Текст книги "Воспоминания "Встречи на грешной земле""
Автор книги: Самуил Алешин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Евгений Петров Самая теплая ладонь
«Евгений Петров был одним из лучших людей, которых я знал в своей жизни». Этими словами я начал свои заметки о нем в 1963 году. С тех пор прошло почти сорок лет, а я могу эти слова повторить.
Не сомневаюсь, что Илья Ильф был, наверное, также превосходнейшим и благородным человеком, с иным Евгений Петров не стал бы соавторствовать. Но, к сожалению, я видел Ильфа всего один раз, да и то при обстоятельствах, которые мало что о нем сказали.
А было это так. В начале тридцатых годов я учился в Бронетанковой Академии (тогда она называлась Военной Академией Мото-Мех). И так как дома мне работать было негде, то приезжал в библиотеку Центрального Дома Красной Армии. Там в голубой гостиной время от времени устраивали встречи с известными писателями. Вот на встречу с Ильфом и Петровым я и пошел.
Народу собралось – полная гостиная. Ильф и Петров сидели за столиком, а мы все вокруг них.
Оба высокого роста, Ильф, если не ошибаюсь, в пенсне со стеклами такой силы, что через них глаза виделись увеличенными вдвое. У него были толстые, четко очерченные губы и короткая стрижка. У Петрова – шевелюра и хотя очень молодое лицо, но подглазники, почти как мешки под глазами. Ильф все время молчал, а когда мы задавали вопросы, то, пошептавшись с ним, отвечал только Петров.
Причем, как мне показалось, избегал острить, даже если вопросы давали для этого повод.
Так я тогда и не услышал голоса Ильфа. И потом также не привелось услышать: в 1937 году Ильф в возрасте всего сорока без малого лет умер.
А следующая встреча с Евгением Петровым состоялась в самом конце 1940 года, когда я по совету моего учителя, известного литературоведа Леонида Ивановича Тимофеева, пошел относить в «Огонек» мои юмористические рассказы. До этого я в течение пяти лет толкался с ними в разные издательства и журналы и всюду получал отказ. «Огонек» тогда возглавлял Евгений Петров, и в этом Леонид Иванович усмотрел для меня некоторый шанс.
Но важно было, чтобы рассказы попали именно к Петрову, так как мне осточертело выслушивать мнения сотрудников разных редакций, которые вправе были лишь отказывать и оберегать руководство от «самотека».
На этой почве и возникла у меня перепалка с секретаршей, когда вдруг распахнулась дверь кабинета главного редактора и оттуда вышел он сам.
Кто тут хочет, чтобы его рукопись прочел только Евгений Петров? – зловеще спросил он.
Это я.
– Давайте, – сказал Петров, взял папку и добавил: – Позвоните мне через неделю. – А затем скрылся в своем кабинете. И мне стало ясно – я пропал.
Однако точно через неделю, день в день, час в час (я вообще отличаюсь тягостной для окружающих точностью), я позвонил в редакцию. «Кто говорит?» – спросила секретарша. Я назвался. «А по какому делу?» – «Мне назначил позвонить Евгений Петрович». Пауза. А затем, после удивленного возгласа секретарши: «Соединяю» – послышался голос Петрова: «А, это вы, – протянул он. – Это хорошо, что вы мне напоминаете. Напоминайте, напоминайте. Я еще не прочел, но позвоните мне через три дня». И положил трубку.
Я был в восторге! Ожидал услышать, что рукопись можно взять в мусорной корзине или в лучшем случае внизу, у вахтера. И вдруг – это, оказывается, хорошо, что позвонил! И надо напоминать! И всего через три дня? А не в ближайшее время. И не «что-нибудь в конце месяца». И не в начале будущего столетия! Ну, друзья-дебютанты нынешнего призыва, вы-то можете оценить, какие фанфары запели тогда в моих ушах. Часто ли вам приходилось слышать что-либо подобное? Я понимаю,
вежливыми и даже задушевными заверениями у вас битком набиты уши. Но решительное «нет» или реальное «да» – сколько раз вам довелось получить такой подарок?
А через три дня, уж будьте покойны, тютелька в тютельку, я позвонил и снова услышал голос Петрова.
– А, это вы, – опять протянул он. – Где вы находитесь?
– В Москве.
– Это я понимаю. Можете приехать?
Когда?
– Да хоть сейчас?
Через пять, нет, десять минут я буду у вас.
А вы что – у нас на крыше или в подъезде?
Нет, я на Пушечной (а редакция «Огонька» находилась тогда на Страстном бульваре).
– Ничего страшного, – сказал Петров. – Не торопитесь. Я буду у себя. И вообще, передвигайтесь по городу нормально, – добавил он.
Очевидно, секретарша все-таки заронила у него кое-какие сомнения относительно моей персоны. А может он просто вспомнил свои собственные первые литературные шаги.
Нет, мне не нужно было никакого транспорта. Он бы меня только сковал. Я поглубже вздохнул, стремглав скатился по лестнице у себя на Пушечной, а выдохнул уже только в кабинете Петрова, сидя около его стола.
Сколько лет вас не печатали? – вот первый вопрос, который он мне задал.
Пять.
Что же, нормально. Теперь, пожалуй, станем печатать. Вот это, для начала. – Он показал на рассказ «Мучения стилиста». И добавил без улыбки: – Есть смешное. Приходите ко мне домой в воскресенье. В десять. Вам удобно?
Нет, я не ослышался. Он спросил – удобно ли мне. Да если бы Петров назначил мне встречу на шпиле высотного дома в три часа ночи под проливным дождем, так и то мне было бы удобно!
Ну и вы, конечно, догадались, что в воскресенье, когда часы на Спасской башне били десять, в ноль-ноль
минут, ноль-ноль секунд я уже нажимал кнопку звонка в квартире Петрова в Лаврушинском. Когда мы уселись, он сказал:
– Подредактируем. Тут у вас упоминается мать. А мы заменим ее на бабушку. А то иногда получается двусмысленно. И придумаем вам псевдоним.
– А это зачем?
Обязательно. Станем печатать, начнут вас ругать. На работе перед сотрудниками будет неловко.
Ничего, стерплю, – сказал я, обуреваемый тщеславием.
Вы недооцениваете своих сослуживцев, – заметил Петров. – Раз вы пишете рассказы, а они нет, скажут, что вы плохой инженер.
Пусть говорят! – Блеск возможной славы уже ослеплял меня.
Вы женаты? Вашей жене будет неприятно. На нее начнут коситься. Даже будут над ней посмеиваться.
Пусть терпит! – Я был безжалостен. – Знала, за кого шла!
– А маму вам не жалко? – спросил Петров. – Мама будет страдать. Она ведь не знала, кого родила.
Оказалось, что маму мне жалко.
Значит, псевдоним необходим, – заключил Петров. И, посмотрев на мои щеки, добавил: – Что-нибудь вроде «Румянцев», а?
Но мы выбрали другой псевдоним, который я потом тоже переменил.
А затем, уже прощаясь со мной, он сказал: «С новым годом!» И протянул мне, как мне тогда показалось, очень теплую ладонь.
Итак, эта решающая встреча с Петровым произошла 31 декабря, всего за несколько часов до наступления нового, 1941-го. Никто из нас тогда не знал, что наступает год войны. А потому, приходя каждый раз к Петрову с новыми рассказами и видя их потом напечатанными, я начал строить всяческие радужные планы, которые он поддерживал. Так, например, когда число опубликованных рассказов стало побольше, то забрезжила возможность выпустить их отдельной книжечкой «Огонька».
Петров, читая мои рассказы, обычно не смеялся. Он говорил: «Это смешно», – или: «Это не очень». Иногда тут же редактировал, а подчас давал какой-нибудь общий совет. Например: «Только не старайтесь специально сделать как можно смешнее. Самое смешное – когда у человека на сцене вдруг падают штаны. Этого не перешибешь. Смешное должно возникать естественно, как бы само собой. И не подряд. Иначе утомительно». Или так: «Если хотите, чтобы читатель вас любил, – а это необходимо, – пишите о нем».
У него дома я познакомился с его старшим братом, Валентином Катаевым, и поразился одновременно и сходству и несходству братьев. Словно черный и белый лебедь. Петров – само доброжелательство и мягкость. Катаев – язвительность, даже желчность и убийственно точные оценки.
Как-то во время моего очередного посещения Петрова к нему пришел известный чтец Эммануил Каминка. Он выступал на эстраде с рассказами Ильфа и Петрова и попросил внести кое-какие поправки. Евгений Петрович не согласился. Он сказал, что, поскольку эти рассказы написаны совместно с Ильфом, он не вправе в них что-то менять. И тут же порекомендовал Каминке читать также и мои рассказы, что тот потом и стал делать.
Простота и естественность – вот качества, присущие Петрову. Такова была и обстановка его кабинета в Лаврушинском переулке. Ничего вычурного. У окна наискосок стоял обычный письменный стол. А от окна по стене справа в глубь комнаты тянулась полка с книгами произведений Ильфа и Петрова, изданными на разных языках. Длинная полка. Слева же у стены стоял большой шкаф и на ней скульптура – золотой теленок.
И простая мебель. То есть все, что наработано и необходимо для работы.
Я как-то спросил его, а зачем он при фамилии Катаев взял псевдоним, да еще такой обыденный, как Петров («Иванов, Петров, Сидоров»). Оказалось, чтобы не задевать репутации старшего брата. И, насколько я понял, чтобы не опираться на нее, а строить свою судьбу самостоятельно. Что до обыденности псевдонима, то потому и пришлось к нему сделать добавку «Евг.».
Уходя на войну в июле 41-го года, я попрощался с Евгением Петровым. «Главное – не теряйте головы, – сказал он мне в напутствие. И добавил, после паузы: – Сразу, как появится возможность, давайте знать».
Мои военные передвижения (Орел—Майкоп—Сталинград), однако, не позволили это осуществить. Да и он не сидел на месте. Однако, когда Бронетанковое управление в 1942 году отозвало меня в числе окончивших Академию в Москву, я зашел к Петрову в гостиницу «Москва» №626, где он тогда проживал.
Я был так худ после сталинградских харчей (кипяток, который мы называли «чай без заварки», и крупа, загаженная и еле очищенная от мышиного помета), что Петров, взглянув на меня, немедленно заказал завтрак. И лишь накормив, стал расспрашивать о военных злоключениях.
От него я узнал, что только два автора – он и Эренбург – оказались способными давать ту информацию с фронтов, которая была приемлема для зарубежной печати. Меня это не удивило. Многословие и неумение сразу перейти к сути дела – привычная болезнь нашей прессы.
Петров сказал, что на днях опять вылетает на фронт, и мы договорились, что, вернувшись, он обязательно даст о себе знать.
Как всегда, Петров выполнил свое обещание. Дал о себе знать. Раскрыв вскоре газету, я натолкнулся на его фото в траурной рамке; Еще не в состоянии поверить, я прочитал, что он погиб в авиакатастрофе при полете из осажденного Севастополя.
Горькое совпадение: как и его соавтор, он не дожил даже до сорока лет.
Ростислав Плятт Единица измерения
Когда Плятту исполнилось уж не помню сколько лет, ему собирались устроить в тогдашнем ВТО юбилей. Плятт не захотел. Тогда сделали антиюбилей, где не было официальных приветствий, а каждый, выходя на сцену, шутил как умел. Разумеется, много было выступлений драматических артистов. Но и балетные вытворяли тоже что-то очень смешное, например, Владимир Васильев и Екатерина Максимова. Кто-то устроил, помню, фокусную подмену: надели на Плятта майку, загородили его ширмой, а потом, когда майку сняли, то под нею оказался тогдашний директор Дома Актера А.Эскин – чудесный человек.
Эх, жаль по горячим следам не записал, как все тогда восхитительно и непринужденно дурачились.
Выступил и я. Сказал, что у физиков был почитаем академик Игорь Евгеньевич Тамм, человек большого таланта и кристальной честности. А потому физики, люди ученые, по своим правилам придумали единицу порядочности: «один тамм». Вот и я предложил для театрального народа ввести также свою единицу порядочности и назвать ее «один плятт». Помнится, это было встречено залом одобрительно. Но что-то о применении этой единицы не слышал. Впрочем, и у физиков тоже.
Когда Плятт умер, я зашел на почту отправить телеграмму с соболезнованием его вдове, Людмиле Семеновне. Застал обычную картину: толпа у переговорного пункта, шум, споры, упреки, очередь у окошечка почтовой служащей, затурканной и огрызающейся на всех подряд.
Дошла очередь до меня, и я сунул свою телеграмму. Хмурая служащая начала раздраженно читать и осеклась.
Потом несколько раз тихо проговорила: «Такой человек... такой человек...»
А какой человек? Она-то не обязана определить, хотя несомненен сокрушенный тон ее слов. Но моя профессия обязывает попытаться понять, что же он был за человек.
Ростислав Янович Плятт так прожил свои восемьдесят лет, что можно было и при его жизни, и после смерти спросить о нем любого человека и услышать в ответ добрые слова, увидеть ласковую улыбку.
Этот всеобщий отклик – что это? Популярность? Нет. Популярность ныне дело дешевое. Достаточно появиться на экране телевизора с чем-то скандальным или демагогическим, и вот уже популярен. У Плятта не популярность. Тут – слава. А это совсем другая музыка. Не тот сорт-с, как сказано в пьесе Островского. Славе нет цены. Она награда за жизнь, подобную той, что прожил Плятт.
Так каков же он?
Плятт совмещал в себе удивительно привлекательный букет противоречивых качеств. С одной стороны – легкомысленный и озорной. А с другой – серьезный и глубокий.
Достаточно ему было в спектакле «Госпожа министерша» в комедийной роли неизменного дипломата произнести свое «высшее э-эобщество», как с тех пор эта манера так и прилипла к такому словосочетанию.
В андреевской пьесе «Дни нашей жизни» в роли полковника фон Ранкена он, уединившись с купленной юной Оль-Оль, прежде всего тщательно проверял, чисто ли у нее под ногтями. И, убедившись, что нет, укоризненно произносил: «А ноготки-то у нас не совсем чистые, это нехорошо, ноготки нужно чистить», – и это вызывало даже большее омерзение, чем вся ситуация.
Плятт превосходно играл и комедийные, и острохарактерные, и глубоко драматические, и трагедийные роли. В инсценировке «Братьев Карамазовых» – отца. В «Цезаре и Клеопатре» Шоу – Цезаря. В спектакле по моей пьесе «Тема с вариациями» он с поразительной деликатностью раскрывал историю поздней любви пожилого адвоката к молодой женщине.
Впрочем, о Плятте-артисте написано немало, так как он много сыграл в театре и в кино. Здесь же хочется рассказать о Плятте-человеке.
Он был скромен. Не робок, а именно скромен, хотя обладал всеми высшими актерскими титулами и премиями. Есть люди, престиж которых покоится на званиях. Реже встречаются те, которые сами придают этим званиям престиж. К таковым относился и Плятт.
Хотя, на мой взгляд, следовало бы вообще отменить все звания для людей искусства. Звание это нечто официальное, получаемое от властей. Но власти меняются, и с ними уходит весомость званий. А истинным признанием заслуг артиста должна быть свободная и независимая оценка зрителей. Ведь живут же и играют во всем цивилизованном мире артисты безо всяких званий – и, ничего. Люди сами, без подсказки разберутся, кто чего стоит. Звание еще тем плохо, если даже дано справедливо, что через некоторое время его обладатель может деградировать, а оно все равно будет его уравнивать с теми, кто звания достоин, или возвышать над теми, у кого его нет. Иное дело – звание у военных. Там сразу по погонам должно быть видно, кому приказывать, а кому подчиняться. И потом, там есть отставка. А тут? Народный артист в отставке? Не звучит. Да и нелепо.
Ростислав Янович Плятт был самым умным артистом, которого мне привелось встретить в жизни. Да и вообще он был умницей. В частности, его ум проявился хотя бы в том, что он всегда категорически отказывался от самой малейшей власти в театре. Хотя по своим качествам, не сомневаюсь, отлично справился бы со всем, что ему предлагали. Уж во всяком случае не хуже тех, кто на этих должностях находился. Вместе с тем он никогда не отказывался пойти в любую инстанцию походатайствовать за театр или какого-либо артиста. Он отлично с этим справлялся, умело используя свое имя и навешивая все регалии. Плятт прекрасно понимал, как с кем надо говорить и на какие кнопки нажать.
Его выступления всегда оказывались содержательны и индивидуальны. Это не был тот частый случай, когда артист бойко говорит цитатами из разных пьес либо умен текстом драматурга. У Плятта был свой голос и очень
доходчивая, искренняя манера высказываться. Будучи знаменит, он никогда не вещал – кстати, весьма распространенная болезнь людей известных, особенно артистов и политиков. Он вообще выступал только тогда, когда ему действительно было что сказать. В его речах не встречались стандартные словесные блоки, которые помогают скрыть отсутствие мыслей. Он и писал всегда конкретно, свежими, незатасканными словами. Я, например, горжусь его коротким предисловием к моей одноактной комедии «Интервью...»
И – полное отсутствие позерства, столь частого у людей, привыкших к публичности. (Этим грешат, между прочим, далеко не только артисты.)
Вместе с тем не подумайте, что Плятт был этаким пай-мальчиком, эталоном образцового поведения. Ни в коем случае! Наоборот, повторяю: часто озорной, подчас ерничающий, даже способный схулиганить, истинный мужчина. Но при этом он умел не переступить ту грань, за которой начинается пошлость, вульгарность и тем более хамство. Каким бы он ни был, но всегда за этим чувствовался артистизм и подлинный аристократизм интеллигента.
Очень доброжелательный, что вообще редко встречается. А в театре, да еще к своим коллегам, особенно.
Великолепно воспитан. Это проявлялось даже в мелочах. Например, когда ему звонили, никто не спрашивал: «А кто говорит?» Всегда позовут, а если его нет, то сперва это сообщат, а лишь затем поинтересуются, не надо ли что передать. Вы скажете – это говорит о воспитанности домашних? Безусловно. Однако уверен – стиль заведен им. И даже потом, когда Плятта постигло несчастье, – он сломал шейку бедра и передвигался на костылях – все равно те, кто подходил к телефону, просили подождать, пока ему принесут аппарат.
А схулиганить Плятт любил. И соленые анекдоты любил и умел рассказывать. Но у него почему-то получалось так, что они не звучали неприлично.
Очень обязателен. Если что-то пообещает, непременно выполнит. Причем любил шутливо отчитаться. Нарочито официально: «Докладывает Плятт».
Он поразительным образом сумел прожить свою долгую жизнь чисто, не замаравшись. Это в наше-то время и в прошедшие годы, да еще будучи все время на виду.
К его 70-летию я послал ему письмо, которое мне хочется привести почти целиком. Вот оно:
«Ростислав Янович!
Отсутствие прилагательных (дорогой, глубокоуважаемый и т.д.) не означает, что я поскупился. Прилагательные будут. Но к ним надо подойти.
Это письмо, написанное в день Вашего 70-летия, естественно имеет первой целью поздравить Вас с юбилеем. Первой, но не главной. Ваши юбилеи были и будут – от души желаю Вам долгой жизни.
А главная цель – это попытка разобраться, в чем Ваш секрет? Почему Плятт стал и остается любимым всеми Пляттом?
Мне кажется, суть в том, что Вы – человек парадоксальный. Вроде бы все, как у людей, – и наоборот.
Как артист Вы способны перевоплощаться беспредельно. А как человек – идут годы – неизменны. Почти уверен, что если взять Вашу фотографию, где Вы в возрасте полутора лет лежите голым на пузе (уж наверное есть такая) и глядите в объектив, то глядите глазами нынешнего Плятта.
Будучи знаменитым, Вы не демонстрируете традиционную для «звезды» потусторонность, не взираете на все и вся сверху вниз (а ведь и рост позволяет). Другие это умеют, даже будучи карликами.
Ваши выступления по разным поводам всегда индивидуальны. Вы почему-то уклоняетесь от спасительных банальностей и, очевидно, приняли за правило говорить только тогда, когда хочется и то, что хочется. Уникально!
Вы способны неподдельно радоваться успеху не только канатоходцев, балерин и певцов, но и своих коллег – артистов драмы. И с увлечением даже любите рассказывать об их удачах! Более того, Вы пренебрегаете освященным веками правом предрекать провал пьесы до премьеры, – с тем, чтобы в случае успеха сказать режиссеру: «Ну, вы способны поставить и телефонную книгу!» Непостижимо!
Вы не рветесь к власти. И, полагаю, не только из инстинкта самосохранения, а потому что все, что Вам нужно, у Вас есть внутри. Так – копите же! Нет! Отдает! Парадоксально!
Вы...
Но так можно продолжать долго, а Вам надо идти играть.
Пора приступить к прилагательным.
Итак, – парадоксальный, уникальный, неизменный, дорогой, добрый и глубокоуважаемый Ростислав Янович – я обнимаю Вас, поздравляю с юбилеем и желаю и впредь оставаться Пляттом. Лучшего, думается мне, пожелать невозможно.
Ваш С.Алешин
Москва 13.12.78»
Увы, Плятт прожил потом всего десять с половиной лет. К сожалению, последние годы его жизни были омрачены болезнью, которая сначала ограничила возможность передвигаться на сцене, а затем и вообще приковала к дому. Для такого, как Плятт – деятельного, подвижного, живого, – это было трагедией. И все же, и по телефону, и когда навестишь его, – он продолжал оставаться самим собой, любознательным и доброжелательным. Не жаловался. О болезни говорить не хотел. Из деликатности, наверное. Чтобы не вынуждать к соболезнованию и не навязывать собеседнику своего состояния.
Вот почему, когда он умер, с этим невозможно было примириться.
Помнится, когда задолго до этого я навестил в больнице умирающего Юзовского, то этот непревзойденный, на мой взгляд, до сего времени театральный критик назвал тогда нашим лучшим артистом драматической сцены Плятта. И добавил: «Передайте Плятту, что там (и тут Юзовский поднял палец) у него теперь будет свой человек. Но, все-таки, пусть он туда не торопится».
Что же, если это там существует, то за них можно только порадоваться. Им будет о чем поговорить, и каждый получит в другом достойного собеседника.
Под конец я хочу все же отойти от грустного, неизбежного рубежа и пойти вспять. Вернуться к тем далеким дням, когда я еще только писал свои первые пьесы, а публиковал под разными псевдонимами юмористические рассказы. И вот как-то в воскресенье 10 марта 1946 года в 18 часов 30 минут я, включив черную радиотарелку, вдруг услышал, как Плятт читает мой рассказ. Плятт уже тогда был известен, а я... Я слушал, сиял, и меня распирало от гордости! Шутка ли, меня читает сам Плятт!
Уже спустя много лет я напомнил Плятту об этом. Надо было видеть, как поползли кверху его брови. Он почти пропел: «Так это были ваши?..» Мы поглядели друг другу в глаза и, мне показалось, унеслись в тот далекий 46-й год, когда оба были молоды (хотя он и немного постарше). И я вновь увидел самого себя, прильнувшего к черной радиотарелке, откуда доносился звонкий, озорной, молодой голос Плятта. О, Боже, как давно это было! Но ведь было же?..