Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"
Автор книги: Рустам Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
Вере Андреевне потом уже пришло в голову, что разговаривал он с ней и вправду почти бесстрашно для первого дня знакомства. А на следующее утро, когда они встретились на кухне, ей показалось невозможным, что она знакома со стариком всего-то два дня.
Так они подружились в Новый, 1937-ой год.
Глава 4. ПАША
Попав в этот странный мир, каждый человек поначалу пребывает в состоянии сильного им недовольства. Он то и дело расстраивается и много плачет из-за каждого пустяка. Ему неуютно. Любое физическое неудобство надолго выводит его из состояния равновесия. Постепенно выясняя для себя устройство этого мира, в котором желания его могут не исполняться, потребности пересекаться с потребностями других существ, а также и с объективными обстоятельствами, он остается таким устройством очень недоволен и готов протестовать по малейшему поводу.
Стоит посмотреть однажды внимательно на обмочившегося в колыбели ревущего младенца. Боже, как он страдает. Сколько обиды, сколько неподдельного отчаяния написано на его лице. Честное слово, порою кажется, что приготовлен он был к существованию в совсем иных условиях, с иными принципами устройства бытия; к рождению в гораздо более комфортном месте, чем в том, в которое попал. Похоже, как если бы в последний момент ошибся дверью.
Потом постепенно он начинает привыкать. Годам к сорока, как правило, привыкает вовсе. А первое время очень недоволен.
Павел Иванович Кузькин попал в этот мир морозным погожим январским днем в начале двадцатого века. Попал, придя не в лучшее и не в худшее место его – на окраину придонской степи, в богатый крестьянский хутор. У Ивана и у Глафиры Кузькиных, к которым попал он, оказался он вторым ребенком, и они ему очень обрадовались.
Они обрадовались ему в ту же секунду, как он появился, но он не мог еще этого распознать. Он распознал это гораздо позже, годам к четырем. И как у каждого человека, это было одно из самых счастливых его открытий. Ведь у каждого человека, неизвестно еще, будет ли в жизни что-нибудь более замечательное, чем осознание того, что есть рядом с тобой самые хорошие люди, которым ты дорог не потому, что заслужил это, а просто потому, что ты пришел к ним, что ты есть, просто так. Потому что каждому человеку, раз уж очутился он тут, за этой дверью – ошибочно ли, необходимо ли – в этом мире, и в нем ему жить, каждому человеку нужен для начала его души аванс бескорыстной и беспричинной любви, первый и, может быть, единственный шаг громадного и чужого мира ему навстречу.
С осознания чуда своего прихода и с первого неразрешимого мучительного вопроса начинается душа человека.
Было теплое летнее утро, было V-образное дерево у края картофельного поля, на котором работали его родители. Солнце неспешно всходило вдоль одного из стволов, Паша сорвал сочный листок с аккуратной ножкой и подумал: как же это замечательно устроилось так, что именно его нашли в капусте его родители мама и папа? Ведь столько, должно быть, там, за лесом, живет похожих на него мальчиков. Что же было бы, если б нашли не его? И ему вдруг сделалось страшно, оттого что такое грандиозное счастье его висело на волоске. И невозможно было представить, что так же, как и ему, могли бы они обрадоваться другому мальчику. И захотелось думать, что это не так.
Тогда, тихонько встав, он ушел на огород и на всякий случай не только капустные, но и все другие грядки внимательно осмотрел в поисках нового младенца. "Вот, – сказал бы он родителям, испытуя их, – это ваш новый ребенок. Радуйтесь ему так же, как мне." Но кроме толстого ленивого хомяка, никого на грядках не оказалось.
Паша обеими ладонями поднял хомяка к лицу и осторожно подул ему в нос. Зверек забеспокоился: обернулся вокруг себя, напрягся пахучим тельцем и влажным носом потыкался в Пашины пальцы.
Паша засмеялся. По этому смеху нашли его на огороде перепуганные родители. И вместе еще посмеялись они над хомяком. Потом отпустили его. И он ушел от них, обиженно переваливаясь.
Стояло погожее лето. Ласкалось утреннее нежаркое солнце, и всем им так покойно было среди непреходящей тишины безлюдного поля. Проснулся в избе и босиком притопал к ним взлохмаченный, чуть сонный еще Андрей – Пашин старший брат. Руки у родителей по засученные рукава были в черной земле, и все казалось так определенно в их предстоящей жизни.
Но, глядя на смеющегося сына, Глафира Савельевна вдруг вздохнула. Она была суеверна, и почему-то вспомнилось ей теперь, что первым явственно произнесенным словом его было "больно".
Было лето. И было много еще потом лет и зим – спокойных и страшных. Но с неизбежностью оказывалось рано или поздно, что они уже только были, и вот уже их нет.
В это субботнее утро Паше приснилось детство, но, просыпаясь, он не успел зацепиться памятью за свой сон, ниточка оборвалась, сон провалился в бездну, осталось только чувство тонкое, нежное, с привкусом какой-то прозрачной тоски. Пару минут еще повалявшись в постели, Паша поднялся и подошел к окну.
За окном их спальни зеленел огромный раскидистый тополь. Кроме него почти ничего и не видно было из окна. Минуту он стоял – смотрел, как от слабого ветерка то и дело шевелится живо листва, пробегают по кроне зеленые волны, покачиваются ветви. Форточка пропускала в спальню едва уловимые запахи весны. Субботний день обещал быть погожим.
Надя еще спала. Обернувшись, Паша посмотрел и на нее, спящую, потом накинул халат и пошел в ванную.
Обе комнаты их квартиры – гостиная и спальня – были довольно просторные и с общей дверью. Коридор, огибавший их углом, вел на кухню. Ванная располагалась по правую руку коридора.
Эту квартиру Паша получил сразу по приезде в Зольск – два месяца тому назад – в начале марта.
Предложение занять прокурорский пост в Московской области, в городке, о существовании которого Паша до того и слыхом не слыхивал, застало его в должности научного сотрудника Ростовского юридического института. Застало врасплох. Паша собирался этой весной вплотную приступить к диссертации на тему сравнительного анализа недавно принятой конституции СССР с конституциями ведущих империалистических держав. Он проделал уже большую подготовительную работу, и понимал, что должность, которая ему предлагается, отодвинет диссертацию в неопределенное далеко, когда, может быть, и актуальность ее будет уже не столь велика.
Паша и до сих пор иногда ломал голову над тем, с какой стати вообще пригласили именно его. Единственным гипотетическим объяснением мог служить разве что Пашин однокурсник, второй год как подвизавшийся в помощниках где-то в недрах Московской прокуратуры. Впрочем, Московская и Московская областная прокуратуры – не одно ведь и то же, однако другому объяснению взяться было просто неоткуда.
Поначалу он хотел отказаться. Соображения карьеры никогда не были для него самоцелью. И, вероятно, он отказался бы, если бы не Надя, за один вечер сумевшая убедить его в том, что это предложение – есть не что иное, как шанс, который каждому человеку дается однажды в жизни. Он, впрочем, и сам понимал, что отдельной квартиры и той зарплаты, которая предлагалась ему, в Ростове пришлось бы ждать еще очень долго. Что близость к Москве есть и само по себе немалое преимущество, имея в виду хотя бы не такое уж отдаленное время, когда сыну их придется определять свою судьбу. Но, конечно, наиболее серьезным среди Надиных аргументов он не мог не признать тот, что теория без практики мертва, что уже пятнадцать лет он изучает юриспруденцию только по книгам, что в должности прокурора сам он только и сможет узнать те реальные преимущества, которые дает советская конституция в каждодневной юридической практике. Надя, конечно, умела быть убедительной, когда оказывалась чем-то всерьез заинтересована.
Они приехали в Зольск холодным солнечным утром 8 марта. На привокзальной площади он купил Наде букетик мимоз, а инструктор райкома, встречавший их, поинтересовался, знают ли они, где и когда было принято решение о праздновании Международного Женского дня. Паша знал только, что инициатива исходила от Клары Цеткин. Инструктор сообщил, что решение было принято в Копенгагене в 1910 году, на 2-й Международной конференции социалисток. Инструктор улыбался им радушно, но как-то и снисходительно; ограничился политинформацией, с праздником Надю так и не поздравил.
Их ждала на площади райкомовская "эмка". Через несколько минут они были уже на Валабуева, машина заехала во двор дома No 18 и остановилась у подъезда. Инструктор, выйдя из машины, первым делом стал зачитывать им вслух мемориальную табличку, висящую на стене. Но, не дочитав последней фразы, он вдруг прервался и, расплывшись в улыбке, приподнял фетровую шляпу.
– Познакомьтесь, – сказал он. – Это Павел Иванович Кузькин, наш новый прокурор. А это, Павел Иванович, ваша соседка – боец культурного фронта, очаровательная Вера Андреевна. Прошу любить и жаловать.
– Здравствуйте. С праздником вас, – сказал ей Паша.
Он почему-то ярче всего запомнил из этого утра, как хрустел у них у всех под ногами свежевыпавший снег.
Вера Андреевна торопилась тогда куда-то. Она вышла из подъезда в коричневом драповом пальто с огромными черными пуговицами и в черной каракулевой шапочке-таблетке.
Умываясь под струей обжигающе холодной воды, Паша думал о ней. Он вспоминал вчерашний разговор их, и почему-то задним числом очень раздражала его в нем одна собственная фраза. "Вы разве без жены идете?" – спросила она его об этом дне рождения. "С женой, – ответил он. – Ну и что?" Вот это "ну и что?" почему-то казалось ему теперь настолько неуместным и вздорным, что он даже постанывал тихонько, припоминая. "Нет, ничего," ответила она и головой покачала, и чуть пожала плечами.
Чистя зубы порошком, Паша ожесточенно скалился сам себе в зеркале. Почему вообще в последнее время он думает о ней все время? Несколько раз на дню вспоминает их последнюю встречу, либо представляет себе, что скажет ей в следующую. Ведь, если сообразить теперь, этот их разговор в библиотеке наполовину обдумал он заранее – исходя из своих представлений о том, что могло бы ей понравиться в нем. Почти как школьник, готовился к свиданию. Но ради чего? Что ему надо от нее? Что хочет он этим добиться? Ведь рассуждая трезво – ничего. Ничего.
Вытираясь махровым полотенцем, Паша столь энергично тер себе голову, будто вознамерился вытрясти из нее что-то лишнее.
На кухне, когда он вошел туда, Игорь как раз закончил завтракать и, уже стоя, допивая чай из стакана, смотрел в учебник, лежавший на столе. Это был десятилетний мальчишка, лицом отчетливо похожий на отца. Легко различимы были в нем те же серьезные, твердые черты, что и у Паши. Нелюбимый "Русский язык" он как всегда зубрил в последний момент перед занятиями.
– Пап, привет, – сказал он, захлопнул учебник и запихнул его в ранец. – Я побежал. Встретишь меня сегодня?
– Если дождя не будет. Давай-ка по буквам: "промокашка".
Игорь на секунду задумался, потом состроил кислую физиономию.
– Па-ап, ну, какая еще промокашка. Кому это все надо? Скоро при коммунизме и промокашек никаких не будет, все будут на пишущих машинках печатать. Ты сам подумай, разве что-нибудь изменилось бы в истории, если б Ленин писал "революция" через "а"? Ничего бы не изменилось. Все бы все равно поняли. Так зачем тогда голову забивать? Столько времени зря тратится, когда вокруг столько важных дел. Лучше бы ввели, чтобы с первого класса физику изучать, – Игорь застегнул портфель и еще на секунду задумался. – Про-ма-каш-ка, – проговорил он не очень уверенно.
– Про-мо-кашка, – поправил Паша.
– Но ведь от слова "макать"!
– От слова "промокнуть".
– Глупости какие, – рассердился Игорь. – Кому это надо? У нас сегодня четыре урока. Я пошел.
Он перекинул ранец через плечо и вышел из кухни. Через секунду хлопнула входная дверь.
Паша достал из навесного шкафа увесистую металлическую кофемолку, рассеянно покрутил ручку, высыпал кофе в медную турку, залил водой из-под крана, поставил на примус, развел огонь. Покуда кофе варился, он сходил в прихожую, откинул крышку почтового ящика на входной двери и достал оттуда свежий номер "Правды".
Вернувшись на кухню, он, поглядывая на примус, соорудил себе пару бутербродов с сыром, положил их на тарелку, вылил заварившийся кофе в большую керамическую кружку и с газетой подмышкой отправился в гостиную.
В гостиной, куда вошел он, было одно окно – с видом на тополиные ветви. Мебель в ней стояла скромная: круглый потрепанный стол, деревянные стулья, комод, книжные полки, старый платяной шкаф в углу. У окна имелась пара подремонтированных переобитых кресел и журнальный столик. Паша опустил на столик тарелку и кружку с кофе, устроился в кресле, развернул газету, и тогда на колени ему упал почтовый конверт. Он взял его в руки. На конверте в обратном адресе значилось Вислогузы.
Это было письмо от Натальи Васильевны – Пашиной приемной матери. Паша отхлебнул кофе и разорвал конверт. Наталья Васильевна писала как всегда крупным детским почерком со множеством ошибок. Писать она научилась не так давно. Написано было на линованном листке из школьной тетради.
"Пашенька, Наденька, – писала Наталья Васильевна. – У нас беда. Третьего дня наш Глебушка с утра, как обычно, ушел на работу, а к ночи домой не возвратился. Ждала, ждала я его, да и бросилась, наконец, искать, расспрашивать – а никто не видел и не знает. Побежала я к нашему председателю, а уж он спать лег, разбудила его. Спрашиваю его, вижу, что знает он что-то, глазами косит, да молчит. Я, конечно, в слезы, Христом-Богом его молю, чтобы сказал. Ничего не знаю, говорит, только вижу, что врет мне. Ступай, говорит, к оперуполномоченному, у него спроси. А опер-то наш в Краснорудном, за восемь верст. Ночь на дворе. Что ж, а нечего делать, бросилась я бегом. Думала уж, помру дорогой. Прибежала, стучусь, бужу его. Вышел он ко мне злой, как черт. Чего прискакала, говорит. Арестовали мы твоего гаденыша. Сама будто не знаешь, что враг он народа лютый. Батюшки вы мои, принялась я тут волосы на себе драть. Это Глебушка-то враг народа? Это Глебушка-то лютый? Да неужто не вся станица знает, что в жизни он мухи не обидел. Стала я расспрашивать у него, в какой он тюрьме, да к какому начальнику мне идти. А он только руки в карманы заложил и, равно на вошь, на меня смотрит. Незачем тебе, говорит. После узнаешь. Уж я и молила его, уж я и на коленях стояла. Только дверью он хлопнул, и весь ответ. Под забором в Краснорудном я и переночевала. За ночь все глаза выплакала. Наутро, как из дома он выходить, снова его встречаю. А уж он с крыльца, только увидел меня, сразу за кобуру. Ну, говорит, если через пять секунд мне еще тебя видно будет, то и тебя арестую, как на духу, слово даю. Испугалась я, правду сказать. Кому ж ведь, думаю, тогда о Глебушке хлопотать придется. Бросилась от него бежать, только скоро упала. Не стал он меня трогать. И уж сама не знаю, как добралась я тогда до дома. С того уж полутора суток лежу на кровати, не могу встать. Плачу только, а куда идти, что делать, не знаю. Милые вы мои. Пашенька. На тебя только вся и надежда. Ты-то все понимаешь в этих делах. Приезжай ты поскорее в Вислогузы. Или, если теперь не можешь почему-то, так хоть попробуй телефоном разузнать у нашего начальства. Ведь что же это такое, милые вы мои – ни за что, ни про что человека в тюрьму упрятали, и даже разговаривать с матерью не хотят. Извелась я за эти три дня, как за три года. Боюсь, помру скоро.
Ваша мама."
Дочитав письмо, Паша дрожащими руками снова взял конверт и осмотрел его с обеих сторон. Судя по штемпелям письмо было в пути ровно неделю.
Он закрыл глаза и почувствовал, что не способен сразу найти в себе реакцию, соответствовавшую бы этому письму. Похоже было на то, что сознание его по мере чтения успело выстроить некий защитный барьер против написанного в нем. Хотя он отлично понял и смысл, и подробности, на минуту возникло у него такое ощущение, словно все, что прочитал он, случилось не с ближайшими его родственниками, а с кем-то едва знакомым, да и, пожалуй, когда-то уже давно. Подобные штуки выкидывает иногда зрение человека: близкие предметы вдруг начинают казаться очень далекими.
Глеб был сыном лучшего друга Пашиного отца – Геннадия Резниченко, принявшего Пашу в свой дом после смерти его родителей. Семья у дяди Гены была небольшая: он, Наталья Васильевна и Глеб. Второй их сын умер незадолго до того, как приняли они Пашу. Глеб был на два года моложе Паши. Станица Вислогузы находились в пятнадцати километрах от хутора Кузькиных.
Однажды приняв к себе Пашу, Резниченко не делали различий между ним и родным сыном. Шесть лет, которые он провел в Вислогузах, были они – Паша и Глеб – братьями.
Паше теперь вдруг ясно вспомнилось его первое лето в Вислогузах. Он только начал тогда приходить в себя после того, как погибла его семья, разрушился мир, в котором он родился и вырос.
Из окна сеновала – их общей детской – далеко виден был зеленый луг – огромный и ровный, как скатерть. Лишь с одной стороны – с правой – его ограничивала речка – извилистая, мелкая и прозрачная. За речкой росли березы. На этом сеновале часто проводили они полуденные жаркие часы.
Почему-то ярко запомнился ему из того лета странный какой-то, недетский разговор их на сеновале.
Война была уже тогда где-то далеко. На крыше рядом тихо курлыкали голуби.
– Послушай, – спрашивал его Глеб, – ты маму свою очень любил?
Паша молча кивал.
– И папу тоже?
И папу.
– И брата, конечно, и сестру. Это так страшно, должно быть, когда все самые-самые любимые вдруг умирают. Тебе у нас хорошо?
Хорошо.
Они лежат на животах, утопая в сене, головами к окну.
– Смерть это так страшно, правда? Что такое смерть, ты знаешь?
Полуденное солнце светит в окошко. Все как-то сонно. Паше не хочется отвечать, но он пересиливает себя.
– Смерть – это как-будто с головой накроешься одеялом, ему кажется, голос его чужой, незнакомый; он словно слышит себя со стороны. – И насовсем.
Последний раз получил он письмо от Глеба с месяц назад. Глеб рассказывал коротко об общих знакомых их в Вислогузах и на несколько страниц пускался в рассуждения о христианстве. У него и раньше кое-что в этом роде проскальзывало в письмах, но это было уже сверх всякой меры, и Паша ясно дал понять ему в ответном письме, что делать этого больше не нужно.
И вот теперь его взяли. Собственно, нетрудно было это и предвидеть.
В квартире было совсем тихо. Надя не выходила из спальни и, по-видимому, еще не проснулась.
У Глеба начались эти странности, впрочем, еще давно – ему было семнадцать, он едва закончил школу, когда вдруг появился у него жадный интерес ко всему религиозному. Он подружился тогда с дьяконом из Троицкой церкви, целыми днями где-то пропадал с ним; подражая ему, перестал бриться, зарос какими-то рыжими клочками; все приятели их смеялись над ним.
До этого ничего такого Паша не замечал в нем. В школе учились они на виду друг у друга, вместе читали атеистические учебники, вместе участвовали в антипоповских утренниках и тому подобном. Никогда до этого не было ничего странного ни в поведении, ни в мыслях его.
Наталья Васильевна, правда, всегда была верующей, но им обоим ничего внушать не пыталась – понимала, должно быть, что времена изменились, и не хотела осложнять им жизнь.
Так что перемена эта в Глебе для него была неожиданной, и на какое-то время она как будто даже отдалила их друг от друга. Паша тогда уже учился в Ростове, у него появилось там много новых друзей, он встретил Надю.
Но, конечно, он всегда был рад видеть Глеба, когда бывал тот в Ростове. И даже пришлось им еще пожить вместе, когда приехал Глеб поступать в ветеринарный техникум. А вскоре после этого умер дядя Гена, и общее горе растопило пленочку льда между ними, если таковая была.
Кофе остывал. Солнечный квадрат на стене исчез. Субботний день проваливался в пропасть ко всем чертям. Паша закрыл глаза.
Неизвестно, сколько просидел он так. Сначала был слышен ему только шепоток листвы из приоткрытого окна, потом появились еще какие-то звуки, потом он услышал, как открылась дверь в спальню.
– Ты что это спишь? – спросила его Надя, подходя к столу. – Доброе утро.
Он открыл глаза, с тоской взглянул на нее и пододвинул письмо.
– Что это? – спросила она. – От Натальи Васильевны? – и стала читать.
Прочитав, помрачнела, опустилась в кресло напротив и сказала:
– Этого следовало ожидать.
Паша и сам отлично понимал теперь, что этого следовало ожидать, но произнесенные женой, слова эти раздражили его.
– Почему? – спросил он. – Он что, по-твоему, убийца, враг, диверсант?
– Ты знаешь, что я имею в виду, – пожала она плечами. Эти его религиозные штучки до добра довести не могли.
– Да какие штучки? – вскочил он из кресла в досаде. Какие штучки? Он же отлично все понимал... понимает на этот счет. И я ему сто раз говорил – относись к этому, как к личной жизни – рассуждать об этом ни с кем не нужно. И сам он мне говорил всегда... соглашался. Ведь не могли же его за чтение Библии посадить.
– Вот именно – не могли. Значит, было что-то. С кем-нибудь болтать начал, что-нибудь такое заявил прилюдно. Да, господи, одно это письмо его чего стоило. Ты уверен, что ты единственный читал его?
– Что за глупости, – поморщился Паша, глядя в окно, но в ту же секунду почувствовал с неприятностью, что по спине его от этой мысли стайкою взбежали мурашки. – Кто он такой, по-твоему, чтобы вскрывать его письма? Военный конструктор? Дипломат? Совхозный ветеринар. Да кому он нужен?
– Кому надо, тому, может быть, и нужен.
– Надо что-то делать, – сказал он скорее сам себе, чем Наде.
– Я надеюсь, ты не собираешься никуда ехать.
– Разберусь, – ответил он раздраженно. – Я отлично знаю, что тебе на Глеба наплевать.
– Мне ни на кого не наплевать, – ответила Надя. – Но и ты отлично знаешь, что ехать тебе туда бесполезно. Если здесь ты районный прокурор, там это никакого значения иметь не будет. В Ростове ты будешь частное лицо – не больше. Ничего добиться от них ты не сможешь. А ехать туда только для того, чтобы утешать Наталью Васильевну, по-моему, неразумно. Кстати, ты не забыл, что через неделю Всесоюзное совещание прокуроров?
Паша не ответил ей, вернулся к своему креслу, сел в него, развернул газету и отгородился ей от жены. Надя положила письмо обратно на столик, встала и ушла умываться.
"Жить стало хорошо! – прочитал он заголовок небольшой заметки. – Собрание охотников Северо-Енисейской тайги.
Красноярск, 13 мая (корр. "Правды") Эвенкийский народ, кочующий по Северо-Енисейской тайге, ежегодно после зимней охоты собирается в определенных местах для обсуждения общих вопросов. Эти редкие собрания таежного населения называются сугланами. Недавно в культбазе Вельмо состоялся очередной 7-й районный суглан, посвященный выборам в Верховный Совет РСФСР. На суглане выступили многие эвенки.
Из речи охотника-эвенка А.С.Кочнева:
– Товарищи! Эвенкийский народ, идя к выборам в Верховный Совет РСФСР, несет в своем сердце глубочайшую любовь и благодарность советской власти и великой коммунистической партии.
До Октября 1917..."
Смысл заметки не вполне доходил до Паши. Читал он, только чтобы занять чем-нибудь глаза и голову.
"Да здравствует новая жизнь Эвенкийского народа!– добрел он, наконец, до конца. – Да здравствует Сталин!"
Он сложил и бросил газету на стол. Заведя ладони за голову, вытянул ноги.
Слышно было, как на кухне Надя доставала из шкафа посуду.
Паша почувствовал вдруг, что этот его новый дом – эта квартира – ему неприятна. Неприятен прохладный полумрак в комнатах, неприятен особенный запах – то ли от старой мебели, то ли от отсыревших стен – вечно живущий тут. Неприятна даже эта возня жены на кухне, неприятна неизменная способность ее в любой ситуации все разложить по полочкам, рассудить обо всем, как дважды два, и во всем оказаться правой.
Что касается поездки в Ростов, то, разумеется, она была права. Если что-то и способен он предпринять, так только здесь, в Зольске, на рабочем месте своем. Нужно попытаться разузнать то, что можно. Придумать подходящий повод и послать запрос в Ростов. Но только заранее все нужно хорошо продумать, каждую мелочь предусмотреть. И ни в коем случае не трогать знакомых там, в Ростове, в прокуратуре. Все эти знакомые первыми и продадут – из одной только зависти, что он от них вверх пошел. Только строго официально. И все продумать – очень-очень осторожно.
Он встал из кресла, подошел к книжным полкам и достал оттуда потрепанный фотографический альбом. Из альбома вынул студийную карточку с узорчато обрезанными краями. Они сфотографировались с Глебом в Ростове, года три тому назад, в случайной студии, мимо которой проходили, гуляя.
С карточкой в руке он снова подошел к окну, вгляделся. Фотограф изобрел для снимка замысловатую композицию. Они сидели напротив друг друга на стульях задом наперед, облокотившись руками о спинки. Оба довольно улыбались друг другу. Такая же фотография, он знал, хранилась и у Глеба.
Да, теперь, выходит, он числится в родственниках арестованного Глеба Резниченко. И в анкете арестованного в семнадцатой графе в состав семьи Глеб, наверное, записал его и Наталью Васильевну. А, может, и не записал его. Ведь все же друг другу они не родные, а названные братья.
Постояв у окна, Паша поморщился этим мыслям своим, взял со стола кружку и залпом допил остатки остывшего кофе.
Глава 5. ВЕРА АНДРЕЕВНА
В городской публичной библиотеке No 1 Вера Андреевна работала со дня ее основания. Три года тому назад, когда она заканчивала Московский библиотечный институт, туда поступила заявка из зольского отдела культуры. Организуемому в районном центре просветительскому заведению требовался библиотекарь. По заявке этой Вера Андреевна поехала в Зольск.
В сущности, ей было все равно, куда ехать. Вера Андреевна была красивая девушка и круглая сирота. Родители ее и все родные сгинули без следа в невиданном водовороте судеб третьей русской революции. Заполняя анкеты, Вера Андреевна не могла ответить даже, каких они придерживались политических взглядов, и в борьбе за правое ли дело сгинули.
Маленькая Вера сидела в огромных лопухах на обочине проселочной дороги где-то под Ярославлем и плакать больше не хотела, потому что плакала уже сутки подряд. Раздув на горе буржуям мировой пожар, сознательный пролетариат ночами мечтал о скором сытом счастье всех имеющихся в мире детей. Он точно знал, что не пожалеет миллионов жизней – ни своих, ни чужих, за это счастье. А о трехлетней девочке, сидевшей на обочине дороги, пившей воду из лужи, он не знал, и ничем поэтому не мог ей помочь.
Помог ей человек происхождения, по-видимому, непролетарского – с грустными серыми глазами за стеклами пенсне. Обнаружив девочку в лопухах, он отнес ее в чудом сохранившийся среди шествия революции детский приют. И придумал ей красивую фамилию – Горностаева, а заодно и отчество Андреевна. Потому что, должно быть, не хотел, чтобы девочку назвали лишь бы как бы. Она позвала его из лопухов: "дядя", и когда он нашел ее и взял на руки, она сказала ему, что ее зовут Вера, что она очень хочет кушать, и почему-то запомнила некрепкой еще детской памятью его грустные глаза. Они поначалу часто снились ей долгими приютскими ночами. Потом перестали. Тринадцать лет – срок значительный. Тринадцать детских лет срок огромный.
В Московском библиотечном институте, куда шестнадцатилетняя Вера поступила, выйдя из детдома, училась она прилежно и почти всегда на отлично. Но, приехав в Зольск, вскоре обнаружила она, что для работы в публичной библиотеке не требуется ей и десятой доли полученного в институте образования. Единственное, что требовалось от нее на рабочем месте – это некоторая доля аккуратности и общительности. Поначалу это огорчало ее. Потом она привыкла.
С утра стояла отличная погода. Субботний день родился такой тихий, такой удивительно свежий, что, казалось, и птицы поют не так, как всегда. Нежнее. Нега повисла в воздухе, невидимой пеленой окутала город, сквозь открытые форточки пробралась в коммунальные кухни, ласкала, легонько томила людей. Невозможно было в такое утро торопиться куда бы то ни было, невозможно не поднять голову к прозрачно-голубому небу с застывшими хлопьями облаков.
Вдоль Советской улицы цвели деревья. В библиотеке все утро настежь было открыто окно, и весенние запахи переполняли подвал. В первую половину рабочего дня – до обеда – к Вере Андреевне заглянуло всего пять или шесть посетителей.
Вера Андреевна с утра просматривала картотеку. Каждую вторую субботу она рассылала должникам библиотеки открытки с напоминанием.
– Тимофеев, – шептала Вера Андреевна, выписывая на открытку адрес. -Тимофеев, Красноармейская. Сказки народов Азии. Тимофеев... Тимошенко... Тимошин.
Было очень тихо. Работа двигалась к концу, а время – к обеду, когда на лестнице за дверью послышались шаги, которые Вера Андреевна умела узнавать. Шаги были медленные и шаркающие. Вскоре дверь отворилась, и на пороге ее появилась улыбчивая старушка в черном рабочем халате и белой косынке. В правой руке старушка держала швабру, длиною одинаковую с собой, в левой жестяное ведро с водой, на поверхности которой плавали золотые искорки.
Старушка служила уборщицей при высотном доме и прибиралась одновременно во всех конторах его.
– Добрый день, Марья Васильевна, – сказала Вера Андреевна, оторвав на секунду взгляд от картотеки.
– Добрый, – ответила старушка. – И добрый и выходной у всех советских служащих. Только ты и работаешь.
Поставив ведро посередине комнаты, она принялась прибираться. Сначала достала тряпку из кармана халата и вытерла повсюду пыль. Затем сняла со швабры мешковину и стала подметать. По тому, как при этом поглядывала она на Веру Андреевну, ясно было, что в ней соперничают тем временем желание поговорить с библиотекаршей и нежелание мешать ей.
– Денек-то сегодня, – заметила она все же через пару минут.
– Что, Марья Васильевна?
– Я говорю, погода сегодня – прямо лето. Шла нонче по Княжеской...
– По какой еще Княжеской? – удивилась Вера Андреева, не подымая глаз.
– Да по аллее. Как ее по-вашему? Героев Революции что ли. Дух там в эти дни особый – липовый. Нигде такого больше не сыщешь. Только и гулять сегодня, а тебе сидеть тут до темноты.
– Филимонов... – сказала Вера Андреевна. – Нет, баба Маня, сегодня как раз не сидеть. Иду сегодня на день рождения к одному человеку. Евгений Иванович меня отпустил – пораньше сегодня уйду.
– Чудной, скажу я, Верочка, у тебя начальник.
– Чем же чудной?
– Да так, чудной. Я к нему в отдел тоже одно время прибираться ходила. Бывало, моешь пол, а он вдруг встанет из-за стола, подойдет вот так и смотрит, смотрит. Потом и говорит: "Ты, – говорит, – баба Маня, у нас господствующий класс. Все, говорит, – у нас в стране только ради тебя делается. Все, баба Маня, для тебя трудятся." Посмотрит эдак важно-важно и обратно шнырк за стол. Чудной.