355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Алешин » Воспоминания "Встречи на грешной земле" » Текст книги (страница 9)
Воспоминания "Встречи на грешной земле"
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:47

Текст книги "Воспоминания "Встречи на грешной земле""


Автор книги: Самуил Алешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

5. Арест брата

Лето 1936 года, как уже не раз до этого, я провел у брата. Каждое утро, когда брат уходил на завод, я отправлялся к Волге, брал на лодочной станции однопарку и греб вверх по течению, стараясь обогнуть остров, отделяющий рукав от основного русла. Иногда высаживался на этот остров, а иногда заплывал еще дальше. Потом, лежа и покрыв голову носовым платком или трусами, нежился под солнцем. А лодка тем временем плыла сама вниз по течению обратно.

Вечером, когда брат приходил с завода, мы либо отправлялись погулять по высокому берегу вдоль реки, либо бродили по саду, расположенному неподалеку, либо сидели в этом саду близ большой клумбы, на которой рос одуряющий, сладкий табак.

О чем могут говорить молодые люди? Брату было тогда 28, мне 22, и мы оба были полны планов. Я к этому времени вел теоретическую работу в НАТИ, а по вечерам писал юмористические рассказы. Кроме того, меня заинтересовала природа смеха (вот что значит научная жилка), и я периодически просиживал в Ленинке по вечерам до закрытия, читая все, что кто-либо писал о сатире, юморе, комическом и остроумном – философов, практиков, кого угодно. Создавал свою «теорию смеха». Ну и, конечно, крутил так называемые романы. А еще ходил по редакциям, предлагая к печатанью свои рассказы, и всюду получал под разными соусами отказы. Но не унывал. Просто удивительно, как в молодые годы для всего находишь время!

А брат тогда уже руководил всей технологической службой гигантского завода и тоже, имея подругу в Сталинграде, находил время туда съездить. Вот обо всем этом мы и беседовали.

Но в 36-м году ситуация резко изменилась. Волна арестов докатилась и до Сталинграда, до завода. Арестовали и, по слухам, расстреляли директора завода Иванова, человека с боевым, революционным прошлым. Исчезали самые разные люди – рядовые рабочие и инженеры. Понять ничего было нельзя. Из друзей брата двое, от греха подальше, уволились и уехали в другие города. Взяли и одного инженера из их круга, Васю Сазонова, незадолго до того женившегося.

Уже в прошлый приезд, да и в письмах, я писал брату – уходи. Но ему жалко было бросить завод, на котором он вырос в большого специалиста. Кроме того, он всегда был далек от политики, любил технику, и она целиком занимала его интересы и мысли. Но после ареста Сазонова брат подал, наконец, заявление об уходе.

Когда я приехал, он уже уволился, распродал вещи, и в этот день, о котором пойдет речь, на полу стояли у стены – шкафчик, за которым должны были зайти, его баул, мой чемодан, и у нас уже были билеты в купе на двоих в поезд Сталинград—Москва.

И все же это произошло неожиданно. Брат паковал в баул последние вещи, а я зашел в ванную, принял душ и, завернувшись в мохнатое полотенце, стал обтираться. Как вдруг постучала соседка и сказала, что кто-то дожидается меня на лестничной площадке. Быстро одевшись, я вышел. Там стоял человек лет тридцати, белокурый, со свежим и круглым лицом. На нем был серый костюмчик. Самый обычный парень, похожий на футболиста.

Вы Котляр?

– Да.

Он назвал имя-отчество.

– Нет. Это мой брат.

– А где он сейчас?

– Дома. Вот, пройдемте.

И я направился в комнату.

Одну минуту, – сказал парень и кому-то кивнул вниз головой. И сейчас же поднялся другой человек,

постарше, седоватый, в кепке, с серым лицом и продолговатым газетным свертком под мышкой. Он также был в сером костюме.

– Тут к тебе пришли, – сказал я брату, входя в комнату. Я так и не догадался, кто это. Было еще светло, и эти люди имели такой будничный вид, что я принял их за заводских работников. Я еще обтирал лицо полотенцем, но когда отнял его от лица, то понял все. Брат бледный стоял у стола, белокурый глядел на брата, а тот, что постарше, смотрел по сторонам.

Вы такой-то? – повторил имя, отчество и фамилию белокурый.

Да, – несколько нервно ответил брат.

Я должен произвести у вас обыск, – сказал белокурый и показал брату свое удостоверение и ордер.

Пожалуйста, – сказал брат несколько успокоившись и сел у стола.

Это ваш брат? – белокурый показал на меня.

– Да.

– Паспорт, – сказал мне белокурый. Посмотрел его и вернул. – Тогда надо позвать понятого из посторонних.

Позови! – обратился он к своему спутнику.

Тот вышел и вернулся с соседом. Лицо соседа было испуганным, и он стал переводить глаза с одного на другого.

Ваша фамилия, имя, отчество, – спросил его белокурый. Тот назвался. – Сейчас вы будете присутствовать в качестве понятого при обыске. Садитесь.

Тот автоматически опустился на стул. Видно было, что испуг не покидает его, и он не может сообразить, связано ли его присутствие с какими-либо неприятностями для него самого или нет. Но постепенно на его физиономии начал проявляться интерес к происходящему и появилось даже нечто вроде чувства ответственности.

– Разрешите расположиться тут? – белокурый также присел к столу.

Да, – лицо брата было спокойным, но бледным.

Приступай, – сказал белокурый спутнику, и тот, положив на стол сверток, в котором что-то звякнуло, подошел к шкафчику и стал вытаскивать полку за полкой. Почти все, что там оставалось, было бросовым, но

он тряпки кидал в угол, а каждую бумажку откладывал и затем стопкой положил перед белокурым. Найдя спичечную коробку, открыл ее, заглянул внутрь, высыпал спички и забросил их обратно. Затем стал просматривать кипу газет, сваленных в другом углу. Дошло дело и до баула. Все носильные вещи были оттуда вынуты, перетряхнуты и вложены обратно.

После этого спутник прошел в ванную и принес оттуда зубную щетку, порошок и баночку с лекарством. Все это положил перед белокурым, который просматривал бумажки и что-то заносил в лист, лежащий перед ним на столе.

Постепенно на столе перед белокурым образовалась из отложенного небольшая кучка разных листков, записных книжек и блокнотов. Паспорт брата и железнодорожный билет он положил сверху. Затем все завернул в газету, паспорт положил в карман, а билет пододвинул мне.

Одевайтесь, – сказал он брату. – Вы поедете с нами.

Почему? – тихо спросил брат.

Я же вам показал ордер на арест.

– Там стояло – на обыск.

– И арест. Вот. – Белокурый снова вынул бумагу и на месте, которое он раньше зажимал пальцем, рядом со словом «обыск» стояло «и арест».

– Вы можете идти, – кивнул белокурый понятому. – А вы, – сказал белокурый брату, – можете взять одеяло, подушку и смену белья. И зубную щетку с гребешком.

Баночку с мазью и зубной порошок он отодвинул.

Но мазь мне нужна, – промолвил брат. – Это лечебная мазь. У меня шрам.

Все равно, оставьте.

Книги и кое-какие вещи были вынуты из баула, а подушку с одеялом и прочие разрешенные вещи туда засунули. Наконец нехитрый багаж брата был собран, и все это время белокурый со спутником терпеливо ожидали, внимательно, однако, следя за тем, как и что мы укладывали.

Пошли? – вроде бы даже не спросил белокурый, когда все было закончено.

Брат взял баул, и мы молча спустились с четвертого этажа. Стоял теплый вечер. Август. Кругом зелень, листва. Брат закинул голову и оглядел все это. Вдалеке за домом виднелась машина. Когда мы подошли к ней, шофер выглянул оттуда, молча оглядел нас и завел двигатель.

Мы еще раз поцеловались, вернее, просто ткнулись сухими губами друг другу в щеки, в шею, в губы, еще раз в щеки. Ткнулись крепко и как-то задумчиво поглядели друг на друга, точно глядели вперед. Потом они сели в машину – сначала спутник, затем брат, а затем белокурый. Машина тихо тронулась, взяла куда-то вбок и исчезла. Я остался один.

Долгое время мы не знали, где он и что с ним. Кузнецкий мост, 24 – рядом, но и оттуда никаких сведений. И так прошло немало посещений и дней. Потом стали приходить письма – раз в три месяца. Затем – через два месяца. От него, но совершенно на него непохожие. Словно нарочно обесцвеченные. В них только и было от брата, что его почерк, да некоторые словесные обороты. По этим письмам можно было проследить, что, находясь в Воркуте, он побывал за это время шахтером, рудокопом, дровосеком и работал в мастерских. Узнав адрес, мы добились разрешения на посылки: еду и носильные вещи.

За потерю бдительности (а как же – я просмотрел родного брата и отказался признать его виновным) меня исключили из комсомола и перевели в другой отдел. Спасибо, не выгнали с работы.

По НАТИ также прокатилась волна арестов. Посадили директора, иноспециалистов и еще кого-то из начальства. Но я был тогда рядовым инженером, мелкая сошка, что с меня взять. Потом даже стали намекать, что могут восстановить в комсомоле, если я подам заявление. Ну уж – извините!

А в 41-м началась война и я пошел на фронт. И, надо же, после Орла и Майкопа как раз угодил в Сталинград на Тракторный, в 21-й особый танковый батальон. Но находясь там, я на дом, где брат жил всего пять лет назад, даже не пошел взглянуть.

А в 44-м, после того как меня вызвали в Бронетанковое Управление в Москву, удалось вернуть из эвакуации маму и Таню. Пришла телеграмма и от брата: освобождают! Вернее, разрешают кратковременный визит в Москву. А потом переводят в Ворошиловград, на паровозостроительный завод – налаживать производство. Практически – ссылка, так как выезд оттуда не разрешался, но и то – хлеб!

Отправившись на вокзал его встречать, я только об одном и думал: семь с половиной лет – как он жил? И кого встречу?

Поезд опаздывал на полчаса, и эти полчаса я ходил по перрону взад и вперед, поминутно глядя на часы. И вспоминал сцену ареста, как если бы она состоялась только что. Наконец вдали показался поезд, и я стал искать себе место на платформе. Номер вагона 11-й. Паровоз с шумом прошел мимо, но за ним, как назло, было три или четыре вагона без номера. Затем шли вагоны 9, 8, 7, и я не стал смотреть дальше, а побежал назад, к тем, что были без номеров. Однако, когда я подбежал к тому, который, по моим расчетам, мог быть 11-м, проводник сказал, что 11-й и 12-й в самом конце состава, и я помчался обратно.

Состав уже стоял, и из него повалили пассажиры с багажом, но я бросился им навстречу, пробиваясь к хвосту поезда. Я бежал, задевая людей, расталкивая их, ни на кого не глядя, смотрел только вперед.

И вдруг меня окликнули моим детским именем. Но это был чужой, сдавленный голос. Я обернулся, и кто-то в полушубке, оленьей шапке и в очках облапил меня. Я понял, что это брат, и, не разглядев, обхватил его также. И вот так мы, двое взрослых мужчин, тыкались друг в друга лицами, произнося не слова, а какие-то обрывки, перемешанные сдавленными рыданиями. Я почувствовал под губами его небритую щеку и мокрое, горячее лицо. Горло перехватило, брызнули слезы, и стало легче дышать. Так и стояли мы несколько секунд, что-то бормоча и всхлипывая.

Потом взглянули друг на друга, чуть отодвинувшись, и я не узнал брата. Он стал меньше ростом, у него были другие глаза, и он чуть шепелявил. Нет, он не казался

старше своих лет. Ему было 36, и он так и выглядел. Может, чуть старше. Просто стал другим. Иначе улыбался, иначе вел себя, иначе глядел на меня – не хуже, не лучше, а иначе. Совсем иной человек. На ходу и в метро по дороге домой мне казалось – везу чужого человека и думал – узнает ли его мама?

Но мама узнала. Не могу точно описать ее лицо, когда она увидела сына. Тут был и испуг, и жалость, и такая любовь, что, казалось, при ней человек испытывает боль. Они ринулись друг другу в объятия – седенькая, маленькая старушка и ее несчастный сын – и целовали друг друга, целовали, а я стоял поодаль, и меня всего трясло.

Брат получил пять лет – по тем времени и меркам это давали «ни за что». Правда, потом они превратились в семь с половиной, а потом и вообще в 18. Но тогда мы не знали, что, выехав в Ворошиловград и наладив там производство паровозов, он тут же получит еще дополнительно десять с лишним лет и отправится отбывать их уже в Норильск, где ему придется налаживать опять что-то. Только после смерти Сталина, да и то не сразу, а в 54-м, его освободят.

И он снова вернется в Москву, женится в 46 лет, но детей у него уже не будет, и он прильнет к моему сыну, как к своему. К счастью, наша мать будет жива и проживет с нами еще два года. И они смогут ходить на спектакли по моим пьесам. Он будет реабилитирован. Станет работать в том самом НАТИ, который переименуют в НАМИ. (Эта патологическая страсть переименовывать и переставлять – часто без смысла, а подчас и с уроном для дела – существует у нас в стране до сих пор и выдается за реформы и перестройку.)

И опять брат начал в НАМИ что-то налаживать, хотя я и уговаривал его после пенсии уйти на покой. Вот так до самой своей смерти в 1991 году, в возрасте 83-х лет, он все налаживал и налаживал, а государство ему за это...

Конечно, подобное происходило не только с ним, а имело массовый характер. Но это был мой брат, Ноля, Нолястик, а потому его страдания и крах надежд я ощущал почти физически. Нет, разумеется, не в десятую и даже не в сотую долю как он, но все же.

6. После войны

О войне писать не хочется.

Мама уже не могла преподавать, а потому перешла работать в архив.

К сожалению, ее отношения с Таней нарушились еще во время эвакуации – мать была недовольна тем, что Таня в свободное от работы время не сидит дома. Но ведь молодая женщина – хочется и развлечься.

А в Москве Танина мать, невзлюбившая меня сразу и укорявшая дочь, зачем та вышла за еврея, теперь совсем озлобилась. Раз у нее погиб на войне сын, а я остался жив – значит, я виноват.

Увы, и наши отношения с Таней разлаживались. Постоянная раздражительность стала атмосферой в доме. Причем с обеих сторон. Тут, безусловно, и моя вина – не умел найти нужный тон и, вместо того, чтобы когда шуткой, а когда лаской снимать неизбежные от трудной жизни конфликты, подчас сам срывался.

А тут еще у нас в НАТИ появилась молодая и очень привлекательная женщина-инженер, Зоя. И где только в молодости для всего находишь время, но нашли его и мы для наших встреч. Ну, а затем – двойной развод: у меня с Таней, а у Зои с ее мужем.

Мой маршрут теперь после работы стал таким. Либо из Лихобор ехал сразу к маме на Пушечную, чтобы сделать покупки для нее, а затем к жене в Зачатьевский переулок (это близ Остоженки), где она жила со своим девятилетним сыном Юрой. Либо сразу после работы – к жене до позднего вечера, а ночевать – к матери. (Состояние ее ухудшалось, и я взял себе за правило бывать у мамы каждый день.)

Но и у мамы, и у Зои я писал до двух ночи – это было незыблемо. И так продолжалось все годы, что я работал в НАТИ, то есть до 1952 года. 17 лет за вычетом войны.

В те же годы я написал диссертацию и защитил ее.

После войны, хотя Евгений Петров умер, члены редколлегии «Огонька» тепло встретили меня и охотно стали публиковать мои новые юмористические рассказы. Однако к этому времени я уже погрузился в драматургию. Писал пьесы одну за другой и ходил с ними по театрам. Пока, наконец не пробился на сцену театра имени Маяковского, с пьесой «Директор», – ее поставил и оформил Николай Павлович Акимов.

А Зоя родила сына, назвали Женей. Мальчик рос, забот хватало. Но «Директор» пошел широко, и это давало существенное подспорье.

Однако в стране в это время развернулась антисемитская кампания, которую назвали борьбой с космополитизмом. Откликнулось на кампанию и руководство НАТИ – стали увольнять евреев, одного за другим. Хотели моими руками уволить из моей лаборатории техника Любовь Моисеевну Вильнер, якобы в связи с необходимостью сократить расходы. И хотя я им предложил вместо нее другого сотрудника из моей же лаборатории, русского инженера с большим, чем у Вильнер окладом (стукача и бездельника), они наотрез отказались – подавай им Вильнер и все. Тогда я пошел на неожиданный для них шаг: сам подал заявление об уходе, раз ко мне не прислушиваются. А экономия в средствах, сказал я, будет еще больше. И хотя на меня, как на руководителя лаборатории, увольнение не распространялось, им пришлось мое заявление подписать.

Итак, с начала 1952 года я покинул Институт и отправился в свободное плавание...

17.10.1999-31.01.2001

НИКОЛАЙ АКИМОВ

Рецепты мэтра комедии

Перебирая свои беглые заметки, я вижу, что мысль написать об Акимове приходила мне в голову неоднократно. Есть ощущение вины – надо бы это сделать раньше. Но такова ущербная сторона нашей жизни, что мы много истинно значительного пропускаем мимо, тратя единственное отпущенное нам судьбой время на то, что не имеет подлинной ценности.

Так каким же был Акимов? Оригинальнейший комедийный режиссер. Достаточно вспомнить (кто видел) или прочитать то, что написано об его постановках «Дела» Сухово-Кобылина или «Дракона» да и других пьес Шварца (особенно близкого ему драматурга), чтобы понять – так, как ставил Акимов, мог только он. Остроумное общее решение и поразительная изобретательность в комических деталях. Неистощим на выдумку. Помню, в каком-то спектакле на сцене появляется священник, держа в руках раскрытую черную книжицу. Он весь погружен в размышления над нею. Зритель не сомневается, – над Библией. Но, после долгих раздумий, священник передвигает какую-то фишку, и мы понимаем – это портативные шахматы.

В 1932 году нашумела акимовская постановка «Гамлета» на сцене театра имени Вахтангова. Все было очень логично и остроумно, однако парадоксально противоречило традиционным толкованиям Шекспира. И очень смешно, почти до самого конца.

Гамлета играл толстый Горюнов. (Вообще-то Бербедж, исполнявший эту роль в «Глобусе», был тоже толстоват. Но последующие неписаные правила требовали, чтобы Гамлет отличался стройностью, меланхоличностью и уж,

во всяком случае, не шокировал зрителя жирным животом, а также широкой улыбкой.) Тень отца Гамлета изображал тоже Горюнов, мистифицируя окружающих тем, что гудел утробным голосом в какой-то сосуд.

Офелия не сходила с ума, а находилась в подпитии, в каковом виде и тонула.

Король – его играл худощавый в те годы Рубен Симонов, – позируя художнику, стоял на возвышении широкоплечий и величественный в роскошном облачении. Но в нужный момент он покидал это облачение (а оно продолжало стоять), сбегал по лестнице, и красная мантия следовала за ним, повторяя его движения, даже когда король был уже за кулисами.

Все это и многое другое в постановке Акимова однако имело смысл, а не просто было смешным. Но в конце Шекспир все же опрокидывал Акимова кровавым финалом. Ибо, когда трупы, смех исчезает.

Пресса, само собой, разразилась критическим залпом. Шекспироведы были оскорблены. Публика – в растерянности. Но с тех пор я видел немало Гамлетов, и среди них были вполне достойные (например, Брука – Скофилда и Козинцева – Смоктуновского), а все же акимовский... Особенно после того как обнажилось, что такое власть и что за люди подчас стоят у руля. Так что, может быть, если бы Шекспир сегодня посмотрел акимовский спектакль, он, глядишь, и сказал бы: «Смотрите-ка, столетия проходят, а оказывается, ничего не меняется?!»

Вместе с тем справедливость требует отметить, что, когда дело касалось подлинно лирических сцен, талант Акимова мог ему изменить. Либо он решал эти сцены сентиментально, либо пародийно. («А что, если во время объяснения в любви мы засунем под кровать случайного свидетеля?»)

Так или иначе, но постановки Акимова неизменно вызывали у его поклонников восторженные отклики, а у противников – резкое осуждение. И никто не уходил со скучающей миной.

Как художник Акимов тоже был оригинален. Его руку отличишь всюду – и в декорациях, и в портретах, и в

иллюстрациях, и в плакатах. Скажем, в плакатах к спектаклям Николай Павлович никогда не ограничивался только информацией, а всегда давал намек на режиссерское решение постановки. И в декорациях умел подчеркнуть выразительной деталью свое отношение к происходящему. (К примеру, в «Школе неплательщиков» спинки стульев заканчивались двумя поднятыми ладонями.)

Портреты, которые он писал, носили обязательно «акимовский» характер. Нет, это были ни в коем случае не карикатуры, но неуловимая усмешка художника почти всегда присутствовала. Они были похожи на оригинал, но как бы при этом говорили: не относитесь уж чересчур всерьез к самому себе.

Вообще, что бы ни делал Акимов, во всем чувствовалась его индивидуальность. Читаешь его статьи и книги – слышишь его голос, манеру говорить, шутить. Всегда вежлив – мне ни разу не привелось слышать, чтобы Акимов кому-нибудь грубил. Но его язвительная вежливость в споре, я бы даже сказал: предупредительная язвительность – действовала безотказно. Была убедительней любого нажима.

И все это, кстати, импровизировалось по ходу выступления или беседы, а потому особенно подкупало, ибо чувствовалась прелесть свежести.

Например, я помню, как на одном из совещаний, которое вела тогдашний министр культуры Фурцева (далеко не худший человек из тех, кто занимал этот пост), она прерывала всех репликами, хотя требовалось точное соблюдение регламента. Дошла очередь и до Акимова. Фурцева и его прервала несколько раз. И тогда Акимов, несколько скосив голову набок, заметил: «В следующий раз, Екатерина Алексеевна, я обязательно захвачу с собой шахматные часы. И буду переключать их, когда станете говорить вы». Раздался смех присутствующих, и более Фурцева в этот раз никого не перебивала.

На каком-то другом совещании, где начальство призывало всех в очередной раз «идти вперед», Акимов, выступая, сказал: «Нас только что тут призывали идти вперед. А я хотел бы знать – с какой целью? Идите, дескать, а мы пойдем за вами? Или мы просто любим стрелять по движущимся мишеням?»

Было и такое его выступление, когда Акимов, услышав тривиальную сентенцию об опасности того, как бы зритель, увидев что-то дурное на сцене, не стал, по причине заразительной силы искусства, этому подражать, заметил: «А вот Подколесин в гоголевской «Женитьбе», чтобы избежать брака, выпрыгнул в окно. И, хотя с тех пор прошло более века, это никак не отразилось на рождаемости».

В те годы цензура заставляла всех ломать голову над проблемой комедии, которая, как известно, без острого слова не может обойтись. А именно оно-то и было нежелательно. Предлагалось множество вариантов. Акимов сказал: «Есть радикальное решение. Играть комедию при пустом зале».

Ну, а теперь о том, как состоялась наша встреча и что этому предшествовало.

Мое знакомство с Николаем Павловичем началось в 1947 году.

Случилось так, что в войну, в 1942 году, в Сталинграде я написал пьесу «Мефистофель». Вернувшись в Москву – дилогию о Гоголе и комедию о Дон Жуане. Стал после войны ходить с ними по театрам. Безуспешно. Но в Камерном театре тогдашний завлит Симон Дрейден заинтересовался пьесой «Мефистофель» и показал ее художественному руководителю театра Александру Таирову. Пьеса ему понравилась, и состоялась встреча, за которой мог последовать практический выход. Но в это время театр разгромили и Таиров умер. А Дрейден уехал в Ленинград, захватив с собой мои пьесы, которые показал там Акимову – худруку театра Комедии.

Пьесы Акимову пришлись по душе, и мне передали, что скоро театр Комедии приедет в Москву на гастроли и тогда Акимов хотел бы со мной встретиться.

Так и случилось. Театр приехал, я сходил на один из их спектаклей, а после него, вечером, поехал в гостиницу «Москва», где остановился Николай Павлович со своей женой, актрисой того же театра Еленой Владимировной Юнгер.

И вот я в их номере. Юнгер отдыхает в постели, разметав по подушке роскошные черные волосы, а Аки-

мов, скосив голову набок, остренько взглянув на меня, с хитренькой усмешкой предлагает сесть. И сам садится, забросив ногу на ногу.

Оба смотрят на меня не без любопытства: какой-то инженер – и вдруг автор нескольких необычных пьес, у которых ничего общего с советской действительностью. (Это и вызывало, кстати, отторжение у всех театров, кроме Камерного.) Но что их любопытство по сравнению с моим! Знаменитый Акимов и великолепная, известнейшая Юнгер!

Батюшки! – воскликнул я, глядя на Юнгер. – Да вы, оказывается, брюнетка! – Буквально перед этим я видел ее в спектакле с не менее роскошными золотыми волосами. – А я думал...

То был парик, – мягко пояснила Елена Владимировна. – Но я и не брюнетка. Вы извините, что я лежу – должна отдохнуть после спектакля.

А Николай Павлович продолжал иронически и совершенно откровенно рассматривать меня. Потом, сцепив пальцы на колене, он расспросил меня, кто я, и перевел разговор на пьесы. Похвалил их (Елена Владимировна тут вставила доброе словцо о «Мефистофеле»), но сказал, что реально разговор может идти для их театра о «Д.Ж.» – так поначалу я назвал пьесу о Дон Жуане, которая потом увидела свет как «Тогда в Севилье». «Тут, правда, придется схитрить, – добавил Акимов. – Надо оправдать, почему театр включает в репертуар пьесу советского автора не на советскую тему. Вы не театральный человек и не знаете, что у чиновников в Управлении театрами все расписано по рубрикам. А именно: пьеса советского автора на советскую тему, современную или историко-революционную, русская классика, зарубежная классика и пьеса зарубежного прогрессивного автора. И все. И вдруг вы со своим Дон Жуаном! А что, если мы скажем, будто это неизвестная пьеса Кальдерона или еще какого-нибудь испанца? А перед премьерой раскроем ваше авторство? Не возражаете?»

Я не возражал. И мы договорились: по возвращении в Ленинград Акимов читает пьесу на труппе и дает мне знать о результатах. «Думаю, все будет в порядке, – заметил Акимов. – Я даже знаю, как распределю роли».

Театр уехал. А я продолжал работать в Научном Автотракторном институте, где руководил лабораторией, и продолжал писать уже новую пьесу «Директор». И ждать вестей из Ленинграда.

Наконец получил от Акимова сообщение: пьеса труппой принята, и он начинает зондаж с репертуаром. Скоро у них опять гастроли в Москве, и тогда мы с ним обговорим дальнейшие действия.

Так получилось. Акимовцы приехали – их очень любили в Москве, и все гастроли проходили всегда триумфально. Мы встретились, переговорили. И я уже был на седьмом небе.

Но пришлось спуститься. Вернее, свалиться. Еще вернее, рухнуть. Это мне. Акимову же – упасть и разбиться. К счастью, не до смерти.

А произошло вот что. Для гастролей им дали филиал МХАТа. Играли они в тот вечер, когда все случилось, «Путешествие месье Перришона». Веселая, непритязательная французская комедия Лябиша, где всем на радость по сцене прыгали актеры в серебряных панталонах, фраках и цилиндрах, а сильно декольтированные прелестные актрисы покоряли зал рискованными наклонами корпуса.

Повторяю, зритель был в упоении, и все, без сомнения, окончилось бы ко всеобщему удовольствию, если бы на спектакль неожиданно не приехал Сталин. Почему? А потому, что в этот августовский вечер 1949 года Сталин намеревался посетить МХАТ, где на основной сцене гастролировал один из ведущих театров среднеазиатской республики с пьесой на революционную тему. Но произошла ошибка, и Сталина почему-то привезли в филиал. А буфет для вождя во МХАТ. Короче, когда Сталин увидел, что происходит на сцене, а буфета нет (понимаю, что не в буфете суть, но все же), он, не досмотрев спектакля, возмущенно покинул театр.

Представляете, каково было артистам доиграть спектакль? И вообще, что началось после этого?

Вскоре в «Правде» уже была разгромная статья, где Акимова обвиняли в космополитизме, формализме, преклонизме перед иностранщиной и еще в чем-то. (Кому интересно – смотрите номер от 5.8.49.)

В Ленинграде на общем собрании труппы те же артисты, которые до того неизменно выдавали Николаю Павловичу обожание, стали признаваться, что еле его терпели. Оказывается, они уже давно страдали, ну прямо изнывали от его космополитизма, формализма, преклонизма и еще чего изволите. Их даже не смущало то, что в труппе оставалась Юнгер, которой им придется глядеть в глаза.

Акимов был отстранен не только от руководства, но вообще изгнан из театра. Все договоры на постановки и оформление спектаклей в других театрах расторгли. (А до того театры наперебой за ним гонялись и упрашивали хоть что-нибудь поставить и оформить.) Статьи, отданные в журналы, сняли, набор книги, готовящейся к изданию, рассыпали. И вообще: катись-ка ты на все четыре стороны и скажи спасибо, что еще остался жив. И на свободе. «Не мелькай, не мозоль глаза, сгинь от греха подальше», – так посоветовали ему местные руководители.

Он и исчез – уехал в Москву, где поселился на улице Вахтангова, в квартире режиссера вахтанговского театра Александры Ремизовой.

А на что жить? Пришлось продать автомобиль и начать распродажу книг.

Однако что делать? И вот тут этот небольшого роста человек показал себя истинным богатырем духа. В тяжкой ситуации он продолжал работать – стал сам для себя рисовать эскизы декораций к спектаклям, которые так и не удалось, но хотел бы поставить. И писал портреты разных людей. В том числе и мой – он воспроизведен на обложке этой книги.

Ну а что «Д.Ж.»? А «Д.Ж.», само собой, лопнул. Это, тем не менее, не только не нанесло ущерба нашим отношениям, а, наоборот, сблизило нас. Я стал частым гостем на ул. Вахтангова, мы беседовали, я делился своими планами, а Акимов продолжал рисовать в ожидании возможного проблеска в своей судьбе.

Помню, ему предложили оформить эстрадный концерт в саду имени Баумана. В прошлые времена к нему даже не посмели бы подступиться с таким предложением. Акимов дал согласие и приступил было к работе. Как вдруг администрация сада расторгла соглашение. Оказа-

лось – и это нельзя. Потом был случай, когда Акимов получил приглашение на очередное заседание комитета по Сталинским премиям, членом которого он состоял. Он поделился: как быть? Пойти, нет? Что это – ошибка или начало реабилитации? Не пойдешь – сочтут за фронду и упустишь шанс.

Пошел. Оказалось, ошибка. Просто секретарша разослала приглашения по списку, где забыли вычеркнуть Акимова. Он явился – и у всех прочих членов комитета, как у чеховских чиновников, чуть от испуга сами собой не развязались галстуки. Тяжко было смотреть, как эти члены делали вид, что смотрят куда-то вбок, вдаль, вверх, куда угодно, только не на него. Благо, Акимов небольшого росточка, и глядеть поверх него было нетрудно. Улучив минуту, Акимов, ко всеобщему облегчению, смылся.

Так продолжалось до 1950 года, когда я закончил пьесу «Директор». Показал ее Акимову. Он сказал:

Знаете что? На днях Охлопков мне заявил: «Коля, если у тебя будет пьеса на современную советскую тему, я дам тебе ее поставить и оформить». Что, если я предложу ему вашу пьесу?

Да, ради Бога! – воскликнул я. – Счастлив буду оказаться полезным.

Акимов отдал пьесу Охлопкову и тогдашнему директору театра имени Маяковского Маркичеву. Она показалась им подходящей. Прочли на труппе. Некоторые покривились: автор какой-то неизвестный инженер. Но актеры увидали там для себя роли, и пьесу приняли к постановке. Охлопков понял – он ничем не рискует. Провалится Акимов – искать объяснений не надо: автор новичок, а для Акимова «современный производственный материал» (так тогда говорили о пьесах) чужд. Попытка же Охлопкова помочь подняться опальному режиссеру – благородна. Если же что-то получится, Охлопкову опять плюс, даже пусть на особо положительный резонанс рассчитывать не приходится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю