Текст книги "Воспоминания "Встречи на грешной земле""
Автор книги: Самуил Алешин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
От автора
Посвящается светлой памяти Зои Алексеевны
Есть люди, с которыми ты не только знаком, но даже дружишь, вас связывают взаимные симпатии и интересы. Однако встречаешься с ними редко, чаще ограничиваешься телефонными перезвонами.А чтобы посидеть да поговорить по душам – дела и суета мешают. Но вот эти люди умерли, и ты понимаешь, что лишился навсегда едва ли не самого ценного в жизни – духовного общения с близким человеком. Понимать-то ты это понимаешь, однако чувства так и не могут с этим примириться...
В моей уже довольно долгой жизни мне пришлось потерять немало близких людей. Ушли из жизни и люди, которые хоть и не были мне близки, но очень интересны как личности. Некоторые из них знамениты, известны и оставили заметный след в искусстве, науке и вообще в памяти широкого круга людей; других знали немногие, и я в том числе. О третьих могу рассказать, возможно, только я.
Одни мне были приятны, другие – наоборот. Но всех их помню. Эти заметки – попытка продолжить хотя бы иллюзию общения с теми, о ком храню добрую память. И воздать должное тем, кто, на мой взгляд, был дурным человеком, ибо причинял вред. Причинял не по недомыслию, а по злой воле, оставаясь при этом личностью незаурядной. (О тупых и ничтожных людях писать не хочется – не интересно. Да и в памяти они как-то не удерживаются.)
Могут спросить: а зачем вспоминать о дурных? Раз их уже нет, то они даже малейшего укола совести не почувствуют.
А я скажу: кто знает? И вообще —что есть, а чего нету? И что такое память?
Теперь почему «на грешной земле». Да потому, что по другой ходить не довелось. Ну и сам, конечно, этой земле соответствовал.
Те, кто будет читать эти очерки подряд, заметят – есть повторы. Казалось бы, почему не устранить? Но, нет. Они неизбежны, так как судьбы пересекаются. Да и хотелось, чтобы каждая читалась самостоятельно.
И, наконец, последнее. Этот сборник, естественно, не мог вместить всех моих «встреч на грешной земле» – да я и сейчас продолжаю встречаться и писать. Увидит ли написанное свет – зависит не от меня. И даже не от издателя – он обещал еще в этом году выпустить второй том, – а только от вас, моих читателей...
31.01.2001 Москва
AB OVO
1. Соска как факт и повод
Итак, эта книга о знакомых и близких. Но есть такие близкие – отец, мать, брат – о которых надо в первую очередь.
Ab ovo – это no-латыни значит «от яйца». То есть с самого начала. Тут о моем детстве.
Я родился в 1913 году на дальнем западе Российской империи. Родился в маленьком польском городишке Замброве ранним июльским утром, освободив тем самым мою матушку от меньшего бремени, дабы нагрузить ее, вместе с отцом, большим.
Единственное, что во мне было примечательного при рождении, это вес. Я весил 11 фунтов, то есть 5 килограммов, и все предполагали, что мать разрешится двойней. Этого не произошло, однако, – имея столь многообещающие весовые данные при рождении, я не реализовал их возможности в дальнейшем. Более того, уважаемая матушка потом неоднократно давала мне понять, что со мной ей было хлопот вдвое больше, чем с моим старшим братом. К моменту моего рождения ему уже было пять лет, и он один на своих хрупких плечах нес весь груз родительской любви. Явился я и безропотно принял на себя ее добрую половину. Казалось бы, мог рассчитывать на благодарность брата. Увы. Я вызвал лишь ревность.
Мое появление открыло для родителей возможность сравнивать своих отпрысков. Сравнения эти как начались тогда, так и продолжались еще долго, причем явно не в мою пользу.
Началось с того, что я отказывался держать во рту соску. Выплевывал ее, и никто не мог заставить меня изменить свое поведение. Это тем более казалось маме
безответственным, ибо брат в свое время беспрекословно принимал соску, не имея даже в помыслах сомневаться в ее необходимости. Уже одним этим поступком я давал повод для настороженного к себе отношения и вызывал упрек в эгоизме.
В самом деле, ведь я требовал дополнительного личного ухода. Я отказывался довольствоваться, выражаясь принципиально, субститутами. Пренебрегал традициями. Так ли ведут себя те, кого ожидает успешная карьера? И вообще – завидное будущее? Тот, кто хочет снимать пенки с людской наивности, должен, хотя бы внешне, терпимо относиться даже к нелепым правилам, – пока их не заменят пусть также нелепые, но новые.
Я тогда не понимал этого, но моя матушка, очевидно, осознавала и потому придавала значение такому, казалось бы, пустяковому факту с соской. Она была педагогом и в каждом поступке видела повод для воспитания.
Что касается отца, то, будучи врачом, он привык находить в основе многих человеческих деяний физиологическую причину, а потому не делал так далеко идущих выводов. Для него тот факт, что я выплевывал соску, означал лишь, что я предпочитал грудь. В чем он склонен был видеть скорее проявление здравого смысла, чем пагубного стремления отрицать значение коллективного опыта, выразителем чего и являлась соска.
Следующим моим поступком, который донес до меня семейный эпос, опять-таки взволновавшим маму, было самовольное открытие перекладины у стульчика, на котором я сидел за столом во время общей трапезы.
Стулик был высокий, и я восседал на нем, удерживаемый спереди упомянутой перекладиной, весьма хитроумно замкнутой. «И вот, представьте себе, – восклицала матушка, – мы как-то заговорились и вдруг видим: перекладина откинута, он собирается покинуть стулик! Еще секунда, он, конечно, упал бы, и!..» Тут она обычно переводила дух, возмущенно взглядывая на меня, даже взрослого, и добавляла: «Но вот чего не могу понять: как он ухитрился тогда отомкнуть перекладину?!»
Должен признаться, что, вспоминая об этом даже сейчас, я не могу удержаться от самодовольной усмешки.
2. Первые впечатления
Через полгода после моего рождения наша семья переехала в Москву, которую я с тех пор не оставляю. Прошло еще полгода, и началась Мировая война.
Будучи мал, я ничего не могу рассказать о той войне, не помню ее.
Думаю, мне было два года, когда я получил первое, и как оказалось, довольно верное представление об армии. Я сидел на плечах отца, который гулял со мной у фонтана на Лубянской площади. В это время мимо нас проскакала воинская часть. Мне запомнились лоснящиеся крупы лошадей и кавалеристы с гривами на касках. Больше ничего. Теперь, когда я стал значительно старше, то понимаю, что уловил тогда одну из самих существенных черт армии, которую власти стремятся представить народу в оправдание военных расходов, – ее декоративность. Гривы на кавалеристах?! Спрашивается, зачем, когда у лошадей уже есть гривы? А вот, поди ж ты, производят впечатление!
В возрасте трех лет со мной произошло событие не менее впечатляющее. Я увидел мышь, так сказать, лицом к лицу. Возможно, и до этого они мне попадались, но тут мы впервые встретились один на один. Это потребовало от меня известного самообладания.
А дело было так. Я сидел на полу, а передо мной был шкаф. И вдруг из-под него высунулась мышь. Увидав меня, она сделала было движение скрыться, но потом, оценив, наверное, мои возможности, стала беспардонно меня рассматривать. Признаюсь, и я поначалу откачнулся. Но увидав, что мышь не двигается, тоже остался на месте, пытливо разглядывая ее.
У мышки были два блестящих и, казалось, незрячих глаза. Тем не менее я не мог отделаться от ощущения, что она как бы заглядывает мне в самую душу. Будь я постарше, возможно, это и покоробило бы меня, но в возрасте трех лет еще можно не бояться разоблачений. Еще я был восхищен ее малыми размерами, а также тем, что на протяжении сравнительно долгого времени, пока
мы изучали друг друга, она не сделала мне ни одного замечания. Впоследствии это обстоятельство неизменно привлекало меня к животным. С ними чувствуешь себя полноценным человеком.
3. Игрушки
Как-то роясь в разном домашнем хламе, я обнаружил игрушку, которая была моей самой любимой в четыре года. Вернее, голову от нее, совершенно лысую, с поблекшим лицом, некогда прекрасной куклы. Помнится, она была более или менее лысой и в те далекие времена, когда я посвящал ей свои досуги. Во всяком случае, стала таковой, после того как попала мне в руки.
Я, пожалуй, не смогу сейчас сказать, при каких обстоятельствах ее голова отделилась от туловища, но твердо помню, что, лишенный предрассудков, равным образом ценил обе ее части.
Эта кукла была неизменным моим собеседником, терпеливым пациентом, идеальным покупателем, бескорыстным продавцом, безропотным учеником, безмолвным учителем, а также послушной моделью всех изысканий по части мужской, женской и детской одежды. Что и привело, наверное, к преждевременному облысению и разлучению тела с головой.
Кроме куклы, появился потом и медведь, который не столько рычал, сколько скрипел, – да и то, если его держать вертикально. И лошадка, на которой можно было ездить, отталкиваясь от пола ногами.
У меня никогда не было сабель, барабана, трубы, оловянных солдатиков и тому подобного, ибо ни я, ни мои родители не тяготели к военным атрибутам. Но избежать матросского костюмчика мне не удалось. Я его не любил за то, что его шерсть кусала мою шею. Однако терпел и даже ценил – то были мои первые длинные брюки с карманами. (До этого моя экипировка сводилась к штанишкам без карманов, но зато весьма удобно отстегивающимся сзади.)
Однако вернемся к кукле. Ее фарфоровая головка величиной с грецкий орех, хоть и потеряла волосы, но гладкое личико не приобрело морщин. Когда я спустя
столько лет достал ее, то она взглянула на меня так же доверчиво, как некогда на четырехлетнего. Я благодарно погладил за это ее поблекшие щечки своими погрубевшими руками, как гладил некогда и крошечными пальцами, не знавшими рукопожатий – ни искренних, ни неискренних. У куклы пухлые щечки, а если заглянуть внутрь головы, то видно – пустая. Возможно, это и способствует тому, что ей удается не менять своего взгляда на действительность.
4. Парик моей бабушки
Не знаю уж в связи с чем, но к нам из Петрограда в те годы приехали мои дед и бабка со стороны отца. Они постоянно жили там и, возможно, просто решили навестить нас, когда мы обосновались в Москве. Ну и заодно посмотреть, что это еще за прибавление – я имею в виду себя, хотя, возможно, перехватываю через край. Во всяком случае, в моей памяти они тогда возникли впервые.
Итак, они приехали, и им отвели самую тихую и дальнюю комнату.
Дедушка вставал рано, прикреплял ко лбу ремешком черный кубик, покрывал плечи белой тканью с черными полосами и начинал нараспев молиться, при этом покачиваясь. В кубике была Тора, а шелковая накидка называлась талесом. Дед был правоверным евреем, и во время молитвы нельзя было его беспокоить – я был строго предупрежден отцом, а для страховки, еще и матерью.
За ухом у дедушки была большая розовая шишка, и я недоумевал, почему он, снимая, помолившись, черную шишку со лба, оставляет розовую за ухом. Я никак не мог поверить, что розовая – часть его тела.
Череп у дедушки был тоже розовый и гладкий, как эта шишка, только значительно больших размеров. Высокий рост деда, его костлявость, лысая полированная голова, шишка за ухом, а поутру еще и на лбу – все это внушало мне почти мистическое к нему почтение.
Дедушка был всегда мрачен, задумчив, неразговорчив и держал себя с папой так, как, наверное, папа мог бы вести себя со мной, но никогда так не делал. Наобо-
рот, если иногда и шлепал (за дело), то зато чаще сажал на колено и, подрагивая им, старался создать у меня иллюзию верховой езды.
И еще: дедушка никогда не называл меня по имени. Мне даже казалось, что он попросту не замечает меня.
А с нашими именами дело обстояло так. Мое имя – Самуил – модифицировалось по-разному. Для папы – Малый или Афган (непонятно почему), для мамы – Мурик или Мурочка, а для брата – Мурза. С братом дело обстояло проще: он, Эммануил, до конца жизни для всех был – Ноля, а для меня – Нолястик. Ну и мама – Клара Самойловна, а папа – Иосиф Абрамович. Наша фамилия – Котляр.
Но перейдем, наконец, к бабушке. В отличие от дедушки она, наоборот, очень меня замечала. Она была меньше деда ростом раза в три, ну в два – это точно. Крохотная, с сухонькими ручками, которые всегда держала прижатыми к груди. Эти ручки тряслись, когда она брала что-либо, и так же тряслись и руки деда, но более крупной дрожью.
Бабушка всегда глядела на меня с таким умилением на своем сморщенном личике, что я чувствовал себя недостойным. Она постоянно носила на голове черный кружевной платок, но иногда спускала его на плечи, и тогда открывалась ее прическа: темно-каштановые волосы, аккуратными волнами расходившиеся от пробора посредине, они образовывали сзади что-то вроде валика. Молодые, темные, блестящие волосы бабушки дисгармонировали с ее морщинистым лицом, так что только ребенок или старик могли бы поверить в иллюзию, на которую претендовал этот покров.
Я не помню обстоятельств, при которых мне открылось истинное положение вещей. Но еще раз подтвердилось: незнание лучше половины знания.
Наверное, кто-то мне сказал, что на голове у бабушки парик. Но вот что под ним? Мне об этом не поведали. И если бы истина не открылась внезапно, то кто знает, куда увлекла бы меня моя фантазия. Во всяком случае я не остановился бы перед тем, чтобы предполагать под
каштановым париком столь же лысый, как у дедушки, череп.
Я с опаской глядел на голову старушки и каждый раз, когда она откидывала платок, боялся (и, что греха таить, в глубине души надеялся): а вдруг парик слетит или сдвинется и позволит мне взглянуть на то, что он скрывает.
Каково же было мое удивление, когда как-то утром, неожиданно заглянув к старикам, я увидел бабушку без парика. И что же? Самые обычные седые волосы, правда, не очень густые, но гладко зачесанные, с узелком позади. Эти седые волосы делали мою бабушку весьма миловидной и так приятно соответствовали ее общему облику, что мне показалась святотатственной даже мысль вновь надеть на бабушку ее парик.
Я смотрел на эту седую старушку с таким удовольствием, будто обрел новую бабушку. Причем с качествами, которые несравненно превосходили те, что были мне известны ранее.
Но бабушка подняла глаза, увидела меня и, вскрикнув, отчаянно замахала ручками. Она была смущена. Да-да, именно смущена тем, что я застал ее без парика, как если бы ей пришлось скрывать под ним нечто постыдное. Она буквально выпихнула меня из комнаты – как девушка, у которой не в порядке та деталь туалета, которая должна быть безупречной (а не та, коей надлежит казаться якобы в беспорядке).
Через несколько минут бабушка вышла из комнаты. На ее лице было возмущение, а на голове парик. Она вновь обрела уверенность и иллюзорную молодость, но я потерял ту бабушку, которую только что было приобрел: с уютной сединой, украшавшей ее личико и соответствующей бесконечно добрым глазам, коими на этот раз она старалась глядеть на меня строго.
Очевидно, мы находились на разных полюсах того, что зовется полом, дабы оценить случившееся. Я – слишком мал, а бабушка – наоборот. Но, хотите верьте, хотите нет, а в этот день она сердилась на меня так, как сердилась бы девушка на юношу, проявившего нескромность тогда, когда от него этого не ожидали.
Потом это прошло. Чуть ли не на следующий же день. А возможно, что бабушка попросту забыла о происшедшем. Но я помнил, что был момент, когда внезапно приобрел еще одну бабушку. Прелестную.
5. Колония. Муся
Ранней весной голодного девятнадцатого года наша семья отправилась в Колонию. Созданная для детей медицинских работников, она размещалась близ Москвы у села Троицкое в Серебряном Бору, в бывшем имении князя Шереметьева.
Еще снег не стаял, и сани, в которых мы ехали – отец, мать, брат и я, вмещали, кроме возницы, еще одну женщину средних лет с добрым продолговатым лицом.
В моей памяти эти сани летели неслышно, оставляя по обе стороны дороги ели, покрытые снегом, и снежные поля. А впереди колыхался огромный зад лошади, которая несла нас словно играючи и пофыркивая.
Наконец мы подъехали к высокому подъезду большой темной дачи с огромными окнами и цветными стеклами. А на ступеньках мне бросилась в глаза тоненькая девочка лет девяти, с большими кудрями и в коричневом платьице, перетянутом на осиной талии широким лаковым красным поясом.
Я взглянул на нее – и пропал: влюбился с первого взгляда, сильно и безнадежно. Ибо я, разумеется, сразу осознал колоссальную возрастную пропасть между нами – целых три года!
Тетя Вера! – закричала девочка и, быстро сбежав по ступенькам, устремилась к женщине в нашем возке.
Муся! – воскликнула женщина и протянула к девочке руки.
«Муся», прошептал я про себя, и в то же мгновение понял, какое имя самое прекрасное на свете. «Муся», проскандировал я мысленно, пока отец, подхватив меня под мышки, вытащил из возка. «Муся», упивался я сладкой мелодичностью этого имени, стараясь выглядеть браво в своей черной шубке, обезьяньей шапочке и синем башлыке, который окутывал меня так, что руки торчали в стороны.
Я взглянул на своих родных – поняли ли они, какое чудесное существо возникло перед ними? Стоят ли они так же завороженные и с полуоткрытым ртом? Но нет. Они равнодушно суетятся около саней, пересчитывают вещи и стряхивают снег с воротников. Мой отец уже беседует с каким-то возникшим знакомым, а мать многозначительно показывает отцу глазами на возницу, намекая, чтобы папа не забыл дать тому на чай. А мой брат... Но вот брат, очевидно, что-то заметил, ибо хотя и делает вид, что смотрит на дачу, но по петушиному выражению его лица я вижу, что он уже не просто стоит и смотрит, а «со значением» – производит впечатление. Он гордо озирается, демонстративно не замечая Муси, и, возясь с вещами, поворачивается всем корпусом.
Но может, он и в самом деле ее не заметил, мелькает в моей голове. Я слежу за ним и вижу, что он не просто ее не замечает, но когда смотрит в ту сторону, где она находится, то обязательно глядит поверх Муси. Я оцениваю этот маневр и, глубоко ущемленный, думаю, что именно так, наверное, должен вести себя настоящий мужчина, а не пялить глаза на объект, вызывающий его восхищение.
Увы, я не способен быть столь величественным. И кроме того, сознаю, что такой стиль поведения уместен лишь для человека более зрелого возраста, каковым и был мой брат. Его одиннадцать лет давали ему право деловито возиться с вещами, переставляя их с места на место, что воспринималось родителями как вполне осмысленное. В то время как мои шесть лет обрекали меня на неподвижную позу с нелепо растопыренными руками. И если бы я посмел принять участие в общей суматохе, то обязательно услышал бы что-нибудь унизительное вроде «не вертись под ногами» или «дай поправлю башлык, а то тебе надует в ушки». Какой мужчина не сгорел бы со стыда от подобного замечания?
Я не помню, как мы вошли в дом и как поднялись по широкой лестнице в отведенное нам помещение. Помню одно: с этого момента все стало приобретать для меня особую ценность. Например, окно, через которое видны удаляющиеся сани и тетя Вера, а рядом с нею... Но вот они тоже исчезают из моего поля зрения. Однако я пони-
маю, это ненадолго. Ибо будет завтра и послезавтра, и хотя я, как уже говорил, отчетливо сознаю, что мне доступно будет только бескорыстное лицезрение, но все внутри меня поет.
6. История с лошадью
Начиная с Колонии, мои воспоминания представляют собой более или менее связную цепь.
Все дети в Колонии были разбиты на три группы. Старшую вела моя мать, и в нее входили брат, Ляля (старшая сестра Муси) и сама Муся.
Руководительницей средней группы была Вера Александровна – тетя Вера, и среди тамошних ребят не было никого, с кем бы я потом подружился, или, как тогда говорили, «водился». А в младшей группе был я, мои новые приятели Вова и Бова, и Таня – младшая сестра Муси, пятилетняя девочка с насмешливым лицом и светлыми кудряшками. Руководила нами Ирина Ивановна – молодая и красивая, с золотистой косой вокруг головы. Нотации она нам не читала, а если кто-нибудь что-то вытворял, то подзывала к себе и, называя по имени, с возрастающим изумлением разводила руками и отпускала с миром. Мы ее обожали, называя, для краткости, Ирванной. А она не только не обижалась, но, снисходя к нашей дикции, охотно откликалась.
В группах каждая из руководительниц преподавала разные предметы, но рисование во всех группах вела Татьяна Александровна, мать Ляли, Муси и Тани, художница по профессии.
И вот тут я должен сказать, что поскольку всегда любил рисовать, то считал себя тоже в какой-то мере художником. Если не по профессии, так по призванию. А потому полагал, что вправе обладать собственным видением действительности. Однако Татьяна Александровна придерживалась традиционных взглядов и строго реалистической школы. Конфликт был неминуем. Он назревал и, наконец, произошел.
Внешней причиной послужила лошадиная голова. Пока мы рисовали с натуры разные горшки и вазочки с цве-
тами, наши с Татьяной Александровной творческие взгляды не вступали в заметные противоречия. Но настал момент, когда она предложила каждому нарисовать что-нибудь «от себя». То есть, по собственному выбору.
Я выбрал лошадь.
Быстрыми и точными штрихами я набросал сначала ее корпус, а затем приступил к хвосту. Так как туловище, как я полагал, мне удалось, то наградить его достойным хвостом оказалось непростой задачей.
Подойдя к этому дело не скупясь и даже с азартом, я, начав хвост, как и полагается, от лошадиного зада, довел клубящуюся волну волос до правого края листа. Так как с таким хвостом лошади следовало быть устойчивой, то я снабдил ее четырьмя могучими ногами. Раз, два, три, четыре – и вот уже она их растопырила. А дабы показать мое знание предмета, я от задних копыт и до правого обреза листа дал следы подков в виде кружочков, усыпанных точками – отпечатками гвоздей, которыми они к копытам крепятся.
Теперь оставалось снабдить мою лошадь головой. Я понимал, что только этой деталью смогу убедить даже самого скептического зрителя, что перед ним именно лошадь, а не какое-либо иное животное, а потому отнесся к поставленной задаче особенно ответственно.
Несколько крутых дуг, которые я провел в поисках наилучшего варианта шеи, меня не вполне удовлетворили. Но когда я покрыл их гривой, то результат уже устроил. Далее я набросал морду лошади и оживил ее глазом. Мне удалось преодолеть искушение расположить рядом второй глаз, хотя я знал, что он находится по другую сторону морды. Но будут ли это знать зрители? И еще – будут ли они знать, что я это знаю? Да, тут есть риск, но пришлось пойти на это. Однако, чтобы подкрепить свою позицию, я изобразил также одно ухо, ноздрю и оскаленные зубы. Правда они придали лошади несколько злорадно-улыбающийся вид, и я уже взял было ластик, чтобы погасить эту эмоцию. Но, секунду поразмыслив, решил – а почему бы и не оставить ее как некую индивидуальную черту моей лошади. А раз так, то я ее, эту черту, даже несколько усилил. Эдакая, как говорится, крас-
ка характера. После чего рисунок, на мой взгляд, стал готов к показу.
Рассматривая его как бы со стороны, я даже откинулся на стуле, зацепившись носками ботинок за край стола. Но и при таком обозрении рисунок вполне реализовал мои намерения.
И как раз в это время ко мне подошла Татьяна Александровна.
Что это ты тут кувыркаешься? – спросила она, оценив мое поведение с примитивной точки зрения взрослого человека.
Понимая это, я все же счел, что моя работа будет говорить сама за себя, а потому молча протянул ей рисунок.
Я, конечно, не был уверен, что она тут же восторженно вскрикнет, но не исключал чего-нибудь равноценного. Во всяком случае, я был убежден, что она произнесет хоть что-то похвальное, а потому не без торжества поглядел вокруг. Особо остановив свой взгляд на Тане, уверенный, что она сообщит потом о моей удаче Мусе. Я уже представил себе, как Муся спрашивает мать, чем поразил ее мой рисунок, на что Татьяна Александровна... Но тут я услышал ее голос:
Что это за чепуху ты нагородил?
Я смотрю на нее и не верю своим глазам. Она держит в руках мой рисунок и разглядывает его с брезгливой гримасой.
– Это еще что за чучело? – спрашивает Татьяна Александровна.
Это лошадь, – говорю я, уязвленный в самое сердце.
Ну что ты, голубчик, – и Татьяна Александровна небрежно бросает рисунок на стол. – А почему у нее отсюда идет дым? – И она тычет пальцем в то место, откуда у моей лошади растет хвост.
Так это же... Это же хвост, – еле выдавливаю из себя я.
Хвост? – и в голосе учительницы слышится ирония. – А ты разве видел у кого-нибудь такой, ну предположим, хвост?
Я молчу. Ну что мне ответить этой неисправимой апологетше примитивной реалистической школы?
– А это что? – перст художницы указывает на оскаленные зубы.
Это ее мордочка, – шепчу я, опустив глаза, надеясь своей покорностью пресечь наступательный порыв учительницы.
Но она неумолима.
Послушай, – говорит она уже раздраженно, – зачем ты рисуешь то, чего никогда не бывает? Ну где ты видел, чтобы лошадь улыбалась?
Я опять молчу. Да, я этого не видел. Но почему лошадь не может улыбаться?
– А это что? – и теперь уже в голосе Татьяны Александровны не насмешка, а гнев. – Что... что ЭТО такое?!
И ее палец уже не указывает, а вздрагивая тычет, передвигаясь от правого обреза бумаги к задним ногам моей лошади.
– Что это?! – и возмущение ее растет настолько, что приобретает уже риторическое значение. Ибо не успел я дать разъяснение, как рисунок был ею схвачен и она с ним покинула помещение.
Впоследствии я узнал, какое преступление мне инкриминировалось.
У мальчика испорченное воображение, – убеждала мою мать Татьяна Александровна. И, округлив глаза, совала ей рисунок. – Посмотрите, что он тут изобразил!
– Какая гадость! – воскликнула мама. – Как тебе не стыдно?
Но мне ни капельки не было стыдно. Я вовсе и не думал нарисовать то, что виделось этим двум взрослым. Но разве можно их переубедить?
Все же я делаю попытку, но потом сам не рад, ибо это только подливает масло в огонь. Я им о следах от подков с гвоздями, а они:
Не лги. Ты даже мошкару нарисовал на этом самом!..
И далее они в унисон начинают исполнять осточертевшую каждому мальчику арию о том, что ложь – мать всех пороков. Обе женщины уже попали в привычное
русло, и пока они не проплывут от устья до истока, их педагогическая совесть не будет утолена.
Ложь – мать всех пороков! Правда, я мог бы напомнить им, что вчера матерью была названа лень, а позавчера непослушание. Но что толку уличать взрослых в противоречиях? Попробуйте это сделать, и они обвинят вас в невоспитанности, грубости, дерзости, назовут все эти свойства тоже матерями всех пороков и, в заключение, как дважды два четыре, докажут, что если вы не исправитесь, то единственное, на что можете рассчитывать в будущем, это стать босяком. «Из тебя выйдет только босяк!» – воскликнут они с торжеством в голосе. (В нынешней терминологии босяк это бомж.)
Поэтому я молчу, с сожалением глядя на свой измятый рисунок, и терпеливо жду, когда покажется исток.