Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"
Автор книги: Рустам Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Брат Ваш во Христе – Евдоким Калугин"
Он нарочно, очевидно, не подписал никакого сана, чтобы не раздражить его, но раз за разом перечитывая письмо, вникая в тщательно продуманные обороты его, отец Иннокентий чувствовал тем не менее, как, разгораясь, заполняет его сердце негодование. Значит, мало того, что сумел избежать этот иуда всеобщей, и им-то как раз давно заслуженной, участи, он еще и не намерен останавливаться в своих попытках извратить Православную веру, подделать святые устои ее под нужды большевистских царьков. Теперь нацелился он уже даже не на то, чтобы "переделать" Православие, а на то, чтобы "заменить" его чем-то. И без стеснения, даже с гордостью, заверяет, будто находит в этом поддержку властей. Не очень-то, впрочем, верится в это – для чего еще нужно властям создавать себе проблемы с новой, никому не ведомой конфессией? Если только не решились они использовать его в какой-нибудь тайной финальной игре с остатками Церкви. Может быть, так, что не решаются они уничтожить ее под корень, дабы не отказываться формально от гражданских свобод воспетой своей конституции, а хотят представить дело таким образом, будто сама Церковь решила самоликвидироваться и на расчищенном месте выстроить "новую веру". Тогда ликвидироваться ей, конечно, дадут, а вот выстроить. А, может, даже и выстроить дадут, и когда неизбежно окажется она никому не нужной, без затей уже сравняют с землей. И этот краснорясый карьерист, этот обновленческий провокатор готов радостно бежать впереди бульдозера – только для того, чтобы в очередной раз постараться взобраться по обломкам повыше. Встать хоть на мгновение во главе чего бы там ни было, сделаться на день патриархом какой-нибудь "коммунистической трудовой церкви". И уверяет, что успел уже набрать сторонников. Ну, нет. Теперь не 1922-й год. И уж он не станет теперь сдерживать себя. Вежливым отказом дело не ограничится. На войне, как на войне.
До сих пор лишь однажды решился отец Иннокентий вопользоваться этим. Когда прошлой зимой председатель райисполкома настрого запретил продавать его храму уголь, он, будто по вдохновению, составил и отвез в Зольск бумагу, в которой заявил о том, что председатель этот намерен, заморозив храм, спровоцировать настроения недовольства Советской властью у прихожан. Он даже не ожидал такого эффекта – уже на следующий день к воротам его подкатил грузовик с углем. К душевному спокойствию его, председатель при этом остался на своем месте.
Еще несколько раз, впрочем, пользовались им самим. Слухи о том, будто бы выпытывают там из священников тайну исповеди, были, конечно, только слухами; не такие они были идиоты, чтобы интересоваться исповедями богомольных старушек. Но в одном из кабинетов Зольского райотдела НКВД несколько раз приходилось ему подписывать показания, составленные не им. Показания придумывались за него схожие и совершенно дикие – будто бы кто-то, придя к нему в церковь, стараясь сыграть на предполагаемой в нем ненависти к Советской власти, пытался вовлечь его в какую-нибудь террористическую группировку, чуть ли не приходил к нему в храм уже с тротилом в руках. Он подписывал их всякий раз, лишь убедившись, что подследственным является коммунист-аппаратчик. Змея в последние годы принялась пожирать потихоньку сама себя. Что ж, почему бы ему было не помочь ей в этом? Никаких абсолютно угрызений совести он не испытывал из-за этих подписей. Дважды поначалу – в случаях, когда показания его должны были касаться обычных людей – он наотрез отказался подписать их. Молодой лейтенант, курировавший его, злился сперва, угрожал, но потом, кажется, смекнул, в чем дело, и, кажется, самого его, по размышлении, устроило такое положение вещей – в дальнейшем ни разу уже не пригласил он его понапрасну.
И вот теперь, в эту пятницу, вторично решился отец Иннокентий проявить инициативу. Он размышлял об этом письме день, ночь и еще один день. Он вспоминал все, что напрямую и стороной было известно ему о лжеепископе, он старался предвидеть последствия его новой деятельности, допрашивал свою совесть, молился.
