Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"
Автор книги: Рустам Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
– Женщина? – удивился Леонидов. – Как же она туда попала?
– Ты меня спрашиваешь?
– Кого же мне еще спрашивать? А что, хорошенькая?
– Ничего, – ответил Харитон, подумав. – Странно это все вообще-то.
– Так ведь это... Сегодня ж у нас пятница, Харитоша, тринадцатое число. Это ж обязательно должно было случиться что-нибудь странное. Ну, всякая там чертовщина.
– Во-первых, уже суббота.
– Неважно! Полночь, да еще и полнолуние. Слушай! оживился Леонидов. – У нас на даче лет пять назад в пятницу тринадцатого с потолка сорвалась люстра. Представляешь? Висела там сотню лет, а тут – ба-бах! – вдребезги, весь дом загудел. Честное слово!
– Хватит ерунду молоть, – поморщился Харитон.
– Ты что, не веришь? Я тебе клянусь! Так там у нас на комиссарских дачах сплошной материализм. А тут и церковь, и кладбище под боком. А ты ее хорошо разглядел? Она во что одета была? Может, это было привидение?
– Привидение было само по себе. Воздушный шарик с простынкой... Ладно, все, я пошел, – направился он к выходу. Пока.
– Пока, пока, – сказал ему Алексей. – До завтра. Буду теперь смотреть в окно.
Уже в дверном проеме Харитон подумал вдруг, что Леонидов улыбается ему вслед. Он обернулся. Леонидов доставал из пачки, лежащей на столе, папиросу и даже не смотрел на него.
Харитон спустился по лестнице до первого этажа и прошел к главному входу. Охранник, увидев его, поднялся со стула. Широкое скуластое лицо его было знакомо Харитону, но, как зовут его, он не помнил.
– Послушай, – спросил его Харитон. – Тут у тебя сегодня женщина молодая не проходила – туда или обратно?
– Не-а, – покачал он головой. – Вообще никто не проходил пока.
– Как это никто?
– Никто не проходил, товарищ старший лейтенант. Я ж только заступил в двенадцать. А до двенадцати Николай сидел – у него спросить нужно. Да и какие тут женщины ходят? Секретарши, буфетчица – я их всех наизусть знаю.
– Понятно, – кивнул Харитон. – Если будет выходить незнакомая женщина, запомнишь, кто ей пропуск подписывал.
– Слушаюсь, товарищ старший лейтенант.
По парадной, устланной ковром лестнице Харитон поднялся снова в третий этаж. Он прошел по коридору и остановился у двери, ничем не отличающейся от прочих. Из-за двери раздавался стрекот пишущей машинки. Перед тем, как толкнуть эту дверь, Харитон одернул под ремнем китель, ощупал нагрудные карманы и застегнул пуговицу на одном из них.
За дверью, в ярко освещенной секретарской сидела за столом коротко стриженная девушка в зеленой вязаной блузке, сосредоточенно стучала по клавишам "Ундервуда". Секретарская эта была такая же комната, как и его кабинет, только по правую руку от входа была здесь дополнительно двустворчатая дверь.
– Лиза, привет, – чуть улыбнулся ей Харитон и кивнул на дверь. – У себя?
– У себя, у себя. Нервничает только. С телефоном у него что-то творится – звонят ему, а ни слова не слышно. Ты постучись.
Харитон подошел к обитой черным дерматином двери и костяшками пальцев постучал по косяку.
– Да! – раздался раздраженный голос из-за дерматина.
Харитон открыл дверь.
В просторном – с двумя большими окнами – кабинете стол был расположен в дальнем от входящего углу. Степан Ибрагимович, сцепив пальцы рук на столе, в упор смотрел на идущего по кабинету Харитона. Вид у начальника РО НКВД был мрачноватый.
Майор Степан Ибрагимович Баев был средних лет полноватый мужчина с совершенно круглой, недавно начавшей лысеть головой. На аккуратно выбритом лице его хранилось выражение энергичного, волевого, привыкшего руководить человека.
– Что там у тебя? Говори короче, – произнес он недружелюбно, когда Харитон подошел вплотную к столу. – С Гвоздевым закончил?
– Почти уже. Заключение пишу. Сегодня закончу, – пообещал Харитон. – Степан Ибрагимович, вы знаете, у нас тут какая-то женщина под окнами ходит.
– Чего-чего? Какая женщина? Под какими окнами?
– Да вот под этими самыми. По кладбищу.
– Кто ее туда пустил?
– Мне это и самому хотелось бы узнать.
Баев резко встал из-за стола, шагнул к окну, отдернул штору.
– Нет-нет, Степан Ибрагимович, сейчас уже нету, я проверял. А полчаса назад ходила. Молодая женщина в ночной сорочке.
Степан Ибрагимович помолчал несколько секунд.
– Послушай, Харитон, тебе заняться нечем?
– Да честное слово, Степан Ибрагимович. Я собственными глазами видел. Еще и патефон играл.
– При чем тут патефон?
– Я не знаю, может, и ни при чем. Но вы ведь слышали, как патефон играл?
– Ничего я не слышал! У меня тут весь вечер с телефоном, черт его знает, что творится, – >Баев с ненавистью взглянул на черный аппарат.
– И знаете, что самое странное, – вдруг резко понизив голос, произнес Харитон. – Эта женщина...
Но он не смог договорить. В ту же секунду телефон на баевском столе, коротко звякнув, выдержал небольшую паузу и разразился затем пронзительной непрерывной трелью.
Баев чертыхнулся и схватил трубку.
– Алло! – заорал он в микрофон с откровенной злобой. Алло! Говорите! Говорите громче! Алло. Черт вас возьми!.. Алло, алло! Да! Вот теперь слышно... Да, я слушаю. Баев у аппарата. Говорите!.. Кто?.. А-а, ну добрый вечер. Это вы мне сейчас звонили?.. Да вот последние полчаса... А вы откуда звоните?.. Из сельсовета?.. Ну ладно, что там у вас?.. Так... Так... Понятно... Встретиться? Когда? Это что, срочно?.. А вы можете объяснить, в чем дело? Рядом никого нет?.. Так... Кто-кто? Баев взял из вазочки на столе химический карандаш, придвинул к себе блокнот, принялся что-то записывать. – Епископ Евдоким? Постойте, а откуда он у нас взялся?.. Нет, я не в курсе всех этих дел... Ну ладно, подробности мне сейчас не нужны. Короче, вы считаете, что есть основания?.. Я говорю, вы сами уверены в том, что есть основания?.. Так... Ну, хорошо, мне все ясно. Нет, встречаться не будем. Сделаем так: вы изложите это все на бумаге, а когда приедут наши люди, бумагу передадите с ними. Договорились?.. В котором часу им подъехать?.. Ну, давайте в девять, чтобы наверняка... Хорошо, я понял. Семнадцатого, во вторник, в девять часов... Да, я все понял. Всего хорошего, Баев повесил трубку.
Харитон, покуда он говорил, тихонько присел на стул и не отрываясь смотрел теперь в одну точку – в угол слева от стола, где стояли большие напольные часы. Баев, повесив трубку, некоторое время молчал, глядя на записанные им несколько строк.
– Слушай, Харитон, – произнес он через минуту. – Через тебя же у нас прошлый год попы шли. Должен помнить – епископа нашего взяли ведь вроде этой зимой.
– В декабре еще взяли – на Лубянку.
– Похоже, тут еще один у нас объявился.
– Евдоким – это из обновленцев, Степан Ибрагимович.
– А, из обновленцев. Я-то думаю, чего он на него взъелся. А они что, последнее время сильно между собой грызутся?
– Последнее время не слишком сильно. Некому уже.
– Ну, это как сказать. Ладно. Вот что, Харитоша. Позвони-ка ты сейчас со своего телефона Свисту и попроси его зайти ко мне. Скажи, что это срочно. И... слушай, прекращай уже о бабах думать. Жениться тебе, между прочим, пора.
Харитон поднялся со стула, как-то замялся на секунду.
– Степан Ибрагимович, – сказал он, – а почему у вас часы стоят?
– Что-что? – удивленно взглянул на него Баев. – Какие часы? – он обернулся вслед за харитоновым взглядом. На циферблате напольных часов была полночь. – А-а, ну, должно быть, забыл завести с утра.
– Они ведь били двенадцать. Я сам слышал.
– И что ж такого? – поморщился Степан Ибрагимович. Пробили и остановились. Что у тебя за настроение сегодня? Мистика какая-то кругом мерещится.
Харитон направился к двери. Но на полпути остановился.
– Да, – сказал он. – Степан Ибрагимович. Вас же можно уже поздравить.
– Ну так поздравь, – довольно равнодушно предложил Баев.
– Поздравляю, – сказал Харитон. – Крепкого здоровья, успехов...
– Хорошо, хорошо, – перебил его Степан Ибрагимович. Свисту обязательно скажи, что он мне прямо сейчас нужен.
Харитон кивнул, вышел и тихонько прикрыл за собой дверь кабинета. Он минуту постоял посреди секретарской, задумчиво глядя на профиль Елизаветы, невозмутимо стрекочущей на пишущей машинке.
– Лиз, – спросил он вдруг, – а у тебя муж не сердится, что ты по ночам работаешь?
– Чего сердиться-то? – удивленно взглянула на него секретарша. – Он же понимает – работа.
– Ну да, работа, – пробормотал Харитон. – Несутся по небу всадники и все такое.
– Чего-чего? – вскинув брови, наморщила лоб Елизавета.
– Всадники, говорю, – вздохнул Харитон. – Всадники несутся, а трубы трубят. Кто же ей мог сказать?
Лиза молча смотрела на него снизу вверх.
– Мужу привет, – кивнул ей Харитон, направляясь к выходу.
Когда дверь за ним закрылась, Лиза, глядя на нее, покрутила у виска указательным пальцем.
Эти слова произнесла Зинаида Олеговна вчерашней ночью. Как и всегда, когда засыпала беспокойно, она проснулась под утро, подошла к его кровати и встала над ней, громко, сбивчиво дыша. Харитону не привыкать уже было просыпаться от этого нарочитого дыхания. Разбудив его таким способом, она обычно минуту еще молча стояла над ним с вытаращенными глазами, чтобы подчеркнуть значительность того, что произносила затем.
– Беспокойно лежится мне, Харитон, – произнесла она в этот раз; начинала она всегда примерно одинаково. – Чувствую ясно, как приближается суд. Уже трубят вокруг трубы, уже несутся по небу всадники, и апокалипсис вершится на наших глазах.
– Мама, мама, – морщась спросонья, привычно пробормотал он. – Ложись, пожалуйста, спать, – и отвернулся к стене.
Она подышала над ним еще минуту-другую, потом ушла. На сколько-то времени в этот раз сон она ему все-таки разогнала. Лежа на спине, он глядел на полную луну за окном, на едва начавшее светлеть небо, и с некоторым раздражением думал о том, что надо в конце-концов и решаться на что-то, до бесконечности все это продолжаться не может.
Потом он все же уснул.
И эту бредовую фразу, как и сотню других, ей подобных, он конечно вскоре забыл бы, если бы не пришлось повториться ей теперь таким вот странным образом. Но кто же это мог подслушать ее тогда? Как? И кто же, черт возьми, она такая, эта довольно бесстыжая барышня?
– Бруно, – берясь за телефонную трубку, бессмысленно пробормотал Харитон. – Бруно-мруно.
Набрав номер, он в задумчивости выключил и снова включил настольную лампу. Следовало признать, что кому-то этот розыгрыш, несмотря на очевидность его, все же удался.
– Алло! – по привычке прокричал он в трубку, но тут же убедившись, что слышимость хорошая, заговорил нормальным голосом. – С Михал Михалычем соедините, будьте добры... Спасский, НКВД... Михал Михалыч! Харитон беспокоит, добрый вечер... Да, да, все в порядке, спасибо. Михал Михалыч, тут Степан Ибрагимович очень просит вас заглянуть к нему... Нет, я не в курсе, но, по-видимому, это срочно. Он просит, чтобы прямо сейчас... Да у него с аппаратом какие-то нелады – барахлит. С линией, вообще-то говоря, надо что-то делать... Да... Да, да. Я понимаю, Михал Михалыч, но, по-моему, все-таки лучше, если б вы пришли... Да, я все понимаю... Да нет, мое ведь дело в данном случае передать... Конечно, конечно, постарайтесь. К тому же все-таки день рождения... Да, работы по горло, как всегда... Ну, а кому сейчас легко?.. Да, увидимся, разумеется. Всего хорошего.
Повесив трубку, Харитон покачал головой. Похоже, что Свист этот так до сих пор и не разобрался, что почем в районном городе Зольске. Можно уже держать пари, что и он здесь надолго не задержится. Жаль, в целом он, кажется, неплохой мужик, хотя и без царя в голове. А, впрочем, наплевать.
Какое-то время Харитон сидел за столом без дела, затем снова взял брошенное перо и, наконец, макнул его в чернильницу.
Глава 3. КВАРТИРА
Если заглянуть в историю Зольска, то, по неподтвержденным данным, основан он был еще при татаро-монголах. История его вообще изучена мало, хотя из новейшей кое-что известно. Доподлинно известен, в частности, следующий факт.
