355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Алешин » Воспоминания "Встречи на грешной земле" » Текст книги (страница 6)
Воспоминания "Встречи на грешной земле"
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:47

Текст книги "Воспоминания "Встречи на грешной земле""


Автор книги: Самуил Алешин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

23. Конферансье

Он стоял на сцене, ярко освещенный огнями рампы, сложив руки на колоссальном животе, и вяло выталкивал слово за словом из пухлого рта. Он был лыс до блеска, имел маленькую голову и полузакрытые глаза. Шутя, равнодушно поглядывал по сторонам, а публика при этом яростно смеялась. И я в том числе. Я даже ослабел от смеха, находясь в том состоянии, когда достаточно было ему повести бровью, а я уже начинал давиться. В промежутках же между его шутками я тихонько постанывал.

Мой отец, вместе с которым я был на этом концерте, не смеялся. Он сидел спокойно и, слегка улыбаясь, поглядывал на меня. Очевидно, его забавляло мое состояние. Вместе с тем он изредка поводил глазами и по публике при особо ожесточенных взрывах смеха в то время, как слоновая туша конферансье топталась на сцене.

Когда певица в кокошнике выдавала частушки, то при словах «У миленка сини брючки и такой же спинжачек» он самодовольно поглаживал себя по животу, горделиво поглядывая на публику. Затем следовали слова «Поманит яго любая, ен бежит как дурачек», и конферансье с оскорбленной миной скрывался за кулисами, публика же заливалась хохотом, а я почти рыдал.

В промежутках между акробатом и жонглерами он рассказал анекдот:

«Пришла телеграмма от тещи: «Загораю, пришли пятьсот рублей». И ответ: «Высылаю тысячу. Сгори совсем». Это ввело публику в истерику, а я чуть не сполз со стула.

Но папа сидел задумавшись, очевидно, решая какую-то медицинскую проблему. Он просто потрепал меня за ухо и, ничего не говоря, терпеливо досидел до конца. По дороге же домой, слушая мои восторженные и бессвязные комментарии, он в ответ лишь притронулся к моему лбу, нет ли у меня жара.

Впоследствии я понял, как заразительно, даже гипнотически действует на человека реакция толпы, в которой он находится. Умный человек может совершать дикие поступки и выкрикивать самые идиотские лозунги, которые ни за что не произнес бы даже шепотом наедине с самим собой.

Мое возбужденное состояние после концерта вызвало тревогу у мамы. А когда я повторил остроту о теще, мама недоуменно поглядела на отца. Но он успокаивающе покивал ей, и этим все было исчерпано.

Так или иначе, а у меня в памяти сохранился образ этого унылого и толстого конферансье, вызывавшего безудержный смех у публики.

Шли годы. Я хоть и редко стал посещать сборные концерты, но, наблюдая других конферансье, всегда вспоминал того, причем не в их пользу. Да, они вызывали иногда у меня смех, но не в той мере, как некогда. Более того, нынешние скорее раздражали своей назойливостью. Я вспоминал, что толстяк всегда умел сойти со сцены вовремя.

И вот спустя, наверное, лет пятнадцать после концерта, на котором я был с отцом, меня затащили в один из эстрадных летних театров.

И, о чудо! – я сразу узнал его, как только он появился на сцене. Это был он, тот самый конферансье, с тем же животом и лысой головой. Только венчик оставшихся волос был окрашен, и это стало особенно заметно при состарившемся лице.

Но он был так же нетороплив и начал с шутки, которую я, как мне показалось, где-то слышал. Тем не менее, из самых добрых чувств я рассмеялся и поаплодировал.

Но когда дело дошло до тещи, загорающей на курорте, я досадливо оглянулся вокруг. Зал ликовал. Факт, к которому можно относиться как угодно, но его нельзя не признать. Публика ожесточенно смеялась, а неподалеку от себя я увидел мальчика, хрюканье которого напоминало мою тогдашнюю реакцию. Не знаю, был ли сидевший рядом с мальчиком его отцом, но, увы, он тоже хохотал.

И я понял: такой тип конферансье и его манера шутить, по выражению Виктора Шкловского, обречены на успех. Меняются времена, и хотел бы сказать, что меняются люди, но их отклик на пошлость – вряд ли.

Уставшие от своих дел и быта, покупая билет на эстрадный концерт, люди, став публикой, хотят за свои деньги отдохнуть и развлечься. И когда им подсовывают повод, пусть даже пошлый, они, в массе своей, откликаются на него доброжелательно. И опять же, в массе своей, ведут себя так, как, наверное, не поступили бы порознь. Я могу понять их.

Но не могу понять актера, который выбрал себе занятие – говорить пошлости всю свою единственную жизнь.

24. Элеонора

В Москве, на Пушечной, в квартире этажом ниже нашего, жили очень милые люди – Зайцевы. Частенько они обращались к папе за советами по медицинской части, да и вообще с разными недомоганиями. Папа вообще всем в доме помогал, кто обращался к нему, и, разумеется, безвозмездно. Тогда врачи многое делали безвозмездно, хотя жили весьма скудно.

Зайцевы имели дачу в Перловке и неоднократно просили родителей позволить мне погостить у них летом, тем более что я хоть и не дружил, но был в приятельских отношениях с их двумя сыновьями – Виталием, старше меня года на два, и Костей, моложе на год. И вот в какой-то год, то ли 23-й, то ли 24-й, я к ним поехал.

Кроме хозяев дачи – Василия Ивановича и его жены, Нины Константиновны, всегда доброжелательных, и их сыновей, – на даче у них тогда жили девочка Галя, моложе меня на год, и немка, воспитательница детей, Цици-

лия Анардовна. (Мы называли ее между собой Кокардой.) Кроме того, там еще была крохотная такса, Элеонора. Вот об этой собачке и пойдет главным образом речь.

Мы встречались все вместе только за столом – за завтраком, в обед, в пять часов при чаепитии и за ужином. Все остальное время я и Костя бесновались вне пределов дачи, Галя существовала при немке, а Виталий часто исчезал в город, лишь иногда демонстрируя нам свое мастерство езды на велосипеде. Ну, а Элеонора, естественно, предпочитала наше с Костей общество.

Это было просто удивительно, что вытворял Виталий на велосипеде. Клал ноги на руль, ездил сидя на руле, а ноги ставил на седло, повисал над задним колесом, с риском для брюк. Он вспрыгивал на велосипед на ходу, сразу на седло и соскакивал назад. Подымал его на дыбы и ездил на одном заднем колесе, ну и не помню что еще. И все это создавало ему в наших глазах ореол существа почти фантастического.

Выбрав как-то укромное место, я попытался в одиночестве повторить хоть что-то из его репертуара. Но не умея даже ездить без страховки, я кончил тем, что рухнул и погнул рычаг педали. О царапине на ноге уж не стоит и говорить. Я сказал «в одиночестве»? Но надо ли говорить, что, само собой, во время этого эксперимента рядом со мной была Элеонора. То есть не вполне рядом, а вокруг. Она вертелась, сопровождая все радостным визгом, и едва успела отпрыгнуть, когда я, наконец, грохнулся.

Элеонора стоит того, чтобы о ней сказать подробнее. Она производила такое впечатление, точно состояла из трех разных собак. Морда – большой, зрелой собаки с мудро-внимательными глазами. Передние и задние лапы – явно от щенка. И, наконец, вихлястое, продолговатое туловище вообще не поймешь от кого, но судя по игривым движениям, от персоны не с лучшей репутацией. А все вместе почему-то напоминало карлицу, суетливо ковыляющую на кривых ножках, но с гордо поднятой головой.

Возраст Элеоноры был мне неизвестен, но, очевидно, она еще не растеряла иллюзий, ибо в каждом, кто

ласкал ее, видела существо достойное того, чтобы попытаться облизать с головы до ног. Стоило только поглядеть в ее сторону, как она немедленно, виляя своим длинным телом, подбегала к вам, доверчиво садилась у ног и требовательно на вас глядела. Затем с аккуратностью метронома ее хвост начинал отстукивать такт, частота которого, очевидно, выражала степень готовности услужить.

Если же вы проводили рукой по ее дрожащей спинке, то в ту же секунду она взвивалась вам на грудь с явным желанием облизать своим длинным языком ваше лицо. Вы загораживались, отбивались, но дело было сделано, импульс дан, и Элеонора, облизав попутно ваши руки, не успокаивалась, пока ее цель не бывала достигнута. Тогда она скатывалась и, сидя подле вас, всем своим видом показывала, что верноподданно готова к дальнейшему.

И вдруг Элеонора исчезла.

Немка хоть и не сказала этого впрямую, но всем своим сухопарым видом давала понять, что виной всему «этуот непослюшлий унд шалевливий малчк», то есть я, потому что именно ко мне почему-то Элеонора более всего льнула.

С самого начала, как я увидел Кокарду, у меня не вызвало симпатии ее вечно недовольное, без улыбки и вообще без всяких эмоций лицо. Серые волосы она причесывала так, что кок находился чуть ли не на темени. Ее платья всегда казались одинаковыми, наглухо закрытыми спереди и какой-то промежуточной длины. В ее фигуре я чувствовал странность, которую тогда не мог себе объяснить. Теперь знаю – она была абсолютно безгруда, так что без малейшего ущерба для своего целомудрия могла бы носить декольте любого размера.

Кстати, если уж говорить начистоту, то прозвище Кокарда дал ей я. И оно привилось настолько, что им стали пользоваться даже Василий Иванович с Ниной Константиновной, – не при Кокарде, разумеется. Однако, подозреваю, мое авторство каким-то образом дошло до нее, и это легло на меня пятном в ее глазах.

У Кокарды, кроме того, отсутствовало чувство юмора. Она совершено не в состоянии была понять разницу между преступлением и шалостью. А также не принимала в

расчет возраст провинившегося. Будь она судьей, то была бы способна отправить за решетку пацана, сдуру позвонившего в чужую дверь. Она не видела разницы между нами и Василием Ивановичем с Ниной Константиновной, от всех ожидая одинакового поведения.

Наши милые хозяева еще могли, пользуясь своим взрослым опытом, как-то избегать ее замечаний, но на нас они сыпались постоянно. Например, ко мне: «Не трогай зобак, он есть грязный». (Почему? А разве мои руки не грязней в десять раз?) Или к Гале: «Причешай волос. Девушк дольжен быть всейгда причэшн». (Всегда? Но так может говорить только женщина, не способная увлекаться.) Или: «Костя! Когда кушай, то молчай. Один малчк кушал унд разговар и удавилс». – «Подавился, Цицилия Анардовна». – «Да-да. Удавилс». (Ну и что? А миллионы мальчиков лопают и не давятся, хотя болтают с полным ртом.)

И так далее, в течение всего дня.

Она никогда не бывала огорчена или потрясена нашими поступками. Равным образом Кокарда не восторгалась и не радовалась проявлениям с нашей стороны доблести или трудолюбия. Она всегда находилась в состоянии безразличия, одинаково бесстрастно сообщая Нине Константиновне за обедом или ужином как хорошее о нас, так и плохое.

Со мной Кокарда говорила по-русски, так как я не являлся ее воспитанником. Но Костя и Галя были ее подопечные, и им приходилось иногда выслушивать все по-немецки. Из-за ее бесстрастия я никогда не мог понять, хвалит она их или ругает. Немецкие фразы, длинные и безостановочные, выскакивали из ее рта, точно телеграфные ленты из аппарата Морзе. В этих случаях мои коллеги по провинностям также должны были отвечать по-немецки, что они и делали, но немецкие слова выходили из их уст знакомыми и самодельными.

Однако вернемся к событию, потрясшему всех, – пропала Элеонора!

Это выяснилось утром, и хотя мы искали ее весь день, по всем местам, где она могла быть, собака исчезла. Я искал ее больше и жарче всех. И не потому, что Кокарда

задала мне во всеуслышание вопрос: «Может, ты опьять ходиль з Элеонор гуляйть за реку, где много дурной мальчишк?» – указав, таким образом, на возможную причину беды. А потому, что эта такса стала для меня, никогда не имевшего собак и не игравшего с ними, настоящим откровением.

Я всегда любил собак, и, кстати, они, наверное, это чувствуя, также ко мне тянутся. Но мама была против того, чтобы их заводить, и имела к тому основания: когда-то меня укусил фокстерьер.

Мне была сделана прививка, и я, судя по всему, не взбесился. Думается, не взбесился бы и без прививки, так как собака укусила меня без злого умысла, а за то, что я хотел привязать ей недостающий хвост. Тот хвост, которым я располагал, был из мочалки, фокстерьер же, как известно, не имеет ничего. Так или иначе, но раз собака может взбеситься и укусить, мать решила, что ее в нашем доме не будет. Поэтому я не знал прелести общения с собаками, пока не встретил Элеонору.

На следующий день мы тоже продолжали поиски, но безуспешно.

А на пятый Элеонора прибежала сама, тощая и дикая. Она шаталась, как пьяная, однако глаза ее глядели хоть и устало, но радостно.

Очевидно, она чем-то объелась и, как принято у собак, лечилась самостоятельно. Убежала в лес и там, найдя необходимую ей травку, поела ее.

А затем, выдержав себя на голодной диете, вернулась домой. То есть не причинила нам никакого беспокойства, кроме морального. Но разве могла она предполагать, что мы ее сильно любим? Теперь это было выяснено, и в день возвращения Элеоноре предоставили полную свободу облизать всех от головы до пяток. В этот день я убедился, что люди могут быть бескорыстно счастливы.

И только один человек – Кокарда – нашла повод прочесть нам нотацию: «Вот видишь, дьети, – сказала она, – как это плёхо есть что-нибудь любое. Не всей можно иметь так блягополучн кончица. Не надо только зейчас гладь этот зобак. Его надо тьепер мить, мить и мить!»

25. Апология лжи

Я никогда не лгал, будучи виноват, даже зная, что признанием навлеку на себя кару. Надо только уметь признаваться. Не вилять, а делать это твердо, чистосердечно, приводя все обстоятельства. И опыт показал, что тогда кара смягчается.

Где банка с вареньем? Да, это я залез в буфет, взял банку и очистил ее всю до дна. Но! Во-первых, я хотел, поначалу, только счистить следы варенья сверху. Во-вторых, подцепив сбоку совсем крохотный кусочек, я попробовал, не засахарилось ли оно. В-третьих, пришлось черпануть с той же целью поглубже, ибо стенка совершенно незаметно переходит в дно. В-пятых, мне показалось, что оно засахарилось, и я сделаю только доброе дело, если банку помою. А, в-седьмых, когда стал мыть, она выскользнула и разбилась. Ну и я, собрав осколки, выбросил их. Вот и все.

В результате, конечно, мне все равно попадало. Но меньше, чем если бы я, тупо глядя в одну точку, все отрицал или отмалчивался.

Более того, я иногда сам первый спешил сообщить родителям о происшествии до того, как они его обнаружат. Это также снижало накал страсти, да и как-то облегчало душу.

И еще. Я никогда не сваливал свою вину на других. У меня, возможно, не так уж много достоинств, но что есть, то есть, и я не намерен от них из ложной скромности открещиваться.

Зато с тем большим увлечением я лгал бескорыстно. Я уже говорил, что любил переиначивать прочитанное, а также увиденные фильмы или спектакли. Чехов, О’Генри, Марк Твен и Гюго вряд ли узнали бы свои произведения в моем изложении. Некоторые становились короче, другие длиннее, а иные получали даже совсем другое направление. И это распространялось не только на произведения искусства.

Скажем, я видел нищего на улице и, придумав ему историю, рассказывал дома как истинную. Так в Сто-

лешниковом переулке я неоднократно замечал высокую сгорбленную женщину в старомодном жакете. На голове шляпа с комбинацией лент и перьев. Лицо продолговатое, с тяжелым подбородком, и словно к чему-то прислушивающееся. В худых руках она держала открытой сумочку, куда каждый мог бросить милостыню. Она стояла обычно в одном и том же месте и пела фальшиво, но с большим чувством. Иногда так тихо, что только губы шевелились, а иногда вытягивала громкую ноту срывающимся голосом. Придумать, что она была некогда знаменитой оперной певицей – это лежало на поверхности. А почему потеряла голос? И вот тут понадобилась история, как после спектакля к ней ворвался ревнивый поклонник и, выстрелив в голову, задел что-то. Она осталась жива, но голос пропал. Ну, а затем врачи скорбно развели руками и, в результате, Столешников переулок. Не знаю, поверили ли дома в эту историю, но каждый раз, когда мы с мамой проходили по Столешникову, если женщина там стояла, мама всегда опускала ей в сумочку монетку.

Мои рассказы, как правило, потешали отца, но настораживали мать. Ей не нравились импульсы, которые заставляли меня лгать. Она не хотела понимать, что они сродни, наверное, тем, что заставляют писателя браться за перо, даже если его никто к этому не принуждает. Вернее, принуждение есть, но от него никуда не денешься, оно внутри тебя.

Прочитав в книге «1001 ночь» рассказ о молодом слуге, которого задешево продавали, так как у него был, по мнению хозяина, один недостаток – он врал один раз в год, – я почувствовал в этом парнишке родную душу. Возможно, на этом рынке меня вообще отдали бы задаром, а то и приплатили бы.

Так или иначе, но эта особенность позволяла мне не испытывать в школе затруднений с ответами, был я подготовлен или нет. Уже значительно позже, студентом, я должен был сдавать зачет по воинской подготовке. А именно – перевозку войск. Естественно, я даже не открыл устава, где все подробно было расписано. А потому на зачете, на вопрос о размещении собак, полагаясь на здравый смысл, ответил – хвостами внутрь. На что препода-

ватель, военный человек, не спеша вывел мне двойку и спросил: «Почему?» – «Тогда не покусают друг друга». Я ожидал, что он исправит двойку на пятерку, но, внимательно поглядев на меня, педагог тут же аккуратно сбоку, в скобках, повторил: «два».

Матушка, конечно, была права, когда считала, что эта особенность принесет мне немало неприятностей. Как и всякое свойство, не снабженное общепринятым плюсом, оно было обречено на осуждение. Но мама была не права, думая, что это предвещает мне несчастливую жизнь. Мама исходила, вероятно, из того, что счастье – это такое состояние, когда человека оставляют в покое.

За свою жизнь мне приходилось сталкиваться со многими представлениями о счастье. Ни одно меня не удовлетворяло, слишком субъективны. Их авторы искренно полагали, что высказанное ими годится для всех. Лучшим способом разубедить их было бы собрать и предложить свои рецепты друг другу. Возможно, тогда они поняли бы, что определению следует дать общий характер. Такое определение, впрочем, есть: счастье – это деятельность, сообразная с натурой. Но и оно грешит субъективностью. Во-первых, почему «деятельность»? Есть люди, для которых счастье совместимо именно с бездеятельностью. А, во-вторых, что понимать под натурой? Тело, душу, ум? Или все вместе? Но разве не бывает так, что тело довольно, а ум или душа страдают, и счастья нет. Не вернее ли сказать, что счастье – это состояние человека, при котором все в нем в согласии"?

Возвращаясь к главной теме, скажу, что я и был счастлив, когда безвредно врал в детстве, наталкиваясь при этом лишь на недоверие окружающих. Оно будоражило мою фантазию. И поэтому, например, я никогда не мучился над тем, с чего начать или чем кончить то или иное сочинение. С увлечением я хватал первое попавшееся слово, и всегда оказывалось, что это слово, подобно выдернутой пробке, открывает путь потоку слов, который, изливаясь на безропотную бумагу, обрывался лишь со звонком конца урока. Я ставил точку и сдавал сочинение с ощущением выполненной работы, другое дело,

что потом за эту работу я получал иногда красные вопросительные знаки и далеко не лучшую отметку. Но дело было сделано.

Вникая сейчас в мотивы моего пристрастия выдумывать, я нахожу там и милую моему сердцу лень. Лгать, конечно, тоже труд, но менее утомительный, чем изучать. Кроме того, изучая что-либо, обязательно со временем узнаешь, что оно опровергается новыми данными. Вымысел же, как показывает опыт, никогда не заведет слишком далеко от действительности. Даже самый нелепый.

Ложь позволяет экономить умственные силы. Кроме того, она помогает сглаживать шероховатости во взаимоотношениях. Амортизирует удары, неизбежно возникавшие бы, будь вы правдивы. Похожую мысль, кстати говоря, высказал в свое время Марк Твен. Наконец, ложь подобна резине. В наш век гуттаперчевых формулировок она незаменима. Поэтому она – любимое детище политиков. И она была бы всем хороша, если бы за нее не пришлось отвечать. Писателю – репутацией, политику – головой. Что справедливо.

26. Похвальное слово шпаргалке

Как я уже упоминал, преподавательница немецкого языка имела у нас прозвище Зигфрид. В то время на экранах шел немецкий фильм «Нибелунги», и героя звали Зигфрид. Ничего общего наша немка с ним не имела, она была добрым, милым, старым, очкастым, худым и болезненным существом. Но Зигфрид был у всех на устах, а она преподавала немецкий, вот и пришпилили – другой логики не ищите.

Она глядела на нас с грустью, когда мы не знали уроков или шумели. А так как мы именно этим и отличались, то радости ей с нами было мало. Зато ее личико просто сияло, когда мы вели себя пристойно и блистали знаниями – увы, это случалось очень редко.

Мы любили ее, но таковы люди: их надо с самого начала уметь держать в узде. (Да-да, я понимаю – не лошади. А все же!)

Зигфрид была требовательной, вернее, от всей души старалась быть таковой. Но она обращалась к нашему коллективному сознанию, а оно не действует, если за ним не маячит неизбежное наказание. Следовало обращаться к индивидуальному тщеславию, это иногда дает результат.

Она так горячо принимала к сердцу наши провинности, что, будь мы поумней, нам стало бы больно, глядя, как содрогается ее тщедушное тело. Наверное, она не годилась в преподавательницы. Мало любить детей и желать обучать их. Мало знать то, чему учишь. Надо еще уметь не замечать того, что не можешь исправить, переводить массовое явление в единичный случай и уж тогда обрушиваться на виновного, точно впервые эту вину заметил. И надо преподавать с таким видом, точно это делается, уступая желанию учащихся. Наконец, совсем хорошо придать своему изложению оттенок таинственности, секретности. Короче, многое надо уметь, чтобы быть хорошим преподавателем. Увы, хороший человек – не профессия.

Можно, конечно, брать систематической, непрекращающейся настойчивостью, характерной для немецкого характера. Но наша немка была еврейкой. Она ожидала от нас взрослого поведения, а обращалась как с детьми. Секрет же преподавательского мастерства или искусства, думается, в обратном: не упускать из виду, что перед тобой дети, но внешне обращаться к ним как к взрослым.

Какой смысл взывать к гражданским чувствам, сообщая о причастиях прошедшего времени, в то время, как класс занят изготовлением бумажных голубей, чтобы запустить их в рискованный полет.

За те шесть лет, что мы изучали немецкий язык, я не проник в него даже на сантиметр. Зато весьма квалифицировался в трудоемком процессе изготовления шпаргалок.

В классической поваренной книге мадам Молоховец сказано, что приготовление пищи начинается с выбора дров. Такой подход импонирует своим глубокомыслием и вызывает уважение. Мы понимаем – кулинар, который, ощипывая курицу, ломает при этом себе голову, на

каких дровах станет ее жарить, неспособен накормить нас плохим обедом. Он может вообще не накормить, но халтуры не допустит.

Вы спросите, к чему об этом? А к тому, что, приступая к изготовлению шпаргалки, я прежде всего думал о выборе бумаги, а также о персональной особенности Берты Самойловны, она же Зигфрид. В отличие от легендарного тезки, слабым местом ее была не спина, а глаза. Она была близорука и носила на своем длинном носу очки с такими стеклами, что казалось, будто ее глаза удваиваются. В результате вы видели по обе стороны ее носа два маленьких аквариума, за стеклами которых плавают две рыбки, глядя на вас.

Итак, было очевидно, что наша Зигфрид, в отличие от киношного, если и омывалась кровью дракона, то, вероятно, при этом зажмурилась, а потому ее уязвимым местом остались именно глаза. Но слух у нее, наоборот, был настолько обострен, что исключал всякую возможность подсказки или шелеста подсовываемой бумажки. Исходя из этого, и надо было решать проблему шпаргалки.

Резюмирую. Зигфрид, она же Берта Самойловна, она же Бертуха и просто Бертолет, была слепа, как летучая мышь, но остра на ухо.

Вот почему шпаргалка, которую я разработал, учитывала эти ее особенности. Разумеется, мне были известны конструкции, прикрепляемые резинкой изнутри рукава к локтю, а также сложенные гармошкой и закладываемые между пальцами. Я отверг их, равно как и те, что подкладывают в щель парты или пишут на ладони (незаметно при ответе у доски, но зато рискуешь быть унизительно разоблаченным). Все они имели свои достоинства, но и недостатки. К примеру, шпаргалка, приспособленная к парте, недурна, но достаточно вас пересадить, и вы, как Антей, оторванный от земли, становитесь беспомощны.

Вообще преподаватель при диктанте мог потребовать, чтобы на парте ничего не было, кроме ручки и листка бумаги. И так зорко следить за этим, прохаживаясь за вашей спиной, что пиши пропало.

Шпаргалка моей системы была проста и, не побоюсь сказать, гениальна. Именно при Зигфрид ею можно было пользоваться совершенно без риска. А суть заключалась в том, что я заранее на плотный лист бумаги (это важно – тогда наименьшая видимость) наносил еле заметно самым жестким чертежным карандашом (это также важно, по той же причине) тот текст из книги, который будет диктовать Бертолет. И тогда во время диктовки только и оставалось, что аккуратно обводить этот текст чернилами. Зигфрид, даже склонившись над вами, ничего не в состоянии была заметить.

Само собой, я поделился своей находкой с товарищами, и они приняли ее с энтузиазмом. Поэтому на контрольной мы все сосредоточенно скрипели перьями. Это показалось Зигфрид подозрительным, и она, снуя меж рядами, покашливала, стараясь понять, в чем причина нашего неожиданного трудолюбия. А когда раздался звонок и мы положили свои листки к ней на стол, она, растерянно протирая свои аквариумные очки, покинула класс, что-то бормоча себе под нос. Все ликовали!

Но увы. Моя шпаргалка обеспечивала успех лишь тем, кто либо без нее писал грамотно, либо незнание немецкого заменял пониманием психологии педагога.

Через несколько дней, на очередном немецком уроке, мы увидели, что Зигфрид, появившись с нашими листками, сердито бросила их на стол. Сухо отчеканивая наши фамилии, она раздала листки с отметками. Некоторые фамилии, и мою в том числе, она произнесла мягким голосом, – эти избранники заслужили хорошие отметки. Прочие же получили двойки.

Никто не бывает более возмущен карой, чем тот, кто ее заслужил, но уверен, что должен был избежать.

Объяснение последовало. Задрав голову и покашливая после каждой фразы, а также постукивая пальцем по столу, Бертуха объявила, что хотя те, кто получил плохую отметку, имеют всего одну ошибку, но то, что у всех она одна и та же, позволяет найти только одно объяснение: все списывали с одной шпаргалки. После чего она сделала паузу и добавила, что исключение составляют только Ася Величкина, Вадик Кидава и я. (Боже, в ка-

кую примерную компанию я попал!) Услышав это, я придал лицу выражение, которое, по моим понятиям, должно быть у отличника: скорбная скромность.

Я, конечно, знал, чем объясняется мой успех, и рад был, что замысел оправдался. А именно: обведя чернилами карандашные следы, я, сочтя, что абсолютно безгрешная работа из-под моего пера вызовет сомнение, обдуманно сделал две ошибки. Я исходил из того, что античная статуя с отбитым носом или без рук выглядит достоверней, чем если бы у ней все было в ажуре после того, как она пролежала несколько веков в земле. Мною руководило также начавшее созревать понимание того, что если хочешь выиграть главное, то иногда следует пожертвовать частностью. Мои товарищи, к сожалению, не поступили так же. Но почему они все сделали одну и ту же ошибку? Внимательно взглянув на свою работу, я понял, в чем дело. На том карандашном варианте, который я им показал, в одном слове над буквой «о» стояло нечто вроде двух точек. Это был случайный брачок бумаги. При обводке чернилами я на него не обратил внимания, и он у меня так и остался незаметным. Коллеги же, списывая у меня, решили эти точки воспроизвести, отчего у них вместо «о» получился ненужный «о-умляут».

Берта Самойловна пробыла у нас в школе еще недолго. Она все больше кашляла, и, боюсь, мы не скрашивали ей жизнь. Мы были бессмысленно, тупо жестоки, как бывают жестоки дети, не понимающие, что причиняют боль. Взрослые знают и наперед оценивают меру страданий тех, у кого они хотят их вызвать, стремясь угодить в самое больное место.

Как-то один из наших бумажных голубей, с кончиком в черниле, угодил в самое стекло очков Берты, оставив чернильное пятно. Она испуганно вскрикнула, не поняв сперва, в чем дело. И тут нам, наконец, стало стыдно. В классе несколько секунд стояла тишина, а Берта хотела было что-то сказать, но закашлялась и поднесла платочек ко рту. К счастью, прозвенел звонок, и она, ни слова не говоря, вышла. На следующих уроках уже никаких голубей не было. Но после летнего перерыва наша Зигфрид исчезла. Как оказалось, навсегда. Да, она не была педагогом. Ну, а кем были мы?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю