя. Он с нетерпением ждал минуты, когда Фейгу наконец выпишут из больницы. Пусть она переговорит с Двойркой, хотя Бенциан знает заранее, что девушка ответит Фейге так же, как и ему: «И все вам кажется... Ничего не случилось». – «Что же я, по-твоему, доченька, слепой?..» И всю накопившуюся в нем за последнее время досаду излил Бенциан теперь на лошадку, залезшую в ячмень. Звонко защелкал кнут, бедарка[3]3
Бедарка – двухколесная повозка.
[Закрыть] покатилась вперед и понеслась вдоль виноградника, тянувшегося до самого въезда в деревню. Ночь здесь, казалось, свежее, чем в открытой степи, со всех сторон тянуло пронизывающей прохладой. Бенциан еще ниже опустился в бедарке, застегнул летнюю куртку, засунул руки в рукава и, чтобы не видеть виноградника, повернулся лицом к простиравшемуся с другой стороны спелому полю. Но чем больше пытался заставить себя не думать о винограднике, тем отчетливей и ближе видел перед собой знакомые лица погибших родных, соседей и возле каждого невысокое деревцо, одетое луною в белое...
Вдруг послышался среди деревцев легкий шорох. Немного спустя шорох повторился. Бенциану стало не по себе. Но тотчас в нем победил солдат. Он остановил бедарку и огляделся. Никого кругом нет.
Натянув вожжи, Бенциан стегнул лошадь и чуть ли не в тот же миг услышал неподалеку от себя знакомый голос:
– Тот, кто живет в соседстве с кладбищем, уже не замечает могил. Ты знаешь, что сегодня за ночь? Ночь перед уборкой, и в такую ночь, кроме меня и тебя, никто не пришел на отцовские могилы...
С кем это Мейлах толкует?
– Забыть, конечно, легче, чем запомнить...
Бенциан прислушивался и никак не мог понять, почему Мейлаху никто не отвечает? С кем же он говорит? С самим собой?
– Если задержусь тут еще на несколько дней, я со всеми перессорюсь, и знаешь, кто будет в этом виноват? Ты!
– Я?
– Я жду, чтобы ты сказала мне – уезжай!
– Не понимаю тебя, Мейлах.
– Не ты это скажешь мне, скажет твой отец...
– Знал бы ты, как мой отец тебя любит...
– А ты?
Что ответила Двойрка, Бенциан уже не слышал. Он рванул вожжи и до самой деревни несся не оборачиваясь. Задержись там Бенциан на одну секунду, не совладал бы он с собой и сказал: «Знаешь что, парень, уезжай подобру-поздорову туда, откуда приехал. Не затем я звал тебя сюда, чтобы ты растравлял наши раны. Мало того, что Двойрка весь день пробыла среди могил, ты еще приводишь ее сюда и ночью, а потом она бродит словно тень, не слышит, что ей говорят».
В царившей на улице тишине, в домах с погасшими окнами, встретивших его при въезде в деревню, было что-то напоминавшее таинственную тишину на фронте перед наступлением. Все, кажется, погрузилось в сон, но все бодрствует. Чтобы поднять людей на работу, дважды звякать по рельсу, висящему на колхозном дворе, сегодня не придется.
Откатив распряженную бедарку к телегам и мажарам, стоявшим, вытянувшись в длинный ряд, с поднятыми вверх оглоблями, Бенциан постучался в слабо светившееся, запыленное оконце конюшни. Послышались тяжелые шаги.
– Кому это там не спится, а? Если ты пришел за лошадью, то напрасно утруждаешься. Председатель наказал, чтобы сегодня никому лошади не давать, даже по его записке.
– А если я хочу вернуть лошадку?
– Ах, это вы, товарищ парторг!
Исроэл Ривкин в нижней рубахе с засученными выше локтей рукавами, вытерев о заплатанные штаны измазанные руки, широко и радушно приветствовал Райнеса.
– Поздравляю вас, Бенциан! Дай бог, в добрый, счастливый час!
– Дай бог, – ответил Бенциан. Он почувствовал, что Исроэл хочет сообщить ему что-то важное, почувствовал по улыбке, с какой тот стоял против него, поглаживая густо разросшуюся бороду. Бенциан прислонился к столбу и приготовился слушать.
– Вы что-то смотрите на меня, товарищ парторг, точно не узнаете.
– Жду, чтобы вы мне сказали, с чем поздравляете.
– Вы, кажется, собирались привезти вашего парня домой?
– Ах, вы про моего Давидку? Спасибо! Фейга что-то не совсем здорова. Придется, видимо, ехать за ними на исходе недели...
И чтобы Исроэл перестал присматриваться к нему, Бенциан принялся разглядывать лошадей, шумно сопевших возле кормушек.
– Не жалейте им овса, Исроэл, особенно рассчитывать на эмтээс пока не приходится. Наша, так сказать, эмтээс здесь. Где тут у вас упряжь? Смотрите, чтобы все лежало на месте, чтобы завтра не было беготни, суеты...
– Вы, товарищ парторг, забыли, видимо, что я уже, слава богу, двадцать лет крестьянин. Да, двадцать лет уже, и знаю, что такое жатва. – Он высунул голову наружу, окинул взглядом звездное небо и облегченно вздохнул. – Завтра будет золотой денек.
– И вдобавок очень жаркий. – Бенциан принялся чистить приведенного им коня.
– Будьте так добры, – Исроэл протянул руку за щеткой, – я уж как-нибудь сам справлюсь.
– У хорошего директора эмтээс тракторист никогда не приведет в гараж грязную машину. Надо, реб директор, приучать народ к дисциплине – получил вычищенного коня, будь любезен, приведи его назад в таком виде, в каком взял.
Они потом долго стояли у открытой двери слабо освещенной конюшни, прислушиваясь к тихому шелесту поля.
– Часа через три можно будить народ, – проговорил парторг, вглядываясь в густо усыпанную звездами высь. И вдруг спросил: – Скажите мне, товарищ Исроэл, что такое хлеб?
– Хлеб, спрашиваете? – Исроэл раз-другой пожал плечами, деловито забрал в кулак колючую бороду, росшую у него больше вширь, и снова пожал плечами. – Как бы вам сказать – хлеб есть хлеб... Но вы, насколько понимаю, имеете в виду политическую сторону дела, ну, а в политике, как вам известно, я не очень силен.
Не со вчерашнего дня знает Исроэл Ривкин Бенциана Райнеса. Ясно – раз тот о чем-то спрашивает, это далеко не так просто, как может иному показаться. Вообще для него, для парторга, нет, кажется, на свете простых вещей. В каждом деле он всегда видит еще что-то и любит тут же втолковать собеседнику. Но двумя-тремя словами никогда не обходится. Как начнет что-нибудь объяснять, то заводится на час, если не больше, и он уже не тот Бенциан. Даже голос у него меняется – становится звучным, торжественным. И тогда, похоже, ему все равно – обращается ли он к одному человеку или к целому собранию. Откуда только у человека такая уйма слов, столько изречений с толкованиями к ним... Так, видимо, говорят на заседаниях и собраниях района. И хотя Исроэл частенько не понимал, о чем говорит Бенциан, он тем не менее любил его слушать и глядел на него, как ученик на раби.
– Хлеб и машины, товарищ Исроэл, – разошелся Райнес, – это, как бы вам сказать, сердце и легкие всякого государства. Мы с вами крестьяне уже немало лет, но что такое хлеб, то есть политическую сторону дела, многие из нас поняли только во время войны. Что тут отрицать – до войны и среди нас были такие, которые думали: «Хлеб? Невелика важность. Главное, был бы рубль – за деньги можно все раздобыть...» Что, разве не так?
– Кто станет отрицать!
– А раз человек так думает, – продолжал парторг, повышая голос, – ему, собственно, безразлично, где и на каком деле заработать свой рубль... Опять же не будем отрицать – среди наших людей еще и теперь есть такие, кто все меряет на деньги. Но деньги, сказал Маркс, это – фетиш, золотой идол! Понимаете?
– Ну конечно, понимаю, а то что же?
– А раз на хлеб смотрят как на предмет, который можно купить, он перестает быть делом государственной важности... Понимаете?
– Чего тут не понять?
У Райнеса это было, знал Исроэл, только начало, предисловие к тому, что собирался сказать.
– Хлеб, товарищ Исроэл, гораздо более глубокое дело, чем можно себе представить. Мы имели бы очень печальный вид, если бы во время войны не имели собственного хлеба. Одним словом, хлеб далеко не такой простой предмет, как иные думают.
– Ну конечно...
– Была у нас когда-то, если помните, поговорка – у кого добра полон ящик, тот миру и указчик. Много нашлось бы на свете указчиков, если бы у нас не был полон ящик, я имею в виду, если бы мы не имели собственных машин и собственного хлеба. Из сказанного, дорогой Исроэл, следует, что наши элеваторы всегда должны быть полны. Прежде всего надо обеспечить элеваторы.
– Все это таки правда... Но до каких пор будем дрожать над ломтиком хлеба? Не успеешь выполнить один план, тебе уже дают встречный и еще один встречный... Ведь река – и у той могут иссякнуть воды.
– Вот тут, видите ли, вы определенно правы. Но что поделаешь, когда секретарю райкома и председателю райисполкома хочется хвастать перед центром! Хвастают за наш счет и получают ордена. Если при таком урожае, как в нынешнем году, остаться без хлеба, это вопиющее дело. Так и скажу ему, секретарю нашему, в глаза скажу. Одним словом, без хлеба мы в этом году не будем... Доброй ночи!
Уже стоя в дверях, Бенциан как бы мимоходом спросил:
– А как там поживает ваш гость?
– Вы про Мейлаха? – Исроэл широко развел руками. – Последнее время почти не вижу его, но Тайбл моя рассказывает, что он часто приходит к ним на баштан.
– Зачем?
– Как так – зачем? Работать.
– А по вечерам что он делает?
– Пропадает где-то. Несколько раз его видели на винограднике.
– Вот как? – притворно равнодушным тоном отозвался Бенциан. – Ну, а что он вообще собирается делать? Остаться или уехать?
– Если бы думал уехать, давно продал бы дом... Но кто может знать? Его, беднягу, очень жаль.
– Жаль? Не люблю людей, вымаливающих к себе жалость. Берегитесь жалости, пуще огня берегитесь! – И парторг быстрым шагом покинул колхозный двор.
В окнах его дома, как и прежде, было темно. Бенциан не был уверен, что Двойрка дома, и, хотя знал, где лежит ключ от двери, все же в дом не вошел. Полузаросшая узкая тропинка привела его к колхозным мастерским.
Площадь вокруг мастерских, где в два ряда вытянулись и легко трепетали крыльями отремонтированные лобогрейки, напоминала аэродром. Казалось, они вот-вот оторвутся от земли и начнут парить над степью, унося с собой молочно-голубые пятна, насаженные на них луной.
– Кто там?
Из-за кузницы, приземистого строеньица с низко надвинутой закопченной крышей, выскользнула тень, и Райнес увидел перед собой ночного сторожа Залмен-Иосю – коренастого, крепко сколоченного старика, одетого в длинную просторную шинель, туго перепоясанную цветным платком. Шинель, видимо, принадлежала сыну или внуку, которые в противоположность Залмен-Иосе были рослые, крупные. На плече у него, точно ружье, торчала толстая палка. Подойдя к Райнесу вплотную, Залмен-Иося вгляделся в него близорукими глазами и громко, во весь голос, словно тот стоял за версту, прокричал:
– Ну и ночь! Только и делают, что проверяют. Недавно здесь был председатель, потом приходил бригадир, а теперь – вы. Тоже, вероятно, пришли проверять, а?
– Проверять?
– Ну да! У всех у вас теперь такая мода – только и делаете, что ищете у всех недостатки.
– У кого это «у вас», реб Залмен-Иося?
– У кого? У начальства нашего. Дня им мало, носит их еще и по ночам. Ведь скоро уже запоют петухи.
– Что-то вы сегодня очень сердиты – не дают вам, видно, спать.
– Никто еще пока не застал Залмен-Иосю спящим на дежурстве, хотя он получает сущие пустяки, даже трудодня не получает за бессонную ночь.
Нет, не низкий заработок, догадался Бенциан, был причиной того, что сторож сегодня так его встретил. По тому, как Залмен-Иося сдвинул, а потом надвинул пилотку на лоб, перекладывал из одной руки в другую свою толстую палку, парторг понял, что тот хочет сказать ему нечто гораздо более существенное. Райнес как бы невзначай уселся на низенькое сиденье стоявшей рядом лобогрейки и стал вытирать о траву запыленные сапоги. Сторож тоже присел, скрутил цигарку, затянулся и сказал:
– Зачем он приехал сюда?
– О ком вы говорите, реб Залмен-Иося?
– О вашем Мейлахе говорю. Взял моду приходить ко мне по ночам на дежурство, вести разговоры... А как начнет говорить, спаси и помилуй господи, камни плачут...
– Чего он, собственно, хочет от вас?
– И не спрашивайте... Что мне вам сказать – я потом еле доживаю до утра. Целую ночь пробыть одному среди мертвецов!..
– Но чего он хочет? – спросил Бенциан, повышая голос.
– Хочет, чтобы я ему сказал, почему мы их здесь оставили?
– Кого оставили?
– Ну, тех, кто не эвакуировался.
– Что?
Залмен-Иося огляделся, как бы не веря, чтобы спокойный и степенный Бенциан мог так крикнуть.
– Ну, а что у нас короткая память, он вам еще не говорил? Но напрасно он так думает. Мы всё помним! Уж если винить, то надо винить веру человека в чудо. Если бы не верили в чудеса, не было бы столько невинных жертв... Слыханное ли дело – мы их оставили... Где были ваши дети и внуки, реб Залмен-Иося?
– Как так – где? На войне.
– А что было бы с нашей страной, если бы каждый занимался только спасением собственной семьи? Значит, он сказал, что мы, живые, виноваты в гибели оставшихся семей и поэтому должны всю жизнь справлять траур, поститься, ходить по ночам на виноградник читать поминальные молитвы...
– Ну, этого я от него как раз, видите ли, не слышал.
Когда Райнес расстался с Залмен-Иосей, в небе уже недоставало множества звезд. Чувствовалось, что где-то совсем близко уже занимается день. Но в деревне все еще крепко спали.
Бенциан шел тихим, сдержанным шагом, словно боясь нарушить предрассветную тишину, и был занят тем, что вызывал в своем представлении образ Давидки. За две недели прошедшие с тех пор, как в поселке прибавился еще один житель – Давидка Райнес, отец видел его лишь один раз – накануне вечером, когда стоял под окнами больницы и прислушивался к крику своего наследника. У Давидки круглое личико, широкий носик и черные глазки – как у всех, светлой памяти, детей Бенциана. У него непроизвольно протянулись руки, и его сильное мужское лицо широко заулыбалось, словно почувствовало прикосновение теплых ручонок сына. Тут Райнес вспомнил слова, сказанные Мейлахом: «Бенциан уже должен был стать дедушкой, а становится лишь отцом».
На разные лады его здесь поздравляют, и, если бы не сегодняшняя встреча с Мейлахом, разговор с Залмен-Иосей, Бенциану никогда не пришло бы в голову, что эти слова Мейлаха имеют еще и иное значение: дескать, он, Мейлах, которому еще нет тридцати, не спешит стать отцом, ибо не уверен, что не может наступить время, когда о нем, о Мейлахе, скажут то же, что он теперь говорит про Бенциана... «История имеет повадку повторяться...»








