Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"
Автор книги: Рустам Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
Евгений Иванович посмотрел на него как-то дико. Гвоздев, кажется, не заметил этого, улыбнулся каким-то мыслям своим.
– Не сочтите за комплимент, Евгений Иванович, – продолжил он, – но приятно, что у нас с вами интересный разговор получается. Этот ваш вопрос – насчет человеческих желаний весьма серьезная штука на самом деле. Что предписано человеку в этой жизни – аскетизм или радость? Кто более "угоден Богу" какой-нибудь отец-пустынник, глядящий на эту жизнь с презрением, едва не с ненавистью, жаждущий только одного жизни иной; или homo delektus – человек радующийся. Вам не приходилось случайно читать Бердяева? Впрочем, пардон, вопрос, конечно, неуместный. Лично мне многое не нравится в его идеях. Уж очень назойливо он сравнивает нашу жизнь с сыпью на лице, твердит о прыщавости и болезненности человеческой сути, об изначальной греховности жизни земной. Но кто же все-таки прав Бердяев или Бетховен, поющий этой жизни оду к радости? Согласитесь, серьезный вопрос, без него человеку не определиться. А ответ, по-моему, совершенно очевиден. Достаточно простого логического упражнения. В чем суть доброго поступка? Сделать так, чтобы другому было радостно. Значит, если мы принимаем добро за плюс, за положительный полюс жизни, то и радость мы должны принять за плюс. Если Богу угодно добро, то, значит, ему угодна и радость. Если Богу угодна была бы печаль, то нам следовало бы творить зло, не так ли?
– У вас все по полочкам, – сказал Евгений Иванович. – Вам проще. Но и по-вашему выходит, что я прав. Я хочу жить.
– Вы правы без сомнения. Жизнь хорошая штука. Если бы еще вы согласились со мной, что жизнь и карьера, радость и деньги немного разные вещи. Радость ведь – это не сама жизнь, а наше восприятие ее. Лично я, например, считаю, что прожил за этими стенами три месяца полноценной и, в общем, радостной жизни. У меня, в частности, никогда до сих пор не было так сразу много интересных собеседников, как здесь. Все зависит на самом деле только от вас.
Вольф ничего не ответил на это.
– Однако я бы вздремнул немного, – помолчав, заметил Иван Сергеевич и поправил узелок под столом. – Скоро начнут долбить в дверь, тогда мы сможем продолжить наш славный диспут. Спокойной ночи, Евгений Иванович, – заключил он и снова растянулся на подстилке.
На этой подстилке в бурый цветочек еще в прошлую пятницу супруга Евгения Ивановича гладила ему сорочки. Она сунула ее в чемодан в последний момент, сквозь слезы оглядывая комнату и, видимо, не в силах сообразить, что следует еще собрать ему.
Тусклый желтый свет десятисвечевой лампы освещал грязный цементный пол камеры, края подстилки, ноги засопевшего уже сокамерника его. Евгений Иванович долго еще сидел, не шевелясь, уставившись на рваные без шнурков ботинки на ногах у Гвоздева, потом как-то боком повалился на свой топчан, подобрал под себя колени и, беззвучно простонав, закрыл глаза.
Глава 18. СЮРПРИЗ
Первая Пашина мысль, когда он вынырнул из забытья этим утром, была – проспал. Будильник не прозвенел, или он забыл его завести. Но тут же он вспомнил, что сегодня воскресенье, проспать ему нечего, тогда он закрыл глаза и снова задремал. В этой муторной дреме – где-то на самой границе между сном и явью – он знал уже, что пробуждение не обещает ему ничего радостного. И поэтому оставался в ней почти умышленно, на секунду только заглядывал в утро, и снова уходил, и снова оказывался среди обманчивых подвижных законов иного бытия.
Но однажды, открыв глаза, он понял, что сон его окончен. Тогда в секунду улетучились призрачные образы, жизнь овладела Пашей без остатка, в голову вскочило похмелье, и лавиной обрушились мучительные воспоминания о вчерашнем дне.
Столько из ряда вон выходящих событий вместила в себя вторая его половина, что трудно было даже расставить их по порядку, не то что разобраться в них. Это письмо из Вельяминово – Глебов арест; весь этот день рождения – пышный и бестолковый – на котором он выпил к тому же лишнего под конец; этот мальчишка и... И Вера Андреевна.
Это было ужасно. Это просто невозможно было – то, как он разговаривал с ней там, на площади. Как вообще мог он разговаривать с ней об этом?! Конечно, он был пьян, но, пожалуй, и не вспомнить, когда в последний раз он настолько терял контроль над собой. Дело даже не в том, что он говорил ей такие вещи, за одну сотую которых любому человеку легко угодить на другой конец материка; говорить с ней можно без опаски о чем угодно – это он давно понял. А просто ни к чему, настолько ни к чему ей было знать обо всем этом.
Что теперь будет думать она о нем? Захочет ли вообще еще с ним общаться? До сих пор она явно думала о нем лучше, чем он есть на самом деле. Она подозревала, конечно, чем приходится ему заниматься. Но, кажется, ей представлялись в нем какие-то душевные метания, сомнения, идеи. Она, похоже, думает, что он верит в Бога. Он же до вчерашнего дня и не предполагал, что она верит в Него. Все-таки все люди на удивление живут – каждый в своем измерении. Это правда – то, что сказала она вчера на дне рождения – никто ни о ком не знает ничего действительно важного. Все словно бы заключены в одиночные камеры и перестукиваются между собой, не представляя даже, с кем именно.
Она решила, что он переживает за свою бессмертную душу. А на самом деле ему просто противно и страшно участвовать в этих бессмысленных жестоких играх. Противно врать Игорю каждый день, на работе делать вид, что все происходящее в порядке вещей. Страшно понимать, что лучшая половина жизни его прожита напрасно; что дело, которому он сознательно посвятил ее, оказалось иллюзией, фикцией, картонной маской, прикрывающей кровавый оскал бессовестного режима.
Он поступал в юридический институт с верой в то, что человечество, скинувшее с себя тысячелетний груз слащавого ханжества, двойной морали, рабской покорности произволу, хотя и с трудом, хотя и с ошибками, начинающее в двадцатом веке новую самостоятельную жизнь, способно разумно и справедливо организовать ее.
Тысячи лет судьбы стран и народов зависели от прихотей и настроений властителей. Тысячи лет бессовестный грабеж большинства ради комфортной жизни единиц считался законным устройством общества. Тысячи лет бессмысленные войны заглатывали миллионы человеческих жизней. Тысячи лет люди, живущие так, продолжали считать себя исповедующими религию, главные заповеди в которой – не убий, не укради, возлюби ближнего, прощай врагам.
И вот, наконец, пришло время, появился шанс у человека честно взглянуть на свою жизнь, на самого себя, взвесить и оценить свои цели и свои способности, разумно регламентировав устройство общества, оградить себя от своих же слабостей и пороков. Ему, Паше Кузькину, повезло родиться именно в это время, и пятнадцать лет своей жизни он посвятил теории разумного устройства человечеством своего бытия.
И что же из этого вышло? Очередной, стократ страшнейший виток насилия, жестокости и несправедливости. Безумный в своей бесцельности террор. Циничная, кровавая оргия новых хозяев жизни.
Так, может быть, в этом и заключена подлинная природа человека? Может быть, та, казавшаяся приторно фальшивой, абсурдно неприспособленной к реальной жизни, христианская мораль, была все это время хоть каким-то сдерживающим фактором для тупого стада людей?
Он не стал объяснять ей этого всего вчера. Побоялся разочаровать ее. Потому что знал, что ей вообще не интересны ни социальные проблемы, ни общественные взгляды людей. Ей интересны сами люди и то, что в душе их. Однажды она сказала ему: "Люди бывают злыми, только когда их много." Для времени, в котором живут они, она невероятно аполитичный человек. Более неподходящей кандидатуры для депутата Верховного Совета даже и придумать было нельзя. Кстати, за всеми этими отчаянными историями, он и забыл поговорить с ней об этом. Интересно, что это нашло на Баева вчера? Похоже, что она просто приглянулась ему. Если так, то трудно даже представить себе, что может из этого получиться. Ничего хорошего – уж это точно.
К ней вообще почему-то удивительно тянет самых разных людей. Ну, конечно, она очень красива. Но что-то есть в ней еще и помимо красоты. Ему, например, почему-то всегда хотелось рассказать ей о себе больше, чем другим. Надя ведь тоже красивая женщина, хотя самому ему как-то трудно уже об этом судить. Они прожили вместе одиннадцать лет, но так никогда и не рассказал он ей о Павле Кузьмиче. А Вере рассказал вдруг.
Вообще в последнее время он чувствует к ней что-то особое. Что-то непохожее ни на какие другие чувства. Что-то, что никогда не чувствовал он к Наде. Он привык считать себя рациональным человеком, и никогда не придавал серьезного значения всякого рода поэмам о любви, которая неподвластна разуму, которой все нипочем. Надя в свое время – в институте очень нравилась ему, но женитьба его на ней была вполне разумным, обдуманным шагом.
Он намерен был много работать после получения диплома. Тогда была у него еще масса иллюзий относительно создававшейся на его глазах юридической системы страны. Мечтал он стать со временем известным на всю страну адвокатом, либо даже автором совершенно новых, неоткрытых до сих пор человечеством принципов юриспруденции. Смутно грезилась ему слава. И он понимал, что времени на девушек и холостые забавы немного отпущено для него. Надя нравилась ему, потому что была красива и умна не в пример многим другим знакомым его девушкам. Он ясно представлял ее своей женой: помощником в работе, способным оценить то, чем занимается он, другом, матерью его ребенка. Что уж скрывать важным было и отсутствие у нее, коренной ростовчанки, жилищных проблем. И на пятом курсе он сделал ей предложение.
То, что чувствовал он теперь к Вере Андреевне, было совсем другим. И прежде всего, следовало признать, что чувство это было совершенно иррационально. Он не представлял себе, что мог бы бросить ради нее семью, сына. Он не собирался пробовать соблазнить ее, сделать любовницей – для этого он слишком уважал ее. Но как-то незаметно он очень привязался к ней. Почему-то все время тянуло его быть возле нее. Если не видел он ее хотя бы день, начинал скучать, искал повод зайти – домой или в библиотеку. На работе, дома, за любым занятием он вдруг ловил себя на том, что думает о ней, вспоминает последний их разговор или готовится рассказать ей что-то при встрече.
Вчера на Советской в какой-то момент ему вдруг стало жутко при мысли, что может он теперь потерять ее дружбу. Он ясно ощутил, что останется тогда совершенно один в этом городе. Да, пожалуй, вообще – в этой жизни.
В квартире было тихо. Между неплотно сдвинутыми шторами в окне был виден кусок пасмурного неба. Будильник показывал четверть одиннадцатого. Хотелось почистить зубы и напиться кофе. Не хотелось только вставать. Переборов себя, Паша вылез из постели, накинул халат, сунул ноги в старые тряпичные тапочки и с ощущением нехорошей похмельной легкости в теле, пошел из спальни.
То, что в следующую секунду увидел он, распахнув дверь в гостиную, было настолько ошарашивающим, невероятным, ни с чем не сообразным, что на минуту он застыл на пороге, оказавшись не в силах ни переступить через него, ни сказать ни слова, ни сообразить что-либо. За накрытым к завтраку журнальным столиком возле окна сидели в креслах: спиной к нему – Надя; лицом к нему... Нет, Паша отказывался понимать что-либо – Глеб!
Впору было ущипнуть себя за щеку, чтобы проверить, не продолжение ли это утренней дремы. Глеб, поднявшись из кресла, тоже как будто застыл на месте и смотрел на него радостно и глуповато улыбаясь.
Паша так и не смог сказать ничего. Он просто бросился к Глебу и обнял его. Тот, похоже, только что вылез из душа, был с мокрыми волосами и одет в Пашино спортивное трико. Он по-детски прижался к нему, пробормотал:
– Здравствуй, брат, – и поцеловал его в щеку.
– Ну и ну, – произнес, наконец, Паша, отстраняя и разглядывая его. – Вот уж, нечего сказать, сюрприз. Ты откуда взялся?
– Из Вислогуз, – ответил тот, сияя.
– А что же такое Наталья Васильевна?.. – отпустив объятия, начал было он, но Надя, громко вздохнув, сразу перебила его.
– Иди, умойся, пожалуйста, – сказала она, – и садись завтракать. Я сейчас еще кофе сварю.
Паша и сам уже сообразил, что сходу начинать расспросы бессмысленно. Он еще несколько времени постоял перед Глебом, улыбаясь и разглядывая его, затем отправился в ванную.
Оттуда было слышно ему, как Надя прошла на кухню, развела примус. Игоря в квартире не было; должно быть, он уже гонял в футбол на пустыре.
Паша довольно долго пробыл в ванной: умывался, причесывался, чистил зубы – параллельно с внешностью приводя в порядок и мысли свои. Новый день начинался еще более безумно, чем завершился вчерашний. Вслед за радостью к сердцу его подступила тревога. Уже ясно было ему: какая бы история не стояла за этими чудом – беспокойств, а, вероятно, и опасностей принесет она никак не меньше, чем радости.
Убежать из следственного изолятора он, разумеется, не мог, соображал Паша, разглядывая в запотевшем зеркале несколько помятое отображение свое, ожесточенно орудуя зубной щеткой. Проще представить, что изолятор убежал от него. Но тогда каким же образом? Ведь не придумала же все это Наталья Васильевна. Значит, уполномоченный наврал ей. Ради чего?
"Ну и выходные!" – лохматя голову махровым полотенцем, пробормотал он чуть не вслух.
Когда он вернулся в гостиную, к журнальному столику уже придвинут был для него стул, в керамической кружке, приятно щекоча ноздри, дымился кофе, появилась чистая тарелка, и Надя, когда он подсел к ним, выложила на нее яичницу с колбасой. Пара обжигающих глотков черного крепкого напитка восстановили логической строй его мыслей.
– Ну, так, голубчик, – произнес он, намазывая хлеб маслом. – Давай-ка сразу все подробно и по-порядку.
– Я Наде все уже рассказал, – как-то виновато развел руками Глеб, по телячьи глядя на него влюбленными глазами. Ничего ведь я такого не натворил. А вот теперь не знаю, что и делать. В общем, председателя я нашего напрасно послушался.
Он начал рассказывать, и по мере того, как небывалая ситуация разъяснялась перед Пашей, на душе у него делалось все более мрачно. История выходила скверная и очень небезопасная хуже, чем мог он даже предположить. Дело оказалось вот в чем.
Полторы недели тому назад, под вечер, на конюшню, где возился Глеб с жеребятами, прибежал сын Вислогузовского председателя Андрюха Ватников – семнадцатилетний парнишка, с которым были они последнее время дружны. Прибежав, рассказал ему, что к отцу его только что пришли двое милиционеров с ордером на арест Глеба за антисоветскую агитацию, спрашивают, где им найти его, и скоро, видимо, появятся здесь.
– Ну, я, конечно, растерялся, – рассказывал Глеб. – Говорю ему – ладно, пускай арестовывают. Никакой агитации я не вел разберутся там и отпустят. Но Андрюха только головой замотал. Нет, говорит, не отпустят. В округе, говорит, за последний год троих уже за агитацию эту арестовали и ни одного не отпустили кому по пять, а кому и по десять лет намотали. Они, говорит, когда арестовывают, ни за что уже не отпускают, чтобы не вышло, будто ошиблись.
Оказалось, что Андрюха прибежал на конюшню с ведома отца. Председатель, по его словам, очень переживал, что нигде ему теперь не найти ветеринара. Просил он сына передать Глебу, чтобы уходил тот, куда глаза глядят, перебился бы где-нибудь полгодика, а там авось о нем и позабудут – бывали, мол, в других колхозах такие случаи. Пусть ближе к зиме тогда попробует Глеб осторожно связаться с ним, и он ему сообщит можно ли будет ему вернуться. Паспорт он Глебу, конечно, не мог отдать, зато передал немного денег и велел к матери не заходить, чтобы не арестовали ее за соучастие. Он же сам ей потом все расскажет. Еще просил передать, чтобы, если все-таки его поймают, сказал бы он, будто случайно увидел милиционеров, входящих в дом к председателю, стало, мол, ему любопытно, что там такое стряслось, подкрался он и подслушал под окнами – окна в доме открыты были.
– Так вот и ушел я, – виновато улыбался Глеб. – Домой-то, правда, заскочил все же – мать на огороде была, денег взял и в рюкзак побросал кое-что. Ну, и пошел прямиком до Ростова, там сел на поезд – и в Москву. По Москве погулял, посмотрел метро, Кремль. А на вокзале, когда уснул, деньги у меня из кармана вытащили. Так что остался я без копейки, ну и решил пешком добираться до вас. За три дня вот дошел, – заключил он, глядя под стол.
Паша, когда завершился рассказ, в молчании прикончил свою яичницу и откинулся на спинку стула с кружкой в руке. На Глеба он теперь не смотрел, и всякая шутливость давно исчезла с его лица.
– Наверное, не нужно было этого делать? – робко заметил Глеб, переводя взгляд с Паши на Надю и обратно. – Неужели же ни за что посадили бы?
– Ты о религии в Вислогузах с кем-нибудь разговоры вел? вместо ответа спросил его Паша, внимательно разглядывая поверхность кофе в кружке.
– Ни с кем, – убежденно ответил Глеб.
– Это точно?
– Совершенно точно. Меня же и председатель предупреждал. Да и с кем вести-то? Ни священника, ни дьяконов не осталось одни старушки. Вам вот только в письмах писал, ну, и с мамой беседовал немножко.
– А писал зачем? Я ведь предупреждал тебя, что не нужно.
– Я не думал, что это так уж... – потупился Глеб. – Этим ведь всегда с самыми родными поделиться хочется. Но неужели их могли бы вскрыть? Мы же не преступники, Паша.
– Ты сколько писем за последнее время к нам отправил?
– В апреле последнее, – стал вспоминать он. – До этого – в марте одно. Под рождество затем, но это еще в Ростов.
Паша сверился про себя – письма все дошли.
"В розыске его нету, конечно, – соображал Паша. – Разве что опер не поленится по родственникам пройтись и телефонограмму пришлет."
Глеб смотрел на него, как прилежный школьник на учителя.
– Дай мне письмо, пожалуйста, – попросил он Надю.
Она, поднявшись из кресла, подошла к книжному шкафу, с верхней полки достала письмо и молча подала Паше.
– Не понимаю, почему он не сказал маме, – пожал плечами Глеб, покуда Паша внимательно перечитывал написанное Натальей Васильевной.
– Это-то как раз совершенно ясно, – не отрываясь от письма, ответил Паша. – Он умный мужик – этот Ватников – я его помню. Те, когда тебя не нашли, решили, наверное, проверить не знает ли мать чего. Ведь если б она не забеспокоилась, ясно стало бы, что она в курсе. Поэтому, видишь, и обыска делать не стали. Должно быть, проверили, что нет тебя, пока она на огороде была, может, аккуратно посмотрели кое-что по ящикам и ушли. У тебя были записи какие-нибудь?
– Я все с собой забрал, – покачал головою Глеб. – Все тут, в рюкзаке. Книжки только остались кое-какие – Библия, псалтирь. Так ведь мама тоже верующая. Старушкам же не запрещено.
– А, может быть, что и Ватникову ничего не сказали, продолжил Паша как бы сам с собою. – Удивительно, конечно, что он не побоялся. И сыном ведь рисковал. На конюшне-то вас никто не видел?
– Никто. Я, когда уходил, нарочно пастухам намекнул, будто у председателя сейчас подслушал кое-что – так Андрей попросил.
– Умный мужик, – повторил Паша.
– Что мне теперь делать, брат? – помолчав, тихо спросил его Глеб. – Я ведь к вам только за советом приехал. Я же понимаю – мне у вас нельзя долго останавливаться.
– Я думаю, пару дней он у нас может пожить, – сказала до этого молчавшая Надя и сделала ударение на "пару дней". – Если что, то, разумеется, он нам ничего не говорил, а просто как будто в отпуск навестить приехал. Нужно подыскать ему угол в какой-нибудь деревне поглуше, и придумать историю.
У Нади как всегда уже было наготове разумное решение. И Паше как всегда это не понравилось.
Помолчав еще какое-то время, он вздохнул.
– Ладно, все ясно, – заключил он. – Завтра кое-что попробую разузнать, а там посмотрим... Ну, не вешай нос. Бог даст, образуется все. – чуть улыбнулся он Глебу. – Как это ты там писал в последнем письме: нет в нашей жизни ничего непоправимого? Так?
Глава 19. ПРИЗНАНИЕ
Когда солнечным мартовским днем, выйдя из дома, впервые увидела она Пашу в белом дворе рядом с черной машиной, он показался ей не таким, каким был в действительности. Он посмотрел на нее тогда весело и чуть хитро. Он сказал ей почему-то с легкой иронией в голосе:
– С праздником вас.
И ей показалось, подумал что-нибудь вроде: "Ага! Не зря я, кажется, сюда приехал."
Из машины в это время выходили его жена и сын. Она кивнула ему на ходу. И за целый день ни разу о нем больше не вспомнила.
Потом они несколько раз встречались во дворе, здоровались, но взгляд его тогда был уже другим – рассеянно-вежливым и совсем не веселым. Да, кажется, только однажды – в тот первый раз – она и видела его веселым. Теперь ей было понятно, что эта работа в первые же дни все переломала в нем.
До дома ее в то время вызвался провожать Харитон. Когда дважды или трижды он встречал их на улице вдвоем, кивал им и она ясно видела в те секунды – надеялся, что кивком общение их и ограничится. Но Харитон всякий раз протягивал ему руку, и ему приходилось пожимать ее. Кажется, что тогда он уже казался ей интересен. В сравнении с непотопляемой деловитостью Харитона представлялась ей в нем какая-то загадка.
Потом однажды вечером он спустился к ней на этаж.
– Добрый вечер, – сказал он, улыбнувшись застенчиво, когда она открыла ему входную дверь. – Простите, Вера, не могли бы вы нам помочь? Понимаете, оболтусу моему пара в четверти по литературе светит. Как приехали мы сюда, его учительница трижды к доске вызывала – две двойки, одна тройка с минусом. Он в математике хорошо разбирается, физикой, химией увлекается. А русский с литературой отказывается понимать – ничего с ним поделать не могу. Теперь домашнее сочинение им задали – лирика Лермонтова – для него решающее. Он полдня сегодня сидел, ни строчки не написал. Говорит, не знает, о чем писать. Учительница сказала – за списывание с учебника двойка, а своих мыслей у него нет. Я за него писать не могу – к честности его приучаю; да, по правде, не сказать, что и сам очень разбираюсь. Вы не очень заняты сейчас? Не могли бы посидеть с ним часок, помочь ему? Он вообще-то парень самостоятельный, но тут такая ситуация – новая школа, другие учителя. Он освоиться еще не успел. Плачет – говорит, с двойкой в четверти его в пионеры не примут.
– Хорошо, конечно, пусть приходит, – кивнула она.
– Спасибо, – поблагодарил он, и пошел к себе.
Через минуту к ней спустился Игорь с тетрадкой и книжками, пробормотал:
– Здравствуйте, Вера Андреевна.
Вид у него был довольно понурый.
Они просидели над Лермонтовым гораздо более часа. Сочинительство, в самом деле, давалось Игорю с трудом. Она рассказывала ему о Лермонтове, о его судьбе, о поэзии, о лирике, о вдохновении, о любви. Она объясняла ему:
– Стихи – это жизнь поэта. Пушкину для жизни и для стихов всегда хватало того, что он видел сам, что происходило вокруг него. А Лермонтову всегда было этого мало. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Он кивал и смотрел в стол.
– Ну, так запиши.
Он писал: "Лермонтову было мало жизни."
Он задал ей за все время только один вопрос:
– А зачем вообще нужно писать в рифму?
Они закончили сочинение за полночь. Последние полчаса Паша провел вместе с ними – только головой качал, наблюдая за их творческим процессом.
– Спасибо вам огромное, – сказал он ей, прощаясь. – Отняли у вас вечер. Мне очень неловко, честное слово.
– Ничего страшного, – улыбнулась она. – Приходите еще.
И он пришел – через день – принес ей плитку шоколада.
– Четыре, – сообщил он.
– Ну вот видите, – рассмеялась она. – Я тоже не тяну на отлично.
– У вас, Вера, отсутствует классовый подход к анализу лирики Лермонтова.
Она поставила чайник, разломала шоколад на дольки. Они пили чай под абажуром у нее за столом, рассказывали друг другу о себе.
И, кажется, уже тогда она что-то чувствовала к нему, что-то особенное, не похожее на другие чувства. Ей нравилось даже, как он пил чай – почти не отрывая чашки от стола, склоняясь над ней, глядя при этом исподлобья.
– Как у вас дела на работе? – в какой-то момент спросила она его. – Освоились?
И он сразу как-то потух весь.
– Трудно это сказать, – пожал он плечами. – Очень много тут всего... нового. Знаете, Вера, что такое юриспруденция? добавил он вдруг. – Это вера в то, что человечество способно само организовать свою жизнь. Вера в разум человеческий.
С того дня она часто думала о нем. Виделись они не каждый день, а разговаривали и того реже. И она скучала по нему, гадала – зайдет или не зайдет он к ней сегодня, и радовалась всегда, если заходил он – домой или в библиотеку. Собственно, именно этого, только этого и нужно было ей – видеть его почаще, разговаривать, бережно хранить в душе свое новое, ей самой во многом странное, чувство, не рассуждая ни о чем, не загадывая ничего. И так все, наверное, могло бы и продолжаться сколь угодно долго. Потому что, конечно, никогда бы ни слова не сказала она ему об этом, потому что он был женат, потому что все, что могла она представить себе о них – о них вдвоем – было слишком далеким от реальности.
Она проснулась в это воскресенье рано, хотя заснула едва не под утро.
Она запомнила свой сон. Ей снилось большое безлюдное поместье – барский двухэтажный дом с колоннами, старинный парк. В летние густые сумерки мимо обветшалых статуй, мимо заросшего пруда она шла к дому. И странно – как будто поместье это было ей знакомо. Как будто уже снилось оно ей когда-то. Как будто уже не в первый раз во сне оказывалась она в нем. Полукруглая лестница с двух сторон поднималась ко входу в дом. И когда уже подходила она к ней, из двери наверху вышла молодая женщина с веселыми глазами в сером закрытом платье, в широкополой шляпе, нежно улыбнулась ей.
– Nous t'attendons, mon amie. Il y a de'ja' longtemps que tout le monde est la'. Comme de temps que tu t'es promene'e! *
__________________
* Мы ждем тебя, дорогая. Все давно собрались. Как долго ты гуляла!
Из открытой двери лился на лестницу яркий свет, слышались голоса. И что-то несказанно теплое, ласковое, что-то, чего не знала она наяву, было во взгляде этой женщины, в ее улыбке, в словах.
Должно быть, что помог вчера эйслеров спирт. Весь этот день Вера Андреевна чувствовала слабость, болезненную тяжесть в голове и в теле, но ни насморка, ни кашля не возникло у нее, и температура не поднялась.
Все это воскресенье провела она одна. С утра, выпив чаю, ушла она из дома, когда еще все спали, и вернулась только к обеду. Вернувшись, никого не застала в квартире. Не было ни Борисовых, ни Шурика, ни Аркадия Исаевича. Часов до шести пролежала она на постели с книгой, но прочитывать получалось у нее не больше, чем по странице за полчаса. И чаще, чем в книгу, смотрела она в окно, за которым серое небо сменилось к середине дня грязновато-белым, к вечеру – синим. Потом незаметно для себя она задремала.
Проснулась она уже в сумерки от быстрого радостного вальса, который играл за стенкой Аркадий Исаевич. И была с ней странная штука спросонья – этот вальс, еще не открывая глаз, она не только слышала, но и видела – не во сне уже, наяву и очень ясно. Каждая нота рождала перед закрытыми веками цветной невесомый шарик, десятки и сотни которых складывались в пеструю мозаику – подвижную, постоянно обновляющуюся и живую. Мелодия слышна была ей отчетливо. Эйслер исполнял как всегда виртуозно. Разноцветные разновеликие шарики соединялись в цветы, хороводы, водовороты, кружили перед ней легкий причудливый танец. Было очень-очень красиво.
Но, к сожалению, вальс оказался коротким. Как только музыка стихла, шарики разом рухнули все и пропали. Она открыла глаза, и через несколько секунд Эйслер постучался к ней в дверь.
– Чей это был вальс? – спросила она, когда зашел он в комнату.
– Шопена, – ответил он. – Вы спали?
– Нет уже. Как там Шурик?
– Шурик сейчас у тетки на набережной. Он заберет свои вещи и вернется ко мне ночевать. Я, Верочка, решил оставить его у себя.
– Как это оставить? – изумилась она.
– Ну, мы будем жить вместе.
– Вы серьезно?
– Неужели я стал бы этим шутить? Почему же нет, Верочка? Мы оба люди одинокие и друг другу симпатичны. Мне кажется, мы легко сможем сжиться.
– А Калерия Петровна не будет против?
– Да нет, как будто. Я уже и раскладушку одолжил у нее. Почему же ей быть против? Мы отлично разместимся. Белье у меня имеется. Знаете, я подумал сегодня: если к семидесяти годам ты не способен позаботиться о том, кто в этом действительно нуждается, зачем тогда вообще было так долго землю топтать? К тому же, у меня теперь будет много свободного времени. Вы можете поздравить меня – меня уволили из моего киоска.
– Когда? – спросила она.
– Да вот только что. Я полчаса как с этой самой комиссии. Ничего особенного. Расспрашивали о всякой ерунде, потом объявили, что уволен. По правде говоря, я даже и рад. Шел сейчас от них домой – какой-то, знаете, простор в душе появился. Не хочу я больше ни с кем из них дела иметь. Это вы вчера хорошо сказали – про то, что унизить человека... Я думаю, может быть, и напугать человека можно настолько, насколько он сам способен бояться. Я вот сегодня ни черта не боюсь. Когда о ком-то ты должен заботиться, за себя уже не страшно. Как вы себя чувствуете, Верочка?
– Да нормально, в общем. Слабость только какая-то.
– Надо думать, – кивнул он. – Давайте-ка я вам чаю организую. Выпьем чайку, разгоним тоску.
Он пошел на кухню. Вера Андреевна тем временем встала с кровати, поправила покрывало. В это время прозвенел дверной звонок, и она вышла открыть.
На пороге квартиры No 9 стоял Степан Ибрагимович Баев с огромным букетом роз в одной руке и каким-то бумажным кульком в другой.
– Здравствуйте, Вера Андреевна, – сказал он и шагнул в прихожую.
Она растерялась.
– Здравствуйте, – пробормотала она. – Вы ко мне?
– К вам, – кивнул он.
Он был одет в роскошный серый костюм с желтым галстуком в горошек. Прихожая, едва вошел он, наполнилась запахом дорогого одеколона.
– Ну, проходите, – пробормотала она и, словно бы ища поддержки, оглянулась на Аркадия Исаевича, вышедшего из кухни; но тот поспешил исчезнуть у себя за дверью.
Они прошли к ней в комнату, и Степан Ибрагимович протянул ей розы.
– Это вам, – сказал он.
– Спасибо, но...
– После вчерашнего, представьте, не знаем, как дом разгрузить. Половина стола осталась – мясо, торты. Немного мы перестарались. Цветы вот тоже некуда ставить. И выбрасывать жалко. Алевтина Ивановна поехала раздавать. А я вот к вам. Здесь фрукты, – сказал он, приподнял кулек и поставил его на стол. – А цветы в вазу поставьте.