Он должен был это сделать. Последствия очередной организованной атаки на Православие, от кого бы она ни исходила, неизбежно добили бы Церковь. И всей своей жизнью Евдоким заслужил возмездие не меньше любого из бесов.
В пятницу вечером, попросив у председателя ключ от сельсовета, чтобы по телефону переговорить с Зольском, он понимал, что действует наверняка. Он не сомневался, что, даже если в самом деле есть у Евдокима какие-нибудь покровители в Москве, НКВД они не указ. Когда сообщит он о том, что в Зольске намерен появиться некто, агитирующий за создание новой религиозной организации, райотдел НКВД арестует его незамедлительно. И трудно представить даже, кто должны быть те неведомые покровители лжеепископа, чтобы заступиться за него, уже арестованного.
Накручивая телефонный диск, он просидел в сельсовете три с половиной часа – до полуночи. Зная распорядок работы райотдела, он не сомневался, что абонент его на месте. Барахлила линия. Он рассчитывал договориться о личной встрече с Баевым на понедельник, но тому оказалось довольно и звонка – они договорились, что к девяти вечера во вторник за Евдокимом приедут. Не изменились бы только у того планы. Но раз уж написал он ему так конкретно о времени своего прибытия, должно быть, имелось у него твердое расписание агитационных поездок. Судя по всему, предполагал он уложиться с визитом между двумя поездами – приходящим из Москвы и последним уходящим в Москву от Зольского вокзала.
"Основания", как выразился тогда Баев, отец Иннокентий продуманно и беспощадно изложил на бумаге еще в субботу. Так что вопрос теперь был только в пунктуальности Евдокима.
Часов около шести, когда солнце в его окне спустилось к куполу храма, измаявшись ждать без дела, он вышел на огород и принялся вскапывать грядку – не решив еще, что посадит на ней.
Копать ему мешала немного боль в пояснице. Время от времени в последние годы давала она о себе знать. В остальном же, надо заметить, в свои пятьдесят чувствовал себя отец Иннокентий совершенно здоровым человеком. До сих пор ни разу в жизни самостоятельно не обращался он к врачам. Еще из юности, из Петербурга, вынес он некое предубеждение, некий неприятный осадок от распространенного в их среде особенного всезнающего тона – тона людей, полагающих, будто, если в анатомическом кабинете щупали они человеческое сердце, секретов в нашей жизни для них не осталось.
Физическое занятие помогло ему скоротать время и отодвинуть начавшее было нарастать волнение.
Что-то около половины восьмого к церковным воротам подъехала и остановилась пролетка. Разогнувшись, отец Иннокентий увидел, как из пролетки на землю соскочил безбородый человек в темном костюме, без галстука, с небольшим саквояжем в руке. Переговорив с извозчиком, он рассмеялся вдруг и направился к калитке отца Иннокентия. Извозчик стегнул кобылу, но почему-то не стал разворачиваться, а поехал дальше к центру села. Это был единственный зольский извозчик – отец Иннокентий помнил его в лицо. Должно быть, Евдоким нанял его на вокзале.
"Деньжонки-то однако водятся у иудушки," – подумал отец Иннокентий и, воткнув лопату в рыхлую землю, направился навстречу ему.
Войдя за калитку, Евдоким сразу заприметил его, и, улыбаясь, помахал ему рукой на ходу, будто старому своему приятелю. Плюс-минус два-три года, он должен был, вообще-то, быть ровесником отца Иннокентия, но глядя на его прямую, чуть не спортивную фигуру, бодрую осанку, энергичную, деловую походку, сказать этого было никак нельзя. Чисто выбритое, правильных форм лицо его могло бы принадлежать здоровому мужчине лет тридцати семи. Не очень длинные, но и не коротко стриженные прямые темно-русые волосы были аккуратно расчесаны, будто только что отошел он от зеркала. Отец Иннокентий смутно уже помнил его бородатым, но, подходя к нему теперь, успел подумать, что борода едва ли и пошла б ему.
– Здравствуйте, отец Иннокентий, – сблизившись с ним, Евдоким перекинул саквояж в левую руку и протянул ему правую.
– Здравствуйте, батюшка, – кивнул ему отец Иннокентий, вместо рукопожатия показав вымазанные в земле ладони. Запачкаетесь. Проходите в дом.
Вслед за Евдокимом, не заметившим постеленного на крыльце коврика для вытирания ботинок, он прошел на кухню и, остановившись возле умывальника, принялся мыть руки. Лжеепископ тем временем поставил свой саквояж возле печки и без особенных церемоний прямиком уселся за стол. С белоснежным полотенцем в руках Отец Иннокентий обернулся к нему.
– Руки, батюшка, отмыть не желаете? – поинтересовался он.
– Спасибо, отец Иннокентий, – усмехнулся тот. – Я ж не запачкался.
Интонации в разговоре, значит, умел он чувствовать.
– Как знаете, – заметил священник. – Что ж, чайку?
– Да неплохо бы, если не обеспокою. Времени у нас с вами ровно два часа. Мне надо будет к московскому поезду успеть.
– Что же тогда извозчика отпустили?
– Я не отпустил. У него тут в селе приятель какой-то оказался – он к нему пока; вернется к половине десятого.
Ковшом набрав из ведра воды в чайник, отец Иннокентий установил его на керогазе и посмотрел на часы. Если Баев окажется точен, общаться с иудушкой предстояло ему полтора часа.
– Так, надо понимать, решились вы, отец Евдоким, евхаристическое общение со мной наладить, – сказал он, подсаживаясь к столу.
Евдоким от души рассмеялся.
– Ох, и ехидны вы, батюшка. Ну, да это и к лучшему. Ирония – признак ума. Полагаю, разговор у нас с вами должен получиться.
– О чем же? – поинтересовался отец Иннокентий и, достав из кармана кисет, как всегда неспешно принялся за свою трубочку.
– О делах духовных, отец Иннокентий.
– Давно ли вы ими интересоваться стали? – полюбопытствовал он, постукивая трубочкой о край стола.
– Батюшка, батюшка, – покачал головой Евдоким. – Ну, давайте уж без зуботычин разговаривать. Поздновато нам теперь задираться-то друг на друга, как вам кажется? Пора уж и вместе о будущем Церкви нашей подумать.
– Что же тут думать? – пожал плечами отец Иннокентий. Как была она, как есть, так и будет всегда – Православная, каноническая и единая.
– Так, выходит по-вашему, все у нас с Церковью в порядке?
– Не знаю уж, как у вас, а у нас с Церковью все в полном порядке.
– И, скажем, то, что один вы у вас в Церкви на всю епархию остались, вас не беспокоит?
– Меня, батюшка, радикулит в последнее время иногда беспокоит, – развязав кисет, сообщил отец Иннокентий. – И еще положение негров в Американских Соединенных Штатах. Это вот, бывает, особенно беспокоит.
– Ну, хорошо, – согласно кивнул Евдоким. – Откровенничать вы со мной не настроены – иного я, собственно, и не ждал. Тогда давайте так, батюшка – я говорить буду, а вы послушайте. Если решите, что я вас сюда за сорок верст провоцировать приехал, можете и не отвечать ничего, – он наклонился к нему вперед над столом. – Все дело в том, отец Иннокентий, что наша Русская Православная Церковь окончила свою историю. И вам это, безусловно, известно не хуже, чем мне. Я, впрочем, допускаю, что вы, в отличие от меня, можете на досуге представлять себе, как, будто Феникс, восстанет она из пепла, силою мышцы Божьей возродится в славе своей, воссияет ярче прежнего и тому подобное. Я не стану с вами спорить на эту тему. Я только замечу вам от себя для начала, что, если и воссияет она из пепла в прежнем – каноническом, как любите вы выражаться, виде своем – лично я этому совсем не обрадуюсь.
– Ну, об этом могли б не упоминать, – заметил отец Иннокентий.
– Совсем не обрадуюсь, – повторил Евдоким, внимательно глядя на него, и, кажется, оставшись доволен уже тем, что не вовсе замолчал тот. – Хотя вам известно, вероятно, что от обновленчества в нашей епархии нынче и вовсе ничего не осталось. Канцелярию мою закрыли, так что, если милостью Божьей придет вам еще пора регистрироваться, приезжать не трудитесь.
– Зато вот сами вы в полном порядке, – раскурив, наконец, трубочку, сказал отец Иннокентий. – И даже неплохо выглядите.
– Спасибо за комплимент, батюшка, – кивнул он. – Только вам ведь не хуже моего известно, чего это стоит.
Священник смолчал.
– И я думаю, должны вы понимать – для того чтобы и дальше оставаться мне "в полном порядке", ничего худшего нынешних моих разъездов и придумать было нельзя. Можете, разумеется, мне не верить, но дело в том, что лично за себя я в последнее время вовсе уже не беспокоюсь. Со мной – что Бог даст, то и будет. Приехал же я, чтобы о возрождении веры с вами поговорить.
– За что ж такая честь, батюшка?
– За то, что слышал я о вас неоднократно, как о человеке образованном – это, во-первых. Во-вторых, безусловно, не только с вами. В третьих, мало уж с кем и осталось, сами знаете.
– Посеявший ветер, пожнет бурю, – произнес священник.
– Если это вы обо мне, отец Иннокентий, то – напрасно. Могли бы и заметить, что как пришел я к вам тогда, в двадцать втором, с дурачком из ВЦУ, как получил от вас от ворот поворот, так с тех пор ни разу на ваш приход не зарился. И ни на один другой не зарился. Хотя возможности-то были в свое время – уж поверьте – при архиве епархиальном сидючи. Много там, в архиве, бумажек интересных сыскать было можно. Это ведь сейчас чекистам все равно, за что сажать, а было время – лазили они за этими бумажками. Я же их по мере сил изымал да припрятывал потихоньку. И ни к кому ни разу с ними не ходил – ни с чьей свободой выбора не игрался. К Живой же Церкви, батюшка, примкнул я не из страха, как, скажем, Сергий ваш, и не из корысти – из корысти проще было б, согласитесь, в безбожники податься, а по убеждению – поэтому и не вышел из нее до конца, не каялся и нюни не распускал. А уж, если вспоминать, так временами очень бы выгодно было. Ваши-то каноники, когда в фаворе себя чувствовали, в средствах вовсе ведь не стеснялись. Ну, впрочем, чего теперь вспоминать – дело прошлое. Честное слово, батюшка, давайте-ка на часок позабудем мы об обидах поговорим серьезно. Вот, если правде в глаза смотреть, чего вы ждете, сидя здесь в одиночестве, на что уповаете? Да ведь только на то, что времена изменятся, на то, что пригодитесь вы еще этой власти, не то – следующей. На то, что вдруг вразумит Господь неразумных, кликнут вас сверху, народу прикажут смеяться над Церковью перестать и всем опять креститься. Вот тогда, как Феникс, и восстанете вы из пепла, пойдете опять просфорками, иконками целебными торговать, оружие освящать и людям головы морочить. Опять мошну набьете, щеки красные отъедите. И станете опять Церковью для темных, сирых да убогих. Но все дело в том, отец Иннокентий, что для людей, окончивших хотя восемь классов, останетесь навсегда, что бы ни было уже, опиумом для народа, жуликами и мракобесами.
– Это почему же так строго?
– Да потому что, батюшка, никогда уже по доброй воле образованный человек не пойдет в Церковь, где до сих пор кушают тело Христово, пьют святую водицу и верят в Ноев ковчег.
– Ах, вот оно что, – окунувшись в облачко дыма, покивал головой отец Иннокентий. – А вы, стало быть, предлагаете кушать в церквях витамины, пить "Боржоми" и верить в электрификацию. Вы, стало быть, Церковь для просвещенных и образованных намерены из пепла возрождать.
– Для всех, батюшка, для всех – в этом дело; и не новую, но подлинную – Христову Церковь, освобожденную от вековой коросты предрассудков. Зачем передергивать? Вы же не глупый человек – понимаете, о чем я говорю. Неужели не разглядели вы до сих пор, что не может Церковь в ХХ-м веке, не имеет права, если христианскую истину не хочет унизить, но понести дальше, семидневное творение мира проповедовать, исчислением ангельских чинов заниматься, муроточивым иконам кланяться. Не может истинная вера на лжи, скудоумии и обмане строиться. Тихон ваш все упрашивал большевиков о богословских школах – чтобы снова позволили ему розгами закон Божий детям втолковывать. Не позволили, слава Богу. А если б и позволили, лично я в нашей епархии никогда бы не позволил, не разрешил ни за что.
– Ну, это-то понятно, – недобро взглянул отец Иннокентий; и кажется, все же задело его за живое, потому что вдруг позабыл он подбирать слова. – Вы-то всю жизнь с большевиками в одной упряжке.
– Эх, отец Иннокентий. И когдае вы, наконец, ярлыки-то развешивать разучитесь. Чуть что не по-вашему, сразу большевики, безбожники, еретики во всем виноваты. Да причем же тут большевики, батюшка? Да оглядитесь же вы вокруг. Ну, скажите мне, кости от динозавров, черепа неандертальские большевики, по-вашему, археологам подбрасывают? Микробов под микроскопом большевики развели? Звезды, планеты, галактики большевики придумали? Так объясните мне, батюшка, почему вы Спасителя нашего непременно безграмотным людям проповедовать хотите? Почему для проповеди Христовой непременно дикари вам нужны – в Адамово ребро, в эдемские яблочки верующие? Почему Левенгук, Коперник, Дарвин будто кость в горле до сих пор вам стоят? Неужели так слаба ваша вера, что от правдивого слова рассыпаться может в прах?
Чайник уже закипал. Не ответив Евдокиму, отец Иннокентий поднялся из-за стола, достал с полки жестяную коробку с чаем. Не выпуская трубки изо рта, принялся готовить заварку.
– Передергиваете-то как раз вы, – сказал он, наконец. Церкви Православной давно уже ничто поперек горла не стоит и стать не может. Давно уже Церковь с наукой спорить не собирается. С наукой у нас разные сферы человеческой жизни. Наука сама по себе, а вера сама по себе.
– А вот тут-то вы сильно ошибаетесь, – как бы печально улыбнулся Евдоким. – Вот этого-то никогда и не получится. Никогда уже наука и Церковь не будут сами по себе. Потому что вера, отец Иннокентий, всегда, во все времена на том строится, что видит вокруг себя человек. А наука – это глаза современного человека. И вера его всегда отныне наукой поверяться будет. Доколе не знал человек, почему гром гремит, дотоле и можно было про Илью-пророка ему рассказывать. А теперь уже нельзя, батюшка. Теперь наукой – глазами своими – человек на небо смотрит, на звезды смотрит, на атомы. А вы хотите перед глазами этими картинками библейскими размахивать, истории рассказывать о том, как люди в соляные столбы обращаются, как звери со всей планеты в Ноев ковчег лезут. Вы вот что поймите, отец Иннокентий – большевики уйдут раньше или позже, уйдут неизбежно – в этом сомнений у меня нет. Они уйдут, а нам с вами, либо потомкам нашим, веру в России предстоит восстанавливать, и если начнем мы восстанавливать ее с того, что Рухмана – изобретателя громоотвода – объявим первым большевиком, то ничего хорошего у нас не выйдет. Вы, батюшка, в деревне живете, в деревне проповедуете – вам, может быть, проще. У вас тут, кто буквы различать умеет, тот и грамотный. Такому, если верить ему охота, все, что угодно, в голову забить можно. Но так не будет, отец Иннокентий. Очень скоро уже так не будет, поверьте. В городах уже и давно не так. Оглянитесь вокруг – новое поколение растет – грамотное поколение. Рассудите – атеизм наш городской, поголовный – разве он из большевистской идеологии вырос? Разве большевики взрастили его, разве не он их? Да никто еще и не слыхал о большевиках, когда он расцвел. Зато все слыхали уже, что человек от обезьяны произошел. Профессора в университетах черепа студентам показывали, спорили, теории выстраивали, а мы с вами чем занимались тем временем? Мы анафемствовали с вами, мы об адамовом ребре продолжали твердить – разве не так? Ну, и к чему это привело? Сами вот вы, батюшка, полюбопытствовали разве когда-нибудь – Дарвина с Моисеем сравнить, учебник по биологии полистать? Разумеется, нет – зачем же листать, если он вразрез с богословием идет. Проще анафему объявить, не то, вот как теперь – отмахнуться, объявить, будто разные сферы. А чем же разные, спрашивается – если об одном – о человеке, о жизни на Земле, о том, чем все движется, как и куда развивается – и наука, и религия твердят. Поверьте мне, отец Иннокентий, идеологию большевистскую при повороте истории не так уж сложно будет с любого поколения сдуть. Сдули же с нынешнего поколения идеологию – сначала монархическую, затем демократическую – и четверти века не понадобилось. А обратно – так и еще проще будет, потому что естественней. Всякая идеология – пыль. А вот наука – не пыль, отец Иннокентий. И грамотность поголовная – не пыль. Обратно в темноту народ вы уже никогда не загоните. И смеяться он тогда над вами уже не по идеологии будет, а по уму. Прикажут ему сверху креститься, так пойдет и креститься, а про себя все равно смеяться будет, и ни на грош вам не верить.
Отец Иннокентий достал из шкафа стаканы, сахарницу, ложки, поставил на стол. Что-то уж очень угрюмо молчал он при этом.
– Смеяться, батюшка, вместе с вами только те будут, произнес он, наконец, принявшись разливать чай, – кто за древними легендами, за аллегориями, окажется не в силах разглядеть мудрость и нравственный смысл.
– Ах, ну да, да, – покивал Евдоким. – Забыл же совсем. Аллегории, мудрость, нравственный смысл. Что ж, давайте, припоминать. Давайте отыщем для начала мудрость в истории с Ноем, проклявшем сына только за то, что тот случайно увидел его пьяным, как свинья. Наверное, мудро, я согласен, поступили Иафет и Сим, пятившиеся к отцу задом; но, задумайтесь, как бы удалось им это, если бы Хам первым не обнаружил отца? Давайте отыщем нравственный смысл в житии Авраама – сутенера, торговавшего собственной женой и в дикарском обряде едва не зарезавшего родного сына. А много ли нравственного смысла видите вы в праведном Лоте, переспавшем с собственными дочерьми? Или, может быть, нравственно житие Иакова шантажиста и вымогателя, обманувшего собственного брата, с благословения божьего развратничавшего до конца дней? Нравственно поступали детки его, подлым обманом уничтожившие и ограбившие целый город? Нравственно поступил Иосиф, воспользовавшийся голодом в Египте, чтобы обездолить и поработить целую страну? Может быть, нравственен Моисей, начавший праведную карьеру свою с убийства?
– А вы, я погляжу, большой поклонник Емельяна Ярославского.
– Да вот, представьте себе, отец Иннокентий. Вот, представьте себе, поклонник – потому что этот самый Емельян Ярославский сделал за нас с вами то, что мы сами – лет эдак пятьдесят назад – должны, обязаны были сделать. А уж то, что при этом посмеялся он над нами – ничего не поделаешь заслужили. Если как-нибудь внимательно и беспристрастно возьметесь вы почитать его, то, может, и увидите, что прав он на четыре пятых. Он, разумеется, заодно с водой и ребенка выплеснул – так на то он и атеист. А вот если б мы с вами, отцы наши, вместо того, чтобы Толстого отлучать, взялись бы за труд – труд тяжкий, долгий, неблагодарный – в тысячелетних привычных народных верованиях отделить подлинные истину, мудрость и нравственный смысл от легенд и сказаний полудикого скотоводческого народа, так, кто знает, батюшка – может, о большевиках бы никто и не слыхал нынче. Ведь уж даже из евреев – им-то, казалось бы, куда как нужнее за Тору свою держаться и то уж сто лет назад – сто лет! – целое течение вылилось, новая конфессия образовалась – реформаторская, сумевшая заповеди Божьи от "песьих мух" отделить. Так почему же православные-то батюшки, через одного евреев этих ненавидящие, за трехтысячелетние еврейские легенды до сих пор насмерть стоять готовы, миропознание свое на них строят, науку за них проклинают, не то отмахиваются от нее. Неужели, отец Иннокентий, не за что больше насмерть стоять? Неужели "песьи мухи" эти – и есть Православная вера?
К чаю никто из двоих еще не притрагивался. Отец Иннокентий внимательно слушал Евдокима.
– Вы о главном забываете, батюшка, – сказал он. – О Боге. О едином Боге, впервые в истории человеческой открывшемуся этому "полудикому скотоводческому народу". А в нем-то и смысл, и мудрость, и красота этих легенд.
– Но ведь легенд же, отец Иннокентий, легенд! Так давайте и вспомним о Боге – к чему же еще я призываю вас?! Давайте отделим Его – Единого, Непознаваемого, Всечеловеческого – от бога, возлюбившего почему-то лишь один еврейский народ. От бога – покровителя всех кровавых захватчиков его. От бога, который в приступе меланхолии насылает на Землю потоп, чтобы уничтожить правых и виноватых. От бога, который может решить, а потом передумать. От бога, с которым можно сговориться, заключить контракт. От бога, с которым Иакову можно драться врукопашную ночь напролет. От бога, который наподобие разбойника встречает Моисея на дороге и ни с того ни с сего хочет убить его. От бога, который озорства ради требует в жертву людей. От бога, который для красного словца Моисеева в соперничестве с другими богами, вырезает невинных младенцев во всей земле Египетской. Почему этого бога проповедуете вы наравне с Тем, которого "не видел никто никогда"? Потому что Христос родился в Иудее? Ну, а если бы родился Он среди Скифов, поклонялись бы вы Перуну?
– Что вы несете? – поморщился отец Иннокентий. – Христос предвещен был этому народу. Предвещен Богом. И не уверовали в Него.
– А как же им было уверовать?! Им предвещено было, что с приходом Спасителя наступит немедленно царство справедливости, мира, добра, всеобщего богопознания. Разве наступило оно? Им ничего не сказано было о том, что Мессия придет дважды. Здесь великая тайна, отец Иннокентий. И эту тайну – тайну общения Бога с народом в легендах, создаваемых этим народом, надо бы изучать, надо бы постигать – настолько, насколько возможно это и историку, и христианину. Так ведь не хотите вы. Ведь Авраам святой. Ведь Иаков – святой. Ведь Моисей – святой. А все евреи одновременно – христопродавцы. Да кто у нас, вообще, на Руси не святой, о ком легенды в народе пошли. Кумиров себе сотворили в сотню раз больше, чем идолов стояло до Владимира.
– Значит, Библию, по-вашему, долой, и всех святых выноси. Так?
Евдоким вдруг как бы устало закрыл ладонями глаза, покачал головой.
– Ну, опять, опять. Опять ярлыки, опять догмы, опять анафема. Все то же самое, из года в год. Ведь вот когда евреев карает Господь, всякий раз хотя бы надолго задумываются они за что? А с вас со всех – с ревнителей, с каноников – как с гуся вода. Ничему не хотите учиться, – во взгляде его мелькнуло презрение; но он быстро взял себя в руки. – Извините, отец Иннокентий. Но ответьте вы мне хоть однажды честно. Ну, пусть не мне – самому себе ответьте: верите ли вы хотя бы в то, что Красное море расступилось перед евреями, а египтян поглотило; верите, что сорок лет, покуда брели они по пустыне, скидывал им ежедневно Господь перепелов и манну с небес? Ну, не молчите, ответьте – верите?
– Нет, не верю.
– Кто, кроме папуасов и умалишенных, может поверить в это в двадцатом веке? Но почему же до сих пор вы хотите преподавать это детям, взрослым, темным, образованным – всем – как священную историю, как божественное откровение, как неделимую истину? Почему возмущаетесь, когда вам не позволяют? Почему обижаетесь, если при этом называют вас мракобесами? Вы полагаете все это лучшим способом возродить христианскую веру?
– Ну, а как же Новый Завет, батюшка? Евангелие, апостолы, апокалипсис? Это, может быть, по-вашему, тоже "таинственные легенды"? Вы полагаете, трудно Ярославскому посмеяться над ними?
– Но ведь не посмеялся же до сих пор. Так, может быть, трудно. Евангелие – это истина, отец Иннокентий, духовная истина, открытая людям через Христа. И вот эту истину – чистую, светлую, ясную – истину любви и счастья надо проповедовать, преподавать, пронести сквозь все страдания и мрак будущим поколениям. Только ее, а не глупые побасенки, нелепые чудеса, бессмысленные обряды. Поймите – иначе не оставите вы грамотным людям ни единого шанса прийти к ней.
– Истина – это еще не вера, – произнес отец Иннокентий.
– Истина – это зерно, из которого вырастает вера. Так же как ложь – зерно, из которого вырастает безверие. Первое зерно посадил Христос, второе – рядом с ним – посадили люди. И они росли вместе – покуда второе не переросло и не погубило первое. Но успели созреть новые зерна истины. И мы должны найти их, сохранить, посадить на новом месте.
– Да вы уж, я гляжу, и сами притчами заговорили, – как-то странно посмотрел на него отец Иннокентий; он, впрочем, слушал его теперь очень серьезно. – Неужели вы действительно нашли в Совнаркоме людей, готовых поддержать создание новой христианской конфессии?
– Представьте себе, нашел. Я, впрочем, не буду утверждать, что это – люди, принимающие решения сами по себе, но это влиятельные люди. Я не буду утверждать также, что говорил с ними столь же открыто, как с вами, но главное я объяснил им. Я объяснил им, что Церковь, которая оказывается враждебна образованию, науке, государству – какому бы то ни было государству – уже по этому одному не может быть истинной. Я объяснил им, что вера, которая не способна поспевать за ростом человеческих знаний, которую требуется настраивать и перестраивать с каждым поворотом истории, уже по этому одному не может быть подлинной.
Евдоким взялся, наконец, за свой стакан и отхлебнул уже остывшего чаю.
– Так выходит, вы намерены построить веру без канонов и догм, без обрядов и таинств? Веру не в Христа, а только в слово Христово?
– Да – на первый ваш вопрос. Нет – на второй. Христианство должно освободиться от догм, выдуманных людьми, и выстроиться на догмах, данных Им самим – на Его заповедях. Если Он сказал "не убий" и "люби врагов", а некая Церковь, называющая себя Его именем, век за веком благословляет солдат на убийство, то это не Его Церковь. Если Он сказал "не суди" и "не гневайся", а некая Церковь, называющая себя его именем, век за веком продолжает анафемствовать ей неугодных, созывать церковные суды и осуждать в консисториях, то это – не Его Церковь. Если он сказал "не лжесвидетельствуй" и "не лицемерь", а некая Церковь, называющая себя Его именем, продолжает век за веком проповедовать ложь, дурить людям головы мнимыми чудесами, торговать святой водой и собирать деньги у муроточивых икон, то это – не Его Церковь. Но как же может быть Церковь Христова без веры в Него Самого? Что значит слово Его без веры в то, что Он пришел к нам, и кем Он был. Он был – спасение для каждого из нас. Он был – духовная истина и духовная свобода. Причем тут, батюшка, догмы?
– А вам не кажется, что все это уже было? Все это вместе очень уж похоже на лютеранство.
– Настолько, насколько всякое реформаторство похоже друг на друга.
– А помните ли вы, к чему привело реформаторство еще при жизни Лютера? К разгрому монастырей, к разрушению храмов, к кровавым восстаниям и войнам. Духовная свобода, батюшка – дар, вместимый в одного из тысячи.