Без малого семьдесят лет назад, считая от той весны, в семье зажиточного зольского купца Бориса Пустовалова родился четвертый сын, названный, в честь кого – неизвестно, Захаром; и как протекли его детство и отрочество, никто не знает.
Когда же пошел Захару Борисовичу двадцатый годок, и батюшка его тихо скончался от белой горячки, на свою долю наследных денег купил он пустырь у восточной окраины Зольска, подрядил будущих своих, но покуда несознательных могильщиков, и в какие-нибудь полгода выстроил на пустыре двухэтажный дом с тремя подъездами, по четыре квартиры в каждом. Выстроив, женился, предпринимательскую деятельность оставил и стал заметным в городе домовладельцем.
И, вероятно, дожил бы спокойно до сытой старости, если бы политические события в России, которыми никогда он не интересовался, не повернули столь решительно на столбовую дорогу истории.
А началось все лично для Захара Борисовича с совершенно неприметного факта. Как-то осенью, на излете натиска первой русской революции, во время утреннего кофе, в дверь к нему постучался застенчивого вида щуплый молодой человек в очках, представился Ильей Ильичем Валабуевым и быстро, не торгуясь, нанял у него трехкомнатную квартиру в первом этаже. Деньги к вящему удовольствию Захара Борисовича он выразил готовность внести вперед.
И разве мог подумать тогда аполитичный господин Пустовалов, что утренний гость его, которого он принял не то за начинающего лекаря, не то за ищущего частной практики учителя, был на самом деле не лекарь и не учитель, а отчаянный революционер с пятилетним подпольным стажем, с двумя пулевыми ранениями на баррикадах Пресни.
Мог ли предположить даже почтенный Захар Борисович, что внесенные ему вперед деньги месяц назад экспроприированы в московской ювелирной лавке Гутмана, что в черном кожаном саквояже, из которого достал их Илья Ильич, лежали помимо браунинга две тысячи антимонархических листовок, что, наконец, настоящая фамилия молодого человека была и не Валабуев вовсе, а Балалаев, под которой и был он известен всей московской тайной полиции.
И в мыслях не было ничего такого у Захара Борисовича Пустовалова. И поперхнулся бы он своим горячим кофе, если кто-нибудь сказал бы ему тогда, что в первом этаже его собственного дома меньше чем через месяц начнет активно действовать первая в городе Зольске марксистская ячейка. В честь чего впоследствии и будет установлена на доме мемориальная доска.
Между тем, все это именно так и случилось. И в 1918 году, немного не дожив до сытой старости, Захар Борисович был банальным образом расстрелян одним из постоянных членов ячейки, заседавшей не так давно в его собственном доме. И даже память о нем со временем прошла.
И Валабуев-Балалаев тогда уже тоже погиб, комиссаря на фронтах гражданской, но в памяти зольчан запечатлелся надолго названием улицы – той самой, в конце которой приобрел некогда пустырь купеческий сын Захар Пустовалов.
В этом-то историческом доме, стоявшем покоем за номером восемнадцатым по улице Валабуева – в третьем подъезде, в первом этаже, в маленькой комнате трехкомнатной коммунальной квартиры No 9 – никто не скажет теперь, той самой или другой – жила Вера Андреевна. А в том же подъезде, во втором этаже, в двухкомнатной отдельной квартире No 12, с женой и десятилетним сыном жил Павел Иванович Кузькин.
В квартире вместе с Верой Андреевной проживало, не считая ее, четверо жильцов. За входной дверью была здесь маленькая прихожая, в которой стояло тусклое зеркало, деревянная вешалка, и двум гостям в которой было уже тесно. Узкий прямой коридор вел из прихожей на кухню, а все три комнаты помещались по левую руку этого коридора. В первой, самой маленькой из них, была прописана Вера Андреевна. В двух других – коммунальные соседи ее – семья Борисовых, состоящая из трех человек: Ивана Семеновича, служащего железнодорожной станции Зольска, Калерии Петровны, его жены, и пятилетней Лены, их дочки.
Иван Семенович Борисов был сорокалетний хозяйственный мужчина невысокого роста, домосед, без седины в волосах и без особых примет в округлом лице. Калерию Петровну отличали от мужа немного более высокий рост, немного более молодой возраст, куда как более экспрессивный характер.
Три года, которые прожила Вера Андреевна в этой квартире, отношения ее с Борисовыми сохранялись вполне доброжелательные, однако ни особой близости, ни настоящей дружбы между соседями не возникло. И, судя по всему, причина тому – которую лишь смутно предполагала Вера Андреевна, но, должно быть, гораздо более определенно держала в уме Калерия Петровна – была одна. Три года провести с красивой молодой библиотекаршей в соседних комнатах, каждый день встречаться с ней в узком коридорчике, в котором разойтись возможно только боком, на кухне склоняться вместе над барахлящим примусом – чего-то все это должно было стоить сорокалетнему давно женатому мужчине, даже такому здравомыслящему, как Иван Семенович.
Во все это время, впрочем, к всеобщему покою и ладу в квартире, ни у кого из троих подобная мысль не вышла за пределы собственно мысли. В тесном пространстве коммуналки имелось, к тому же, обстоятельство, одним своим существованием делавшее всякую несдержанность в этом роде почти невозможной. Обстоятельство это звали Леночка Борисова. Голубоглазая, светловолосая, сообразительная и очень красивая девочка – с ярким бантом над головой – порой казалась она сошедшей с какой-нибудь популярной открытки. Была она очень общительна, смешлива и, кажется, готова была дружить со всяким, кого только видела в эту минуту.
Веру Андреевну звала она "тетя Верочка" и частенько заглядывала к ней в комнату, чтобы выслушать от нее известные сказки и поведать изгибы судьбы любимой куклы.
И еще один человек жил в коммунальной квартире – в центральной комнате, которую Борисовы сдавали внаем. Человек, рассказать о котором стоит особо, потому что и человек этот был особый, в захолустном райцентре почти и немыслимый – не более, не менее, как заслуженный артист Республики, известный и в стране, и в мире пианист, бывший профессор московской консерватории, а ныне ссыльный без права проживания в стоверстной зоне четырнадцати городов – Аркадий Исаевич Эйслер.
Полтора года назад, под новый 1937 год, Вера Андреевна наряжала елку у себя в комнате, когда в дверь позвонили, и она вышла открыть.
На пороге квартиры оказался невысокий седой старичок в черном пальто и белом шарфе, без шапки, с ясным вежливым взглядом коричневых глаз. Старичок улыбался и руки держал в карманах.
– Добрый вечер, – произнес он голосом удивительно молодым. – Скажите, будьте добры, здесь ли проживает товарищ Борисов?
Вера Андреевна показала дорогу, а сама ушла к себе вспоминать, где же могла она видеть это аккуратное сухонькое лицо, вежливые глаза и улыбку. Пройдясь по комнате вокруг стола, похмурившись, но так и не вспомнив, она пожала плечами и снова принялась за елку.
Через четверть часа ей было слышно, как старичок в прихожей прощался с Борисовыми, как тем же ясным, молодым голосом произнес:
– Так, до завтра, Иван Семенович. Всего вам доброго, Калерия Петровна.
Как закрылась входная дверь.
С серебряным серпантином в руках она подошла к окну, взглядом проводила ссутуленную фигурку, пока не скрылась она в снежной ночи. А в комнату к ней постучался Иван Семенович.
– Скажите, Вера, – спросил он.– Вам ничего не говорит фамилия Эйслер?
И тогда она, конечно, вспомнила.
Однажды в Москве она с подругой была на его концерте в консерватории. Это было года три тому назад. Они сидели во втором ряду. Эйслер играл Бетховена и Шопена. Ее поразило тогда и надолго запомнилось, как подруга ее – боевая девчонка по фамилии Звягинцева – плакала к концу восьмой "патетической" и, боясь пошевелиться, не утирала слез. У Веры Андреевны тоже щипало тогда в глазах – но больше от слез подруги, чем от музыки. От музыки ей вообще не часто хотелось плакать, а от "патетической" как раз и вовсе нет. Было только такое чувство во время первой части, что вот теперь она всем людям, каждому, могла бы сказать что-то главное о его жизни, о жизни всякого человека – лишь бы звучало при этом то самое скерцо.
– Конечно, – ответила Вера Андреевна. – Это очень известный музыкант.
– Мы сдали ему соседнюю комнату, но вы, пожалуйста, не беспокойтесь – он будет репетировать только во взаимооговоренные часы.
– Я и не беспокоюсь, Иван Семенович. Интересно только – на чем он будет репетировать.
– Представьте, он успел уже купить пианино в нашем культторге. Помните, там у заднего прилавка – десятый год уж, по-моему, стояло. Завтра к нам привезет. Откуда у людей деньги берутся, хотел бы я знать.
И действительно, на следующий день – тридцать первого декабря – двое не совсем незнакомых Вере Андреевне молодых людей по фамилии Ситниковы втащили в квартиру черный, подержанный, но вполне еще годный на вид инструмент, в двадцать девятом году экспроприированный у одного задавленного централизованным налогом нэпмана и с тех пор без движения простоявший в культторге на улице Энгельса. Сопровождавший братьев Аркадий Исаевич суетился в узкой прихожей и только мешал им.
Затолкав пианино в комнату, Ситниковы, чинясь, поздравили Веру Андреевну с Новым годом и удалились. А из-за стены сразу понеслись однообразные бесчувственные гаммы, служившие, по-видимому, к настройке инструмента.
Новый год соседи справляли вместе – в комнате у Борисовых. Из гостей был только сослуживец Ивана Семеновича – зам. начальника зольской станции по фамилии Жалов – с женой. Под бой настенных часов чокались шампанским, смеялись, желали друг другу самых невероятных благ.
В половину первого уложили в кровать Леночку, уснувшую с конфетой во рту, и с чаем перешли в комнату к Аркадию Исаевичу. К чаю был ореховый торт, испеченный Верой Андреевной, коньяк и яблочное варенье. Эйслер сел за пианино.
К половине второго плакала супруга Жалова, а сам он в каждую паузу, не разбирая иногда и концов отдельных частей, вскакивал из кресла, с неуклюжей почтительностью хватал ладонь Аркадия Исаевича и горячо уверял, что никогда-никогда он ничего подобного не слышал и даже понятия не имел, что такое бывает.
– Так вот и живешь, – махал он рукой, возвращаясь на место и наотмашь наливая себе коньяку. – Так и живешь.
Борисовы первое время больше гордились за своего постояльца, но постепенно забылись и тоже расчувствовались.
К половине третьего Аркадий Исаевич стал все настойчивее уверять в неуместности продолжения концерта, но его умоляли все вместе и каждый по очереди, так что кончилось тем, что играл он до четырех часов. Все, наконец, были уже расслаблены, и последующий разговор носил обрывочный характер. Спрашивали у Эйслера, за что он был выслан из Москвы. Он охотно отвечал, но, оказалось, что толком и сам не знает. Как-будто за какие-то разговоры, но за какие и с кем, ему не пояснили. Осудили его больше года тому назад, и год этот провел он в Твери. Но оттуда, по его словам, рекомендовали ему убраться, потому что на домашние концерты его стало собираться слишком много народу.
Около пяти начали прощаться. Жалов все спрашивал, можно ли будет еще послушать его, и когда. Аркадий Исаевич обещал и даже от примерных сроков не уклонился. Он и в дальнейшем на удивление никого не заставлял упрашивать себя. И довольно скоро стали случаться у него в комнате настоящие концерты, которые Вера Андреевна старалась, конечно, не пропускать, и с каждым разом на которых появлялись все новые лица.
Несколько раз приходил неизвестно откуда прослышавший о концертах Вольф, а однажды, уже этой зимой, ко всеобщему смятению явился вместе с Вольфом только что вступивший тогда в должность первый секретарь Зольского райкома ВКП(б) Михаил Михайлович Свист с супругой. Они тогда немного опоздали, и им наперебой стали освобождать места. Но Михаил Михайлович, усадив супругу, сам преспокойно уселся на пол, чем обязал к тому же и перепуганного Вольфа. Слушал он очень внимательно, сосредоточенно морщил лоб. В конце долго тряс руку Аркадия Исаевича и, похлопывая его по ладони, предлагал при какой-нибудь надобности обращаться прямо к нему.
Осенью на концертах собиралось иногда человек до двадцати народу, так что не хватало места, и стояли в дверях. Эйслер играл Бетховена, Листа, Шопена, реже – Рахманинова, Чайковского, иногда других. Борисовы с пониманием относились к таким собраниям. Иван Семенович сам расставлял стулья, и даже, если народу случалось все-таки поменьше, Калерия Петровна предлагала слушателям чаю.
Осенью же Аркадий Исаевич начал заниматься на пианино с Леночкой. К гордости родителей девочка делала успехи – вскоре сама уже разбирала ноты и довольно твердо наигрывала первые мелодии. Дружба старого музыканта и его маленькой ученицы была трогательной. Он называл ее "моя маленькая lady", она его "дедушка Эйслер", и вдвоем при посторонних имели они всегда такой вид, будто хранилась между ними какая-то радостная тайна.
Еще в феврале, через месяц после прибытия Аркадия Исаевича в Зольск, по протекции Жалова, но все-таки не без труда, опального пианиста устроили продавцом в газетном киоске на привокзальной площади. Службой своей Эйслер был очень доволен, возвращался с нее всегда в хорошем расположении духа, приносил в квартиру свежие журналы, делился своими наблюдениями над покупателями. Человек он был очень дружелюбный, и в городе сразу появилось у него множество знакомых. Когда иногда вдвоем с Верой Андреевной шли они по центральным улицам, то и дело приходилось ему приветствовать кого-нибудь, кому-нибудь кивать, с кем-нибудь останавливаться поговорить.
По мере возрастания в городе его популярности, к нему все чаще поступали предложения о частных уроках – и иногда от очень значительных лиц. Но Эйслер неизменно отказывался и здесь ни на какие уговоры не поддавался. Хотя безусловно мог бы, приняв лишь несколько предложений, зарабатывать втрое больше, времени затрачивая втрое меньше, чем в газетном киоске. Однако Леночка так и осталась единственной его ученицей. Дело было тут, по-видимому, в каких-то принципах.
Сколько можно было судить со стороны, материальных затруднений он, впрочем, никогда не испытывал. То есть жил, конечно, предельно скромно: из одежды зимой и летом носил единственный, давно не новый уже черный костюм, либо темно-синий свитер домашней вязки; из вещей, помимо пианино, за все это время приобрел, кажется, только чернильный прибор и бумагу. Жил, конечно, бедно, но, в общем, как все. На хлебе и картошке не экономил, ни у кого никогда не одалживался и ощущал себя, по-видимому, обеспеченным человеком.
С Верой Андреевной подружился он очень быстро. На следующий день после того новогоднего концерта заглянув к ней в комнату, он с хитроватой улыбкой спросил ее:
– Скажите, Вера, я все думаю, вчерашние братья-грузчики они случайно не влюблены в вас?
– Похоже на то, – кивнула Вера Андреевна. – Месяц назад они мне сделали предложение.
– Как это – сразу оба?
– Сразу оба, представьте. Предложили мне самой выбрать.
– Это грандиозно! – всплеснул руками Аркадий Исаевич. – И вы обоим отказали. Чрезвычайно романтическая история! Я ведь почему спросил. Вчера ходил по городу, искал кого-нибудь, кто пианино бы мне отнес. А кого найдешь? Вдруг вижу – они – сидят на лавочке, ноги за ноги, курят. Ну, думаю, если эти не согласятся, то нечего и искать. Подхожу, объясняю – ни в какую. Мы, говорят, хотя и по призванию грузчики, но на государственной службе состоим, и есть мы рабочий класс, а не прислуга. Это один из них так изъяснился – который поразговорчивей. Такая, изволите видеть, пролетарская сознательность. Я уж и так, и эдак – и цену прибавляю, и к жалости их взываю. Нет и все. Ну, расстроился я и уже рукой махнул. Вот, говорю им напоследок, Новый год теперь из-за вас в квартире насмарку пойдет. Соседке, говорю, Леночке Борисовой обещал я на пианино поиграть. Обидится она на меня, весь вечер дуться будет. Смотрю вдруг, чего-то они между собою переглядываться начали. Тот, поглавнее видно, спрашивает: а это вам в какой же дом доставить требуется – в тот, что покоем на Валабуева? В тот самый, киваю. Сидят, молчат, опять переглядываются. Ну, ладно, говорит он вдруг, так уж и быть, дедуля, – уговорил. И сразу же, вообразите себе, пошли. Я от радости юлю вокруг них, а сам все думаю – чего же им дом-то этот дался? Ну, а когда уж пришли, да посмотрел я, как они вас "с новым счастьицем" поздравили, тут-то меня и стукнуло. Да-а, думаю, и как же это я сразу не догадался.
Вера Андреевна улыбалась.
– А вы знаете, Вера, – продолжил рассказывать пианист. Удивительное совпадение: мне, представьте себе, в моей первой молодости – то есть, лет эдак сорок с гаком назад – тоже одна женщина отказала. Это было в Петербурге. И, вообразите себе, как две капли воды похожа была на вас. Да, да! Я даже, когда вы дверь мне вчера открыли, так сразу и подумал. Удивительной красоты была женщина, но гордячка! Звали ее Эльза, Эльза Бонди. Ей было восемнадцать лет. Она потом вышла замуж за какого-то помещика из Ярославской губернии и уехала к нему жить. Как сейчас помню – хотел повеситься.
– Возможно, это была моя бабушка, – сказала Вера Андреевна.
– Вот как? – удивился Эйслер.
И как-то очень просто получилось, что уже через час они знали друг о друге почти все.
Вера Андреевна узнала тогда, что родом Аркадий Исаевич из Острова – небольшого городишки к югу от Пскова. Родился единственным сыном у неудавшегося музыканта – Исайи Абрамовича Эйслера, игравшего в местном оркестрике. С раннего детства отец стал обучать его музыкальному ремеслу, а, узнав у сына способности, все свои несбывшиеся честолюбивые надежды бесповоротно возложил на него. Пятнадцати лет он отвез его в Петербург и, на скопленные многолетним трудом деньги определив к лучшим учителям, вскоре скончался.
В семнадцать лет Аркадий Исаевич уже играл в фешенебельных столичных салонах. В двадцать пять состоялся первый его сольный концерт в филармонии. Затем он переехал в Москву, поступил в Консерваторию и женился.
Революцию Эйслер встретил известным музыкантом, профессором. Друзья его и ученики один за другим эмигрировали, жена скончалась от воспаления легких бездетной, и второй раз в жизни Аркадий Исаевич хотел повеситься.
– Но, знаете, – говорил он, улыбаясь, – жизнь наша – такая штука. Когда говорят люди, что ко всему можно привыкнуть, говорят обыкновенно не задумываясь. А это ведь и в самом деле на удивление так. Привыкнуть, мне кажется, трудно к чему-то инородному внутри себя, а ко всему внешнему – можно. И потом, видите ли, музыка – вот что. Музыка. Она не отпускает от себя лечит, ласкает; то мучает, но заставляет забывать остальное – и не отпускает... А когда со временем она становится уже не частью тебя, – продолжал он, – не мироощущением только, не средством самовыражения, а, сказал бы я, способом существования вселенной вокруг тебя и тебя самого; то уже и привыкать становится ни к чему не нужно. Знаете, когда в октябре тридцать пятого ночью отвезли меня на Лубянку, я думал о пятом бетховенском концерте. Я именно тогда вдруг понял, что вторую часть играл до сих пор совершенно не так, как нужно. Там, если помните, первая часть настолько жизнеутверждающая, как принято говорить (дурное, вообще-то, слово – жизнь эта вовсе не нуждается в том, чтоб ее утверждали), настолько очевидно написана от первого лица, что ко второй уже забываешься и кажется, будто это тоже личное, только увидел он, может быть, какую-то печальную картину в природе – закатное солнце, осенний лес или что-нибудь еще в этом роде – и вот задумался тихонько. Так и принято исполнять. Но я тогда вдруг понял, что это неправильно. Что Бетховен написал не о том, как он видит природу, а о том, как природа, этот самый осенний лес – видит его. И пожимает плечами будто: а чему ты, собственно, так уж радуешься? Ну, а дальше он старается объяснить. Я слышал, как буду это играть теперь, и о том, что я арестован, сообразил, по правде, только уже на первом допросе. Так громко они иногда кричат там, эти следователи, они очень немузыкальны. Мой личный – у меня всегда, вы знаете, такое было ощущение в разговорах с ним, будто он размахивает у меня над головой топором. Причем и я, и он понимаем, что вовсе ему не хочется, да и не нужно, опускать топор этот на мою голову. Вот это-то и казалось страшно – беспробудная обоюдная глупость нашего положения. Он-таки напугал меня – не топором, а вот именно бессмысленностью происходящего. Я понял, наконец, что он умалишенный. А когда каждую ночь другие люди ведут тебя разговаривать с душевно больным, ведут, причем, по каким-то особенным, специально разработанным для этого правилам и делают вид, что все это в порядке вещей, то все же становится страшновато. Весь мир вокруг себя начинаешь подозревать в помешательстве, а, главное, музыка в тебе преломляется, и те же мелодии вдруг начинают рассказывать другое. Тогда уже думаешь, что нет в этом мире ничего, что не было бы двуличным, что не кривлялось бы и тайком не показывало тебе язык. Ну, а когда я, наконец, взял в толк, что, вероятно, никто уже никогда не даст мне играть в пятом концерте, мне сделалось обидно и грустно. Но – что было для меня гораздо важнее, и после чего я окончательно понял, как глупо мне бояться в этом мире чего бы то ни было, включая и всеобщее планетарное помешательство – уже на следующий день я совершенно привык к этой мысли. И мне показалось, знаете, что и следователь мой в тот же день это понял, и от этого как будто раскис. Да, он был чуткий в каком-то смысле – как все сумасшедшие. Ну, а с той поры я чувствую себя исключительно бесстрашным человеком, – радостно улыбаясь, заключил Аркадий Исаевич. – И вполне удовлетворенным собственной жизнью.