355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рустам Гусейнов » Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе) » Текст книги (страница 12)
Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:32

Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"


Автор книги: Рустам Гусейнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)

– Что теперь с этой штукой прикажете делать? – через некоторое время произнес Паша, не глядя на Веру Андреевну. Придется лезть.

Он подошел вплотную к столбу, потерев ладони, обхватил его и быстро полез наверх. Скоро он оказался уже возле светильника. Веревка упала в лужу. Соскользнув вниз, Паша поднял ее и принялся зачем-то распутывать узлы.

– Простудитесь, Вера, – сказал он, по-прежнему не глядя на нее. – Сядьте хотя бы на трибуну.

Было что-то странное и в словах его, и в том, что он делал. Ей казалось, все это совсем не подходит к месту. Ей хотелось посмотреть в глаза ему, но он не оборачивался.

"Почему он ни о чем не спросит? – подумала Вера Андреевна. – Ему не интересно, откуда я узнала о Шурике? Что ему эта веревка?"

– Паша, – позвала она.

– Что?

Ярко сверкнула молния над церковью, и на секунду она испугалась того, что хотела спросить.

– Паша, – повторила она. – Ведь отец его действительно, должно быть, ни в чем не виноват.

– Не виноват? – как будто удивился он, но опять не посмотрел на нее и даже не обернулся. – Я сам читал его показания.

– Что же там было?

Ему пришлось переждать долгий громовой раскат.

– Он признался, что подсыпал крысиный яд в консервы. Никто и подсчитать не сможет, сколько жизней на его совести.

– Вы в это верите, Паша?

– Да я же говорю вам, что читал его показания.

– Вы в это верите, Паша?

Он все дергал веревку, пытаясь растянуть последний узел.

– Что значит – верите?

– Вы – в это – верите – Паша? – в третий раз повторила она.

Но, наконец, он скомкал ее и, размахнувшись, забросил за транспарант – за церковную ограду. Затем почему-то испуганно огляделся вокруг.

– Это странный город, – сказал он. – Никогда в нем не знаешь, что с тобой случится через минуту. Чужой и странный город.

"Что он говорит?" – подумала Вера Андреевна.

Паша поморщился, как от боли, покачал головой. Потом присел на край трибуны и впервые посмотрел на нее прямо сверху вниз – тоскливо посмотрел. И вдруг она заметила, что он пьян.

– Вам в самом деле хочется, чтобы я сказал, что он не подсыпал яду? Что я подписал приговор невиновному человеку? Ну да, я подписал. Ну да, я знаю, что он невиновен. И вы это знаете. Что же дальше?

– Ничего, – покачала она головой. – Должно быть, я зря спросила... Конечно, зря. Я все понимаю, Паша. Не будем об этом.

– Нет, будем! – прошептал он вдруг как-то особенно. Теперь уж непременно будем. Вы уже начали, и я хочу вам сказать, что как раз-таки ровным счетом ничего вы не понимаете. Вы, может быть, думаете – что-нибудь меняется от того, верю я или не верю в эти бумажки? Вы думаете, они вообще что-нибудь могут значить – эти бумажки? Для чего вы спросили об этом, если сами знаете ответ? Хотели пристыдить меня? Ну что же, время сейчас, конечно, самое подходящее. Ведь что же было бы, если б мы не успели? То есть, если бы он действительно?.. Ведь за замученного ребенка -"расстрелять", правда? А хотите, я между прочим расскажу вам, как расстреливают здесь у нас в Зольске, в Краснопролетарском переулке – метрах в пятистах всего от нашего дома?.. Да нет, что же, вы послушайте, я расскажу! Делается это так. Осужденного выводят из камеры, проводят в подвал и, ничего ему не разъясняя, ведут по подвальному коридору. Он не очень длинный, и в дальнем конце его есть поворот – он ведет в тупик, но осужденный этого не знает. Он поворачивает в него вслед за конвоиром, и тогда из темной ниши за поворотом выходит человек, которого зовут Савелий Горохов... Нет, нет, вы послушайте! Раз уж вы все понимаете... Так вот, Савелий Горохов – он живет в Москве, а сюда приезжает по вторникам. Ему уже за шестьдесят, и из них сорок он занимается одним и тем же делом. Весьма благообразный старичок. В револьвере у Савелия два патрона. Он выходит из темной ниши и стреляет осужденному в затылок. После делает контрольный выстрел. Он профессионал, и в этом выстреле нет нужды, но таковы правила. Следом появляется тюремный врач, для вида осматривает тело и ставит свою подпись на акте. Все не очень романтично, но вполне гуманно. И очень продуманно. Врач и конвоир закуривают. Савелий – нет, он некурящий. Вот так это происходит. А теперь я вам скажу, какова во всем этом моя функция. Моя функция – это функция врача. Я ставлю подпись в протоколе и свидетельствую смерть. Когда мне приносят эти бумаги, человек уже мертв. Расстрел произведен по всем правилам. Палача зовут, правда, не Савелий Горохов, а Степан Баев. Или, точнее, их несколько: Василий Мумриков, Григол Тигранян, нежно обожающий вас Харитон Спасский. Да и врач не я один. На приговоре полагается три подписи: Баева, моя и Свиста. Я в отличие от Свиста должен, правда, читать эти бумаги. Свист их вовсе не читает, и правильно делает. Но вы думаете, что-нибудь изменится, если я не поверю в то, что осужденный мертв, и не поставлю подпись? Вы думаете, он оживет от этого?

– Не нужно, Паша, перестаньте! Пожалуйста! – плакала Вера Андреевна. – Поверьте, я ни в чем не хотела вас обвинить!

– А вы и не можете ни в чем меня обвинить. Скажу вам более того: вы никого не можете ни в чем обвинить. Вы, может быть, полагаете, Савелий Горохов, Баев или Харитон в чем-нибудь виноваты? Вы полагаете, от них что-нибудь зависит? Да ничуть не больше, чем от меня, от вас или, скажем, вашего Эйслера. Если вам интересно знать правду, то все мы, все до единого в этом городе, делаем общее дело. Есть, впрочем, должности более чистые, есть менее чистые – ну, так и на скотобойне разделение труда. Я ставлю подписи на приговорах, вы ставите подписи на корешках книг, но, если б вы действительно понимали, насколько невелика здесь разница! Разве не в каждой второй из книг, которые стоят у вас там, на полках, написано, что так все и нужно. Но главное – ведь главное то, что никто в отдельности, ни все мы вместе, даже если бы вдруг захотели, не смогли бы в этом ничего изменить. Вы, говорите, вы все понимаете. Но, если вы все понимаете, что же вы сегодня делали там, на дне рождения? Почему так мило улыбались всей этой компании? Вам случайно не приходило в голову, что гарднеровский сервиз, на котором вы кушали поросенка, реквизирован у главврача нашей ЦРБ Бурятова? Вы не читали о банде врачей в газете "Вперед!"? Нет, разумеется, ничего особенного здесь нет – все совершенно по правилам – это называется: высшая мера наказания с конфискацией имущества. Супругу Бурятова Харитон раскрутил чуть позже – на восемь лет. Я разговаривал с ней, когда только приехал сюда. Она отправилась в этап с надеждой разыскать в лагерях мужа – ей сказали, что он получил "червонец". У них осталось двое детей мальчик и девочка – примерно того же возраста, что и Шурик. Девочка жива, а мальчик умер – не вешался, не топился, просто заболел и через неделю умер. Скажите, вы – верите в то, что ваша – я не говорю, моя – ваша жизнь может иметь какой-то смысл, после этого? Даже если вообразить, что Бурятов был врагом. Чтобы вы действительно поняли – мы все в нашем городе ходим по костям этого мальчика! И дети, и внуки, и правнуки наши будут ходить по его костям. Но я вам скажу, Вера – никто не виноват больше остальных. Ни я, ни Савелий, ни Баев – никто не отдавал приказа "травить ребенка собаками". И в кого бы, и как бы высоко, вы ни ткнули пальцем, никто такого приказа не отдавал. Все мы поголовно только безмозглые борзые в этой травле. Ну, а если вам очень хочется ткнуть в точку, то тычьте туда, куда тыкал Павел Кузьмич – в Того, кому грозил он пальцем. А я при этом только повторю вам, что он был прав!

Вера Андреевна, плача, попыталась подняться на ноги. Ей не сразу удалось это. Всхлипывая и дрожа, она пошла через площадь. Ее пошатывало. Скоро она споткнулась и упала на колени возле ручейка, бегущего по булыжникам. Сверкнула молния, вырезала на мгновение контуры низко висящих туч.

– Господи! – простонала Вера Андреевна, заглушенная громом и шумом дождя, никем не услышанная.

Голова ее закружилась вдруг. Она упала ничком, создав собой преграду ручейку, забурлившему и запенившемуся вокруг нее. Когда Паша подбежал к ней, она была уже в обмороке.

Глава 15. СОБЕСЕДНИК

"Надо только выстоять во чтобы то ни стало", – прижавшись лицом к прохладному стеклу, мысленно повторял про себя отец Иннокентий.

Выстоять, выждать время, сохранить последний приход. Несмотря ни на что – сохранить. Эта цель оправдает когда-нибудь все, ибо не может же Господь, не должен, оставить Россию навечно. Невидимо, тайно он подаст им помощь – воинам своим. И, может быть, появится тогда новая цель у тех, кто не ослаб в любви к Нему, кто готов отдать все за эту любовь – и даже душу свою.

Ибо, если есть в мироздании неумолимый закон, по которому душа, так или иначе преступившая грань греха, погибает, он, отец Иннокентий, готов отдать свою душу ради любви к Нему, ради службы Ему теперь, когда все отвернулись от Него – слабого. Это и есть его служба. Это и есть вера его. В такое-то время она и нужна – подлинная, сыновья.

В эту секунду вздрогнул отец Иннокентий и в ужасе отшатнулся от окна. Занес было руку для крестного знамения, но только медленно провел ладонью по волосам. С той стороны окна, неожиданно возникнув из темноты, прилипла к стеклу, в упор смотрела на него и улыбалась незнакомая небритая и, показалось ему, жуликоватая физиономия.

Отец Иннокентий с неприятностью почувствовал, что тело его ослабло, а рот приоткрылся. Физиономия же тем временем стала что-то говорить ему и делать знаки. Слов было не разобрать. Всмотревшись в мимику ее, он догадался, наконец, что просит она его подойти к двери. Он перевел дух и, выстроив вопрос на лице, пальцем указал в сторону крыльца. Физиономия радостно закивала и исчезла. Постояв какое-то время, собираясь с мыслями, отец Иннокентий прошел в коридор.

Когда с керосиновой лампой в руке ступил он на крыльцо, и скрипнули под ним половицы, из-за двери раздался ему навстречу добродушный голос:

– Добрый вечер, батюшка. Простите, Бога ради, что напугал. Мне в Зольск нужно, а в темноте дорогу потерял, и дождь еще. Заблудился совсем. Не объяснили бы вы мне?

– Кто же вы такой будете?

– Нездешний я. Издалека иду.

Отец Иннокентий подумал немного, огляделся, приметил на всякий случай топор в углу и приоткрыл дверь.

На пороге стоял небольшого роста улыбающийся человечек довольно молодых еще лет, светловолосый, давно не бритый, но, в общем, с незлым лицом, хорошими глазами, страху совсем не внушавший.

– Входите, – пригласил отец Иннокентий.

Взойдя на крыльцо, он оказался священнику едва не по плечо. Одет он был очень плохо – в какое-то почти тряпье; за спиной у него болтался рюкзак, вода из рюкзака лилась струями. Ступив на порог, он сразу заметно застеснялся.

– Проходите в дом, – оглядев незнакомца, сказал отец Иннокентий. – А рюкзак пока здесь оставьте.

– Спасибо, – замялся человечек. – Наслежу я, не нужно. Да и поздно теперь. Вы мне дорогу расскажите, и пойду я.

– Ну, куда же вы пойдете ночью? До Зольска километров шесть отсюда будет, и дорога в дождь непролазная. Проходите, проходите.

– Спасибо, батюшка, – переминался тот. – Неловко вас беспокоить. Уж лучше вы расскажите, а ходить мне – не привыкать.

– Ничего я вам не расскажу у порога, – отец Иннокентий накинул крючок на дверь и легонько подтолкнул человечка в сени. – А беспокойства особого нет. Спать я все равно не ложусь.

Незнакомец, наконец, вздохнул, снял рюкзак, опустил его в угол и прошел.

– Сюда, – светил ему отец Иннокентий, – на кухню. Переодеться-то у вас не во что? Ну, так сейчас халат вам принесу. Раздевайтесь, не то простудитесь.

– Да не беспокойтесь вы, – почти уже взмолился незнакомец. – Неудобно же, ей Богу.

– Неудобно, говорят, знаете что делать? – обернулся отец Иннокентий, посмотрев строго. – Вот то и неудобно. И с мокрым человеком еще разговаривать неудобно. А уж раз постучались, нечего теперь стесняться. Раздевайтесь и все к печке вешайте.

Вернувшись через пару минут из комнат, отец Иннокентий принес помимо халата еще свежее полотенце и резной вишневый графинчик. Гость стоял посреди кухни в одних трусах. Он оказался не слишком худ, но слаб – с неразвитыми мышцами и узкими плечами. Вытирался он долго и с удовольствием: лохматил голову, тянулся за спину, благодарными глазами следя за хозяином.

Отец Иннокентий тем временем достал из шкафчика стопку.

– Спасибо, батюшка, да я ведь не пью, – улыбнулся гость, влезая в огромный халат священника.

– Я пока что и не предлагал, – не слишком вежливо заметил отец Иннокентий. – Но стопочку против простуды вам теперь необходимо. Садитесь и наливайте сами – это вместо лекарства. Соленые огурцы, хлеб – на столе, я пока картошку согрею. Как звать-то вас?

– Глебом. А вас, батюшка?

– Иннокентием, – он склонился над керогазом, установил огонь, поставил кастрюльку.

Гость все еще стоял.

– Я же говорю вам – садитесь, – снова приказал отец Иннокентий. – Что вы как красна девица, честное слово? Все вас уговаривать нужно. Садитесь и давайте, рассказывайте.

Хотя и сохраняя строгий вид, отец Иннокентий чувствовал с удивлением даже, насколько рад он неожиданному случаю скоротать бессонницу. Он сходил еще в спальню за трубочкой, и когда вернулся, гость его, представившийся Глебом, как раз решился, наконец, присесть. Они сели друг напротив друга за деревянный крашеный стол – Глеб на лавку, отец Иннокентий на табурет.

– Рассказывайте, – снова предложил отец Иннокентий, закуривая.

– Что же рассказывать?

– Рассказывайте по порядку: кто вы, откуда, куда идете? Но сначала выпейте, – отец Иннокентий все-таки сам налил из графинчика в стопку.

– А вы?

– Я не могу. Голова потом сильно болит. Пейте, не стесняйтесь.

Засучив рукав халата, Глеб взялся за стопку с большой опаской – видно, что больше – из невозможности отказаться, долго готовился. Выпил страшно неумело, весь сморщился, зажмурился, скорее схватился за огурец.

– Крепкая у вас водка, – то ли одобрил, то ли пожаловался он, отдышавшись.

– Обыкновенная. Так откуда ж это вы будете, где пить не научились?

– С Дона я, из казаков. Да, что вы! Вообще-то у нас в станице все пьют. Много пьют. Это только я непривычный.

– Не очень-то вы на казака похожи, – с сомнением поглядел отец Иннокентий.

– Не похож, – легко согласился тот. – Это верно, совсем не похож.

– И что же, с Дона вы в Зольск пешком идете?

– Не с Дона, конечно, ну, что вы. Из Москвы. До Москвы я поездом доехал, а в Москве у меня все деньги украли. От Москвы пешком иду – двое суток уже.

– Вот ведь как, – удивился отец Иннокентий. – Что же вы, зайцем не умеете?

– Не умею, батюшка, не приходилось. Да и... нельзя мне.

– Без паспорта из станицы ушли?

– Н-не то чтобы... – потупился Глеб.

"Без паспорта", – