Текст книги "Воспоминания "Встречи на грешной земле""
Автор книги: Самуил Алешин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Эжен Ионеско «А человеческое достоинство?»
В конце марта 1994 года на 82-м году жизни умер Эжен Ионеско.
Передо мной несколько статей о нем – от 60-х годов и до последних, с сообщением о смерти. Любопытно проследить за их тоном, если взять даже одну и ту же газету разных лет. Боже ты мой, как он меняется! Вспоминается пресловутая смена заголовков французской газеты по мере продвижения к Парижу вернувшегося с Эльбы Наполеона. От «чудовища» до «обожаемого императора».
Так и тут. То на Ионеско выливают помои, то еле терпят, то берут почтительно интервью, а то не хотят даже поверить в возможность его смерти.
Что же происходило с этим человеком? Что побуждало его так меняться, коль скоро даже хамелеон мог бы ему позавидовать?
Да не менялся он вовсе. Это газеты совершали кульбиты в соответствии с поворотами курса политики. Ну а как же тогда с чувством собственного достоинства газет, спросите вы? Ишь чего захотели! Этой «роскоши» газеты не только не могли себе позволить, но не стеснялись демонстрировать отсутствие такового. Чтобы не быть голословным, приведу пример.
В свое время предстоял приезд к нам тогдашнего президента США Эйзенхауэра в ответ на состоявшийся перед этим визит в США Хрущева. Вот «Литгазета» и спросила Хемингуэя, не будет ли он сопровождать своего президента, как до того сопровождал Хрущева Шолохов? И тут же приводился ответ Хемингуэя, что нет, не будет. Дескать, Эйзенхауэр – скучный парень, а вот если бы такого-то тореадора, то с превеликим удовольствием.
На одном из совещаний я привел этот случай как пример разного понимания человеческого достоинства. На что из зала раздалась реплика: «так напечатали же!» Но в том-то и беда, что газета напечатала это не как пример для подражания, а в укор Хемингуэю.
Однако шесть лет после того, как его знаменитая пьеса «Носороги» с грандиозным успехом обошла театры мира, она, наконец, была опубликована и у нас (в журнале «Иностранная литература», № 9, 1965 год). Ее захотели поставить многие режиссеры, но разрешения не получили. Антифашистская, антитоталитарная пьеса оказалась под запретом.
Однако, поскольку пьеса все же была напечатана, то от Ионеско ждали ответной любезности. А он не оправдал ожиданий. Отказался подписать что-то наше «прогрессивное», за что его, как водится, критикнули. Ну, а когда он посмел осудить наше вторжение в 1968 году в Чехословакию, то уж тут, сами понимаете, – скажи еще спасибо, что тебя всего лишь обхамили.
Но вместо «спасибо», он почему-то даже обиделся. А вот это оказалось совсем невпопад к очередному повороту нашего курса. Тем более, что Ионеско – академик, то есть «бессмертный», знаменитый драматург и уважаемая личность, к голосу которого многие прислушиваются. Впрочем, у нас не привыкли загадывать на шаг вперед.
Теперь немного отвлечемся. За некоторое время до упомянутого вторжения в Чехословакию в Союз писателей пришло приглашение из Франции на имя Розова и мое от председателя общества французских драматургов Армана Салакру (за точность его статуса не поручусь, подзабыл, как это у них там тогда называлось). Но наша родная Инкомиссия Союза писателей положила это приглашение под сукно, а вместо нас решила направить кого-то из своих функционеров. Однако номер не прошел. Как раз случились чехословацкие события, и никто с нашими официальными лицами видеться не захотел. И кого только Инкомиссия вместо меня с Розовым не совала, французы отказывались принимать. Это тянулось до тех пор, пока кто-то в Инкомиссии вдруг не вспомнил, что
звали-то все-таки нас. Запросили французов, и те ответили: а в отношении Алешина и Розова приглашение остается в силе.
И мы поехали.
Но вот нас пригласили в советское посольство и попросили встретиться с Ионеско. Зачем? А затем, что при очередном повороте курса (уже шел 1969 год) возникла необходимость попытаться наладить отношения с прогрессивными деятелями. К этому моменту уже не упоминали, что Ионеско реакционер, а поскольку Ионеско драматург, и мы – драматурги, то, может, нам удастся найти с ним общий язык.
Искать с ним общий политический язык мы напрочь отказались. А встретиться охотно согласились, так как он действительно был одним из самых интересных современных драматургов, пишущий абсурдистские пьесы. Пьесу «Стулья» я, кстати, за рубежом видел, и она мне очень понравилась. Что до «Носорогов» – это вообще шедевр. Так что, если нам помогут со встречей, то с удовольствием.
И вот в договоренное время мы к нему поехали. Мы – это Розов, я, наша переводчица из Инкомиссии и приставленная к нам французская переводчица, мадемуазель Шанталь – высокое, худое, сравнительно молодое, не шибко женственное, деловитое создание. Весьма умелое за рулем автомобиля.
Ионеско оказался мужчиной с очень измученным, чтобы не сказать помятым, лицом и явно выглядел старше своих тогдашних 57 лет. Он был любезен, быстр в движениях, даже суетлив. Усадил нас вокруг низенького столика, на котором моментально появились бокалы и бутылки вина. Налил. Я выпивоха плохой, Розов тоже непьющий, но в отличие от меня все же может сделать вид, что составляет компанию. Наша переводчица лишь пригубила для приличия, а француженка – за рулем – оставила бокал нетронутым. Что до Ионеско, то было видно, – он выпить не дурак. Сразу налил себе полный бокал, выпил, снова налил и далее уже подкреплялся, не дожидаясь гостей, по собственному распорядку.
Но головы не терял. И сперва устроил нам нечто вроде перекрестного допроса. Цель: определить, действительно ли мы драматурги, а не подосланные посольством
работники известной службы. Так что разговор он повел сугубо профессиональный. (Приходится признать, что наши фамилии ему ничего не сказали.) Речь пошла о наших прогнозах на развитие возможностей театра, об абсурдистском и традиционном направлении в драматургии, о реакции зрителей и учете их восприятия. И – ни слова о политике.
Мадемуазель Шанталь сразу же как переводчица скисла. В ее словарном багаже не было соответствующих понятий. Да и вообще она не вполне понимала, о чем идет речь – безразлично, по-французски или по-русски. К счастью, тут нас выручила наша переводчица, которая оказалась на высоте. Все же, кроме службы в Инкомиссии, она еще занималась переводом художественной литературы.
Убедившись, что мы на самом деле драматурги, Ионеско сразу повеселел, оживился, и разговор уже пошел по другому руслу. Он искренне недоумевал, почему у нас обиделись на него, когда он не подписал наше воззвание.
Но ведь я не подписал и противоположного! И вообще, почему я должен подписывать что-то, написанное не мной? И еще объяснять, почему я не подписываю! И почему я обязан иметь то же мнение, что у вас? Я вообще могу менять свое мнение, когда хочу, на то, которое мне сегодня кажется приемлемым. Сегодня одно, завтра другое. Я ведь не член вашего Союза. Я сам по себе!
Выяснилось, что он обижен, но не на ругню в газетах по его адресу, а на то, что ни одна из его пьес так и не была поставлена.
– Ну, хорошо! Допустим, что некоторые пьесы слишком для вас необычны. Но уж «Носороги»-то?! Опубликовали, обещали и не поставили!
Все верно. Есть основания обидеться. Нормальная реакция драматурга, который пишет пьесы для того, чтобы их ставили, а не морочили голову. Он ждет спектакля, а ему вместо этого – подпишите воззвание. Тьфу... Если не понимаешь, с кем имеешь дело, то не удивляйся, что настраиваешь человека против себя.
«Носороги», конечно, следовало поставить. Я уверен, спектакль имел бы оглушительный успех. Но вот поди,
объясни ему, что именно потому и не разрешили постановку. А, кстати, напрасно боялись. Кроме театрального успеха, больше ничего не случилось бы. Ведь идут же сейчас и «Стулья», и «Король умирает», но никаких землетрясений, даже в зрительном зале, не происходит. Правда, вроде бы, времена не те. Однако «Носорогов» на нашей сцене что-то до сих пор не видно. Так что, времена хоть и не те, но...
Мы выразили Ионеско полное понимание, причем от души. Мы с ним повозмущались («Всюду мои пьесы идут, кроме вашей страны!»), а потому разговор далее пошел сердечнее, тем более, что он себе все подливал и подливал.
Он искренне заинтересовался, а как идут дела у нас с нашими пьесами. И узнав, какие нам приходится преодолевать препоны, в свою очередь посочувствовал и, естественно, выпил за наше здоровье. Но тут наша переводчица напомнила, что мы приглашены смотреть «Сирано де Бержерак» в «Комеди Франсез», а значит, пора закругляться.
– Не делайте это! Не ходите туда! Это мертвый театр и мертвый спектакль! – вскричал Ионеско. И стал уговаривать нас провести весь вечер у него. Он был мил и выказывал нам самые дружеские чувства, утверждая, что «ради такой дивной беседы он готов пренебречь всем на свете».
Даже если отнести три четверти столь лестной оценки встречи за счет гостеприимства и всего сопутствующего, приятно, что она вызвала у него подобную эмоцию. Да и я получил немалое удовольствие от общения с едва ли не наиболее свободным человеком, которого мне привелось встречать.
Ионеско был прав. Спектакль оказался на редкость плох. Но мы заранее были на него приглашены и не пойти значило бы обидеть.
Сердечно распрощавшись с Ионеско, мы ушли. А по дороге в театр заметили на улицах большое оживление. Из проезжающих автомобилей раздавалось по три гудка. Это звуковое сочетание здесь почему-то называли «хо-ши-мин».
Поскольку все-таки мы не были приговорены смотреть скучный спектакль до конца, то незаметно улизну-
ли с него в антракте. И увидали, что оживление на улицах приобрело праздничный характер. Повсюду можно было заметить валяющиеся листовки, а люди, явно незнакомые между собой, весело и радостно приветствовали друг друга возгласами и жестами.
Используя свой несовершенный английский, я рискнул обратиться к одному из прохожих, тем более, что он приветливо помахал нам рукой.
Что происходит? – спросил я.
– А мы его выбросили!
Кого?
– Де Голля!
Оказывается, в прошлом 68-м году, во время студенческих волнений, де Голль попросил дополнительных полномочий. Так как эти волнения вызвали дискомфорт в жизни французов, а они не любят, чтобы привычный распорядок хоть как-то нарушался, то эти полномочия президент получил.
Но в этом году, хотя никаких волнений не было, он опять потребовал расширения полномочий. Причем поставил условие: провести референдум, и если ему полномочий не дадут – уйдет в отставку. И вот сегодня референдум состоялся.
Не дали!
Он нам надоел! – восторженно воскликнул прохожий. – Вот мы его и прогнали!
То есть, действительно, прогнали своего национального героя. Всего лишь за то, что тот вознамерился чуть-чуть покуситься на их свободы и возмутил их человеческое достоинство.
...Хемингуэй, прохожий-француз на парижской улице, наконец, Ионеско, – как же естественно для них ощущение собственного достоинства. Уверенность, что оно незыблемо. Что на него можно опереться и надо требовать к нему уважения. Собственно, почему требовать? Просто того, кто только посмеет на него посягнуть – кто бы он ни был! – в отставку! На место!
«Мы его прогнали!»
Эх, дожить бы до этого!
Валентин Катаев Совет несмышленышам
С Катаевым я познакомился еще до войны. Я был в Лаврушинском переулке, дома у Евгения Петрова, когда к нему зашел Валентин Петрович. Я знал, что Катаев старший брат Петрова, а потому не удивился их внешнему сходству. Поразительно было другое: будучи весьма похожими, их лица вместе с тем казались наполненными разным содержанием. Если от всего облика Евгения Петрова исходила доброжелательность, то от Катаева – некоторая желчность, насмешливость, ироничность.
Петров познакомил нас и сказал что-то доброе о моих юмористических рассказах, которые он незадолго до этого начал печатать в «Огоньке». Но Катаев только недоверчиво хмыкнул и поглядел на меня оценивающим взглядом.
Не помню уж к чему, Петров упомянул, что недавно был на эстрадном концерте, и похвалил выступавших там артистов. Тут Катаев среагировал словесно. В несколько ленивой манере, с одесским акцентом он со вкусом и последовательно изничтожил каждого из названных исполнителей. Причем сделал это методично, подбирая самые убийственные характеристики. И, ничего не попишешь, очень точные. А на все попытки Петрова вставить об актерах хоть что-то положительное Катаев отвечал тем, что, как говорится, бил и накладывал.
Я слушал их развесив уши, признаюсь, не без удовольствия. И у меня возникли два образа из «Лебединого озера» – белый и черный лебеди. Понимаю, что это может быть банально и даже пошло, но, пока братья перебрасывались фразами, передо мной точно мелькала балерина то в белой, то в черной пачке.
Вряд ли Катаев был на самом деле очень уж плохого мнения об артистах, над которыми измывался. Скорее
просто захотел продемонстрировать перед молодым автором силу своего неотразимого словесного мастерства и попутно поставить на место младшего брата. Да и вообще актеры, наверное, оказались лишь подвернувшимся поводом для литературной гимнастики.
Уходя, я однако подумал: а что, если Валентин Петрович расчихвостит меня вслед, тоже для разминки литературных мускулов? Не повредит ли это мне в глазах Петрова, мнением которого я очень дорожил. К счастью, как потом оказалось, Катаев отнесся ко мне снисходительно.
А потом была война, на которой погиб Евгений Петрович Петров. И мы встретились с Катаевым спустя несколько лет в Переделкино.
Уже шли мои пьесы, и я жил в Доме творчества писателей, а Катаев – на своей даче, расположенной напротив. Я у него побывал раза три-четыре, не больше. Но об одной из прогулок по аллее, проходящей между дачей и Домом творчества, хочу рассказать подробнее. На этот раз мы шли втроем: Катаев, Лев Славин, который проживал там же на своей даче, и я.
Катаев и Славин – оба одесситы, вспоминали молодость, а я помалкивал и слушал, как они изощрялись друг перед другом. Речь шла всего лишь о посещении одной известной им обоим кондитерской, принадлежащей, если не ошибаюсь, мадам Розе.
Но что они сделали из этой темы! Помните рассказ Тургенева «Певцы»? Так вот это было нечто подобное, но на кулинарном материале.
Сначала говорил Славин. «А помнишь, Валюн?» – сказал он, приступив к описанию фисташкового пирожного. Остановившись на его общем виде, он затем прошелся по всем составным частям и завяз в креме. Славин особо аргументировал, почему именно этот крем предпочитал остальным, о которых тоже не забыл упомянуть. А затем пробежался еще по нескольким сортам пирожных, и Катаев, слушая его, кивал головой и хмыкал, разной степенью громкости отмечая, скорее всего, также разные степени одобрения. Славин уже не говорил, а почти пел зажмурившись, и Катаев все более размаши-
сто кивал головой. Славин действительно показал себя мастером слова. Во всяком случае, я понял, что в моей жизни есть пробел, который, увы, уже не удастся восполнить, – не побывать мне в кондитерской мадам Розы!
Затем заговорил Катаев. «А помнишь, Левчик?» – так тоже начал он, и полились, нет, запорхали, такие воспоминания, что я почувствовал, как стали физически возникать те самые пирожные, о которых говорил Валюн. Я позволил себе назвать его так фамильярно, ибо воспоминания Катаева сопровождались постанываниями Славина, среди которых только и звучало: «Ох, Валюн!.. Ну, Валюн...»
Катаев живописал, и вы ощущали у себя во рту похрустывание миндального пирожного. А потом ваши зубы погружались в пропитанную ромом картошку. А затем во рту таяли лепестки «наполеона», прослоенного кремом, легким, как морская пена. А потом...
Короче, когда мы дошли до конца аллеи и повернули обратно, я не только успел побывать у мадам Розы, но хоть и подошло обеденное время, а об очередной трапезе не могло быть и речи. Я был сыт и, как мне казалось, даже прибавил в весе.
На мой взгляд, литературное мастерство Катаева делало его классиком. Но вот странность. Хотя жизнь Катаева сложилась, пожалуй, на редкость благополучно – ему удалось написать и напечатать все, что хотел и как хотел, – хотя он был обласкан и отмечен всеми возможными наградами и званиями, но он не был добр ни в жизни, ни в своих произведениях. Разве лишь когда описывал детей или вспоминал родителей.
Он предпочитал замечать дурное, делая это с безусловной точностью и правдивостью. Так что, казалось бы, претензий быть не может. А все-таки...
Короче – черный лебедь.
Будучи циником, он хорошо знал изнанку всего. Об одном случае, который это подтверждает, я тут расскажу. Находясь тогда на даче Катаева, я присутствовал при состоявшемся разговоре. Он изложен как монолог и, возможно, позволит судить о катаевской манере говорить.
А суть дела была в следующем. У Катаева есть рассказ «Отче наш» о судьбе еврейской женщины. Этот рассказ решили экранизировать на «Мосфильме». Молодой режиссер написал хороший сценарий, и работа началась. И вдруг съемки запретили. (Это было в брежневские времена.) Вызвали и сказали: «А этой картины в плане нет». «То есть, как нет? Ведь обсуждали? Хвалили сценарий! Приняли!» На это ответили так: «Товарищи, не будем тратить время на разговоры. Нет, значит нет. Все».
Стали думать – как быть? Режиссер и редактор созвонились с Катаевым и приехали к нему в Переделкино.
«Что? – сказал Катаев. – Вы хотите, чтобы я пробивал вам этот фильм? Я уже пробил свой рассказ, а картину пробивайте сами. Все равно ничего не выйдет. (Возражения он не слушал, перебивал и слушал только себя.) Что вы прикидываетесь детьми? О чем фильм? Об еврейке? А вы знаете, где живете? Кому это нужно? У вас есть свой человек в верхах? А иначе бессмысленно. Слушайте (кивок редактору), опишите ему (кивок на режиссера) наше общество в разрезе. Все эти – директор «Мосфильма», министр культуры и его замы – чиновники. Им не положено иметь своего мнения. Но они имеют сомнения. Должны иметь, для того их и держат. Эти сомнения они высказывают наверх. Там тоже не полагается иметь мнения. Но там имеют право сказать: «Посоветуемся». И советуются уже со своим начальством. А это начальство уже может по некоторым вопросам иметь мнение. Но не по всем. Если превысят свои полномочия – снимут. Но уже на самом верху, там всегда свое мнение есть. Вот туда у вас имеется ход? Нету? Тогда плохо.
Потому что этот случай могут решить только там. А все прочие вас будут выслушивать, хвалить за талант, мычать и так далее, без конца, пока вы не отстанете.
Как же быть? Есть один путь. Неверный, но все же. Дело в том, что есть у нас одна сила – бумага. Бумага это вам не телефонный звонок, от которого нет следа. На бумагу надо наложить резолюцию. Входящие, исходящие... Бумага не может повиснуть в воздухе. Она ляжет на чей-то стол и не может лежать без конца. У нас иногда даже боятся бумагу. Особенно если она подписана несколькими видными именами. Сделайте так. Напишите бумагу и
подпишите известными режиссерами – Ромма не надо. И пошлите ее в два адреса: в ЦК и копию Демичеву (тогдашний министр культуры). Не надо писать, что это на важную тему, что фашизм поднял голову и так далее. Покороче. Если больше страницы – читать не станут, хоть это был бы шедевр. Надо так: «По известному рассказу Катаева «Отче наш» собирались ставить фильм. Сценарий принят, средства затрачены, группа есть, все есть. И вдруг – исключили из плана. Считаем: результат административного недомыслия. Просим принять меры и указать». И – подписи. Все.
А Демичеву сопроводительную. Дескать, уважаемый Петр Нилович, посылаем вам копию нашего письма в ЦК и просим поддержать. И опять – все подписи.
А теперь я вам скажу, что из этого может выйти. Вы думаете – придет бумага и все всполошатся? Ничего подобного. Возможны варианты. Первый: сверху напишут резолюцию: «Разберитесь». И попадает бумага к тому же Демичеву. Теперь – как он, да? Получив копию, может рассердиться: почему копия? И будет ждать бумагу сверху. Или второй: сам пойдет наверх. И так как никто из них моего рассказа, конечно, не читал, то может произойти все, что угодно. Вот как было с моим «Святым колодцем». Сначала хотел печатать Поповкин в «Москве». Потом стал кряхтеть, чесать голову – дескать, цензура. А я выяснил – цензура ни при чем, это он не хочет печатать. Передал вещь в «Новый мир». Там ухватились. И вдруг действительно цензура: «Стоп!» Туда, сюда. Ни с места. Два года ни с места. Помогла жалоба одного писателя в ЦК. Дескать, я издевательски назвал его севрюгой. Почему его, ведь имени нет? А его когда-то нарисовали в виде севрюги. Значит – линия, травля. И мне звонок из ЦК: «Слушайте, мы прочли и смеялись. Но тут пришел этот и жалуется. У нас к вам просьба – замените севрюгу». – «А другую рыбу можно?» – «Лучше не надо». – «А птицу?» – «Это можно». – «Например, дятла?» – «Пожалуйста». Ну, я обрадовался: это даже лучше – стучит. И сразу все завертелось. Цензура хотела опять стоп, а ей из ЦК: «Что у вас там? Не выдумывайте!» И все в порядке, напечатали. Так что неизвестно, что поможет, а что помешает. Но нужна бумага. Бумага – это сила».
С тем и уехали от Катаева. Фильм, насколько мне известно, не пробили.
Что до Катаева, то, возможно, стремление всячески избегать острых политических углов и сохраняло ему жизнь. При всякой другой позиции он был бы обречен – слишком талантлив.
А потому когда Акимов в Ленинграде поставил его комедию «Случай с гением», в которой критики усмотрели (и, кстати, правильно) издевательство над существовавшими литературными порядками, то Катаев не только не приехал выручать отличный спектакль, но заявил, что не имеет отношения к толкованию режиссером пьесы. И спектакль был снят.
И когда Михаил Бубеннов выступил в «Правде» со статьей, критикующей роман Катаева «За власть Советов», то Катаев поторопился в той же «Правде» поблагодарить Бубеннова. Катаев понимал: если «Правда» сама себя высекла (незадолго до того она опубликовала положительный отзыв о том же романе критика М.Кузнецова), значит есть указание САМОГО. А ТОТ шуток, как известно, не любит. То есть любит, но если это его шутки. Так что представляю себе, чего стоило Катаеву расписаться в получении фитиля от Бубеннова, да еще сказать за это спасибо. Думаю, личный запас ненормативных слов был им, наверное, исчерпан при произнесении их под подушкой.
Вот так он сохранил свою жизнь. Поэтому сберег и свои труды для нас. Что ж, поблагодарим его за это.