412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Гордон » Повести, рассказы » Текст книги (страница 13)
Повести, рассказы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:46

Текст книги "Повести, рассказы"


Автор книги: Самуил Гордон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

– Ну хорошо, если ты не нуждаешься, перешли аттестат матери или Этл, когда отыщешь ее, словом, кому хочешь.

Она вдруг вырвала свою руку и подошла к занавешенному окну. Ее голос снова зазвучал словно издалека:

– Симха знал, что я все еще люблю тебя. Но, уходя на войну, он знал и то, что я буду ему верна, что бы с ним ни случилось, знал, что я буду ждать его. И я хочу, Цаля, дорогой мой, чтобы и ты знал это.

Вот такую он встретил ее тогда в снежном морозном поле, когда на деревенских розвальнях возвращался со станции в местечко. Тогда, рассказывая, как она бежала за поездом, как искала его на рельсах, Дина сказала, что не оставила бы его, что бы с ним ни случилось, – и в ее голосе так же, как и теперь, слышалась преданность матери, готовой на все ради своего ребенка...

Но зачем, провожая его к трамваю, Дина снова напомнила ему об этом? Разве она не знает, что, даже если не ответит ни на одно его письмо, он все равно не перестанет писать ей и, с каким бы нетерпением ни ждал он ее писем, не будет торопиться распечатывать их, а, как в юности, постарается хоть на несколько минут продлить канун большого праздника, который всякий раз приходит вместе с ее письмами.


17

Едва Цаля начал получать письма от Дины, мысль, что и с ним может каждую минуту случиться то же, что с любым другим на поле боя, совершенно оставила его. Письма Дины были как бы броней, оберегавшей его от всех опасностей. Он верил, что с ним ничего не случится, и перестал испытывать страх, который прежде овладевал им в первые минуты боя.

Но он предчувствовал, что, как только пройдет опасность и письма Дины уже не будут той броней, которая должна защищать его на поле боя, Дина станет писать реже и сдержаннее. Его также не удивляло, что во всех письмах, которые он получал от нее после войны, Дина писала: она надеется и всегда будет надеяться, что муж ее вернется, как возвращаются многие и многие из тех, кого считали пропавшими без вести. Сколько бы это ни длилось, она не перестанет ждать его. Он знал, что Дина не может писать иначе. А пишет она об этом так часто не потому, что хочет лишний раз напомнить, как верна и преданна мужу, но для того, чтобы заблаговременно отдалить от себя его, Цалю. Распечатывая ее письма, он всякий раз боялся натолкнуться там на те же слова, которые однажды сказал ему ее брат: безрассудно гнаться за тем, от чего убежал. Может быть, это и удерживало его от того, чтобы в конце концов написать ей: ждать и надеяться, когда уже не на что надеяться и нечего ждать, наверняка безрассудно. Он не сказал ей этого и тогда, когда приехал повидаться после увольнения из армии. Дина к тому времени уже вернулась из эвакуации домой и снова работала на той же чулочной фабрике. Она не осталась ночевать в одной комнате с ним, хотя в той же комнате спали ее дети, ушла к соседке, и он понял, что еще рано сказать ей это. Не решился заговорить и через год, и через два. Он довольствовался ответами на свои письма и тем, что всякий раз, когда приезжал, останавливался у нее – она на этом настаивала, хотя по-прежнему уходила ночевать к соседке.

Лишь на третий год после войны Дина переехала к нему. И там, в большом и чужом городе, где никто никогда не видел ее ни с кем, кроме как с Цалей, где ей не приходилось краснеть перед соседями оттого, что она теперь с другим, Дина стала его женой. Но она оставила прежним соседям по квартире свой новый адрес, а регистрируясь с Цалей в загсе, не сменила свою девичью фамилию.

Ни разу за все годы, что она была его женой, Цале не приходило в голову, что все это каким-то образом связано с тем странным волнением, с которым Дина всегда встречала письмоносца. Он понял это лишь через несколько дней после похорон, когда в одной из книг, которую Дина не успела возвратить в библиотеку, ему случайно попалось письмо из военкомата – ответ на ее запрос о Симхе. Цалю это не слишком удивило. Разве она не писала ему столько раз, что надеется и не перестанет надеяться? Но он не думал, что через столько лет после войны она все еще будет ждать писем от Симхи и будет чувствовать себя виноватой перед ним за то, что поспешила сойтись с другим. О своем чувстве вины перед Симхой, о том, что она хотела уберечь его от опасности верностью и преданностью, в то время как уберечь можно только любовью, Дина не раз говорила Цале еще до того, как он стал ее мужем.

Когда он нашел это письмо, ему стало ясно: случись чудо, на которое не переставала надеяться Дина, и Симха подал бы весть о себе, Дина, как ни любила она Цалю, вернулась бы к Симхе. К этому она, очевидно, все время готовилась и готовила детей, хотя дети звали Цалю отцом и так обращаются к нему и теперь в своих письмах. Лера пишет ему из Ярославля, а Илья из Краматорска, где они работают по окончании политехнического института. Больше некому звать его отцом. Случилось так, что у них с Диной детей не было.

Знай он раньше о письме из военкомата, смерть Дины, быть может, не была бы для него так неожиданна и он не ответил бы врачу, что она никогда не жаловалась на сердце. И вдруг он узнает: ее сердце все эти годы было как туго натянутая струна, которая может лопнуть от малейшего прикосновения. «У нее была легкая смерть, а вечно никто не живет» – это было единственное, что нашелся ему сказать в утешение врач.

Нашел чем утешить, будто не знает, что нет ничего страшнее для живых, чем внезапная смерть близкого.

Да, никто не живет вечно. Все это знают. И все же...

Нашел чем утешить...

Кладбищенский сторож, который застал его через несколько дней после похорон, когда дети уже уехали, одиноко сидящим у свежего могильного холмика и вопрошающим неведомо кого, что есть человек и зачем живет он на свете, если он обречен: вот был человек и вот его нет, – кладбищенский сторож Азриель сказал ему тогда: все на свете суета сует... Человек подобен облаку в небе, кораблю в море – проходит и следа после себя не оставляет...

Цалел уж не помнит, что он ему тогда ответил, но Азриель вдруг стал часто заходить к нему домой и засиживаться допоздна.


18

Однажды, как только Цалел вернулся с кладбища домой, раздался звонок в дверь.

Открывая, он был уверен, что это Азриель, и вдруг увидел перед собой Виталия Андреевича Свиридова, Председателя завкома лесозавода, где он, Цалел, до ухода на пенсию работал технологом. От неожиданности Цалел забыл закрыть наружную дверь, вспомнил об этом, когда поздний гость уже сказал, зачем он пришел.

Возвращаясь из прихожей, Цалел застал Свиридова за рассматриванием Дининых фотографий на стене.

– Так когда, Цалел Исаевич, вы дадите ответ? – спросил Свиридов, переходя от одной фотографии к другой.

Но Цалел снова ничего ему не ответил на это. Ему все казалось, что разговор о поездке дней на шесть-семь в Игарку для Свиридова не более чем предлог, чтобы завести с ним, Цалелом, разговор совсем другого рода. Разве Виталий Андреевич не понимает, что Цалел теперь не в силах ехать куда бы то ни было! И почему с этим предложением пришел к нему вечно занятый Свиридов? Если бы речь шла просто о командировке, его бы, Цалела, вызвали на завод, как это уже бывало не раз до смерти Дины. Видимо, что-то другое занимает Свиридова.

Виталий Андреевич догадался, о чем он, Цаля, задумался? Почему бросил на него такой странный взгляд? А как было не задуматься, если Свиридов позвонил чуть ли не в ту же минуту, когда Цалел вернулся с кладбища? Что-то не верится, чтобы это было простым совпадением. Появившись именно в эту минуту, Свиридов, видно, хотел ему показать, что знает, куда Цалел каждый день ходит и когда оттуда возвращается.

А о чем Свиридов вдруг задумался, остановившись у окна?

Высокий, худощавый Свиридов, несмотря на русую бородку, которую он недавно стал отращивать, выглядел гораздо моложе своих двадцати восьми – тридцати лет. Он это знал и старался как-то скрыть. Даже в том, как он сейчас стоял у окна, чувствовалось желание выглядеть старше своих лет, как будто моложавость была его недостатком. Может быть, то объяснялось тем, что до него председателем завкома был человек пожилой, да и в райкоме среди работников, с которыми Свиридову приходилось сталкиваться, тоже, кажется, не было людей его возраста.

То, что теперь в отличие от прежних времен, на человека двадцати с лишним лет часто смотрят не как на зрелого, вполне сложившегося мужчину, а как на неоперившегося юнца, нередко мешало Свиридову в работе. Особенно сильно он это чувствовал, когда к нему приходили за советом, а то и с просьбой разобраться в их семейных делах люди, годившиеся ему в отцы. Цалел Шлифер, во всяком случае, вполне мог по возрасту быть его отцом. По-видимому, это и удерживало Свиридова от того, чтобы сразу поговорить со Шлифером, как только он узнал, что бывший технолог завода после смерти жены весь ушел в себя и что за ним неотступно, как тень, следует кладбищенский сторож. Он ждал, пока Шлифер сам себя обретет, Свиридов в это верил. Нужно только время. Не всем дана сила выстоять в тяжелый час. Все знают, что смерть никого не минует, но не каждый может свыкнуться с этой мыслью. Смерть всегда приходит неожиданно, сколько бы нам ни было лет. А к Шлиферу в дом она ворвалась поистине внезапно и преждевременно.

Когда через несколько дней после похорон Дины Виталий Андреевич навестил Шлифера, он застал у него высокого, слегка сгорбленного старика, который сидел в углу, опершись на толстую палку. Шлифер все допытывался у старика, в чем смысл человеческой жизни, зачем человеку жить на свете, если он обречен. И старик отвечал:

– Человек – это ничто, прах земной... Все суета сует...

Того же старика Свиридов встретил у Шлифера еще раз, когда снова пришел проведать его. Как и в первый раз, старик сидел в углу, опершись на свой толстый посох, будто странник, проделавший долгий и трудный путь. У него был вид человека, коему ведомо все на свете – и то, что свершилось до него, и то, что свершится после. Странно улыбаясь, он смотрел прямо против себя на стену, сверху донизу увешанную фотографиями покойной жены Шлифера Дины, чем-то напоминавшей портрет «Незнакомки» Крамского, висевший тут же на стене, – тот же гордый взгляд, те же полные, четко очерченные губы. Только вот улыбка у Дины была другая, ласковая, нежная, немного детская.

Теперь Свиридов вспоминает: когда он в первый раз зашел к Шлиферу, тот произвел на него впечатление человека, который никак не может поверить в случившееся, как это иногда бывает с людьми в большой беде. И это, наверно, было тогда для него спасением, помогло уйти от тяжелых мыслей. Когда же Свиридов навестил его во второй раз, Шлифер показался ему каким-то другим – он словно весь ушел в себя. Он молча сидел за столом и рисовал надгробный памятник.

Когда Свиридов собирался уходить, старик обратился к нему:

– Объясните мне, зачем этот человек развесил по всем стенам портреты своей покойной жены и теперь сидит и рисует надгробный памятник... Все суета сует...

Не этот ли старик пытается увести Шлифера с широкой дороги, по которой тот шел всю жизнь?

– А где ваш философ со своей суетой сует? – спросил Свиридов.

Кажется, звонят. Нет, это не к нему, это к соседу. Может, попросить соседа передать Азриелю, когда тот позвонит, что он, Цалел, куда-то ушел и вернется поздно? Азриель ведь может зайти с минуты на минуту, и в разговор, который он наверняка заведет со Свиридовым, конечно, втянет и его, Цалела. Старик, чего доброго, и при Свиридове может сказать бог весть что.

– Ну как, нашел он уже ответ, ради чего живет человок? – обратился Свиридов, поглаживая рукой свою русую бородку, к молчавшему Шлиферу. – Вот вы, Цалел Исаевич, когда шли в бой и в любую минуту могли погибнуть, задавались вопросом, зачем живет человек?

– Тогда, Виталий Андреевич, – ответил Цалел, пряча от Свиридова свои усталые глаза, – некогда было задумываться над этим.

– Ошибаетесь, товарищ Шлифер, если так думаете. Мне не пришлось быть на войне. Я тогда ребенком был. Но убежден, что и тогда люди думали об этом. Потому мы и одержали победу в войне, что знаем, зачем живем. Нет ничего для человека страшнее и опаснее, Цалел Исаевич, чем одиночество, замкнуться в своем собственном мирке. – И точно речь до сих пор шла только о поездке в Игарку, Свиридов продолжал: – В Игарку прибывает лес для нашего завода. Он предназначен для выполнения особо важного заказа. Нужно на месте посмотреть его опытным глазом. У нас на заводе нет более подходящего человека, чем вы. Выехать надо на будущей неделе. Времени, чтобы подумать, у вас, по-моему, достаточно.

– Надолго надо ехать? – спросия Цаля, рассеянно глядя на Свиридова.

– Думаю, не больше чем на неделю. Ну и около недели, вероятно, займет дорога. Вам вообще следовало бы вернуться на завод. Подумайте и об этом, товарищ Шлифер.

Азриелю, который пришел вскоре после ухода Свиридова, Цалел ничего не сказал. Он заранее знал, что скажет Азриель и какой даст совет. Лучше всего, скажет Азриель, сидеть дома, никуда не ехать.


19

Весь день ветер гнал из тайги серые хмурые облака и раскачивал темные воды Енисея, а к вечеру утих, будто и не было его. Осталась только зимняя стужа, ежеминутно готовая разразиться снегопадом. На этот раз снег вряд ли растает так быстро, как на прошлой неделе, когда Цалел приехал; в такой холод снег, того и гляди, долежит до самого лета. Послушать геолога, живущего в одном номере с Цалелом в маленькой бревенчатой гостинице, тут лета и вовсе не бывает, только ветер да снег. Неудивительно, что сосед по комнате смотрит на Цалела как на чудака, – видимо, удивляется, зачем это Шлиферу, которому уже за шестьдесят, понадобилось отправляться в такой дальний тяжелый путь, к берегам холодного серого Енисея, где не сегодня-завтра установится санный путь. А вот Свиридова Цалел ничуть не удивил, когда сообщил ему, что едет. Он сразу почувствовал, что ничего другого Свиридов от него и не ждал. По-видимому, Виталий Андреевич знал и то, что Цалелу, быть может, придется несколько дней дожидаться, пока лес, который прибудет в Игарку, перегрузят на баржу и отправят в Красноярск, а уж оттуда железной дорогой на завод, – не потому ли он так торопил его с отъездом? Вообще Цалелу кажется, что его послали совсем не потому, что он разбирается в лесе. На заводе есть и еще такие же знатоки леса, как он. Свиридов, очевидно, имел в виду другое, что-то более важное. С тех пор как Цалел сюда приехал, его не покидает чувство, будто Свиридов тоже здесь, где-то рядом, и наблюдает за ним, как наблюдают за человеком, делающим первые шаги после тяжелой и длительной болезни.

– Еврей, кажется? – услышал вдруг Цалел.

Человек, который это сказал, даже не остановился, будто вовсе не к Цалелу обращался.

Цалел нагнал его:

– Что ж вы убегаете, не дождавшись ответа?

Седой человек в черном полушубке с облезлым воротником улыбнулся.

– Значит, не ошибся, – сказал он, довольно потирая руки. – А ведь могло оказаться, что вы и не еврей.

– Не понимаю, почему это вас интересует?

– А вас?

– Меня?

Человек, казалось, не расслышал.

– Да, да, – повторил Цалел, – почему вы полагаете что это должно меня интересовать?

– Ай-яй-яй! А то, что сегодня читают «кол-нидрей»[6]6
  «Кол-нидрей» – молитва, читаемая в начале вечерней литургии кануна Судного дня.


[Закрыть]
, вас тоже не интересует? – Человек в полушубке уже не спрашивал, а поучал. – Ведь сегодня вечером канун Судного дня. Но как собрать «миньен»?[7]7
  «Миньен» – десять лиц мужского пола не моложе тридцатилетнего возраста. Это минимальное количество людей, необходимое по канонам еврейской религии для совершения публичного богослужения.


[Закрыть]
Есть тут евреи, да не то, что нужно. Все молодежь. Вот и приходится искать среди командировочных. Наступает праздник – хлопот не оберешься. Рыскаю вот по городку – от порта к гостинице от гостиницы к порту. С вами, хвала господу, нас будет семеро. Таким образом, нам не хватает трех человек. Но времени осталось мало. Как только сядет солнце, надо начинать богослужение. Не заметили, в порту среди приезжих были еще евреи, кроме вас? И в гостинице не заметили? Чего вы так уставились на меня?

– А? – спохватился Цалел. – Нет, нет. Ничего. Просто так.

Не станет же он рассказывать этому старику с красноватыми бегающими глазами о странном желании, которое у него вдруг появилось: спросить у старика, нет ли в его «миньене» кладбищенского сторожа Азриеля и не Азриель ли подослал его, чтобы напомнить Цалелу, что сегодня канун Судного дня?

– Чего же мы стоим? – Жалостный голос старика заставил Цалела очнуться. – Помогите найти еще троих. Если не в порту, так в гостинице. Давайте сходим туда.

– Ну, а как быть, если мне все это ни к чему? – спросил Цалел, давая понять старику, что тот ошибся в счете – их не семеро, а шестеро. – Как быть, если я атеист?

Старик рассмеялся:

– Атеист, говорите? А кто из нас не был в молодости атеистом и не пел «Долой, долой раввинов, монахов и попов»? В молодости вообще совершаешь много глупостей.

– Вот как?

– А вы не знали?

– Какие же глупости совершали мы в молодости?

– А вот такие, что пели «Долой, долой» и «Разгоним усих богив». У нас в местечке, в клубе, висел даже такой плакат, по сей день запомнилось: «Мы поссорились с отцами и сжигаем старый хлам»[8]8
  Строки из поэмы еврейского поэта Л. Квитко «Красная буря».


[Закрыть]
. Почему это мы должны были поссориться с отцами? Мы с вами теперь сами отцы и деды, стало быть, дети наши...

– Подождите, подождите! – Цалел схватил человек за руку, как бы боясь, что тот убежит. – А вы сами откуда?

Старик втянул голову в плечи, еще секунда – и она вся исчезнет под воротником.

– А что? – глухо спросил он, пристально глядя на Цалела.

– На Подольщине не бывали? Что-то очень вы мне знакомы.

Щуря воспаленные глаза, старик смотрел на Цалела и качал головой, что, видимо, должно было означать: нет, никогда в жизни не видел он этого легко одетого человека, пока не повстречал его здесь, в порту. Цалелу, однако, показалось, что этот старик сделает сейчас все, чтобы его нельзя было узнать. Не так уж он стар, чтобы ему понадобилось так долго вспоминать, бывал он когда-нибудь на Подольщине или не бывал.

– Почему вы спрашиваете? Вы что, сами с Подольщины? – отозвался наконец старик.

Нет, он не ошибся: у этого человека явно нет желания встретиться здесь с кем-нибудь из старых знакомых. Ответь ему сейчас Цалел, что он никогда не бывал в тех краях, и старик тут же выдаст себя за уроженца Подольщины. Но Цалел ответил:

– Я не подольчанин, но бывал там. Вы слыхали о Рахниевском лесе?

Старик высунул голову из воротника:

– Слыхал ли я? Спрашиваете! Ведь наше местечко, можно сказать, находится в самом лесу.

– А как называется ваше местечко? Рахни?

– Рахни. Вы бывали там?

– А чем вы там занимались, если не секрет?

– Я, кажется, уже говорил. Занимался «разгоном усих богив» и «сжиганием старого хлама». Заведовал клубом.

– Липа?!

– Да, Липа... – Красноватые глаза на миг совсем закрылись. – Оказывается, меня еще можно узнать?

– Как видите.

– А вы кто будете? – Липа еще больше вытянул шею и вдруг Цалел увидел перед собой Липу Сегала тех лет, Липу, которого он встретил когда-то в переулке, около заезжего дома, только сильно-сильно постаревшего, почти старца, а ведь они примерно одного возраста. – Вас я что-то не припоминаю.

Теперь не торопился представиться Цалел.

– Ну, – обратился он через некоторое время к Липе, – все еще не узнали? Не помните, как народ собирался под окнами глядеть, как вы глотаете мороженое – по пятнадцать – двадцать шариков?

Липа снова зажмурился и опять покачал головой:

– Хоть убейте, не узнаю. Ну, уж сами скажите.

– Дину Роснер помните?

Липа задумался, затем глухо, как бы про себя сказал:

– Красивая девушка была. Красавица. Настоящая Суламифь. Где-то она теперь?

– А ленинградского студента, читавшего в вашем клубе доклады о международном положении и антирелигиозные лекции?..

– Значит, вы...

– Да, Липа, это я, Цалел Шлифер. Что? Сильно изменился? Но, как видите, еще работаю. Здесь я в командировке. А вы какими судьбами сюда попали?

Липа махнул рукой:

– Долго рассказывать.

– И давно вы здесь?

– Это целая история. Долго рассказывать, а слушать нечего. Да и не время теперь. Уже пора читать «кол-нидрей», а нам, реб Цалел, все еще не хватает трех человек.

– Не трех, реб Липа, а четырех.

– Что? – посмотрел на него Липа с испугом.

– Да, реб Липа, четырех. – И, бросив взгляд на побледневшее лицо Липы Сегала, который вдруг снова превратился в глубокого старика, Цалел не мог удержаться, чтобы не сказать: – Любовь, братец, касается и классовой борьбы.

– Я вижу, вы помните все глупости.

– Да, представьте себе. Я запомнил даже такие глупости, как то, что Роснеров лишили избирательных прав, как на фабрику, где работала Дина, прислали письмо, как...

– У евреев есть закон, – перебил Липа, – накануне Судного дня прощать друг другу все грехи.

Теперь Цалел досадовал на себя, что отозвался, когда Липа обратился к нему. Не со всяким, с кем был знаком в молодости, стоит встретиться под старость.

– Реб Цалел, пока мы не сколотим «миньен», я не отпущу вас. Сегодня Судный день, реб Цалел. Понимаете, реб Цалел, Судный день.

– Вы что, староста здешней синагоги?

– Вас удивило бы это? Но времена меняются, реб Цалел. Было время, когда я занимался классовой борьбой, верил в нее, как вы знаете, а теперь я верю...

Но Цалел не стал слушать, во что теперь верит Липа Сегал, который в молодости искал для себя выгод от классовой борьбы, а теперь занимается тем, что сколачивает «миньен» и напоминает всем и каждому, что в ночь на Судный день надо друг другу прощать. Не о себе ли заботится Липа, напоминая про это?

Да какое ему, Цале, до этого дело? Какое ему дело до того, почему Липа Сегал оказался в этом дальнем северном городке и что имел он в виду, говоря, что об этом долго рассказывать?

Цалел круто повернулся и зашагал к порту, и всю дорогу ему казалось – стоит только оглянуться, он увидит возле Липы кладбищенского философа Азриеля. И оттого, что он с ними сейчас навсегда расстался, его охватило светлое чувство, стало легко, словно он снова шел по Рахниевскому шоссе.

1970


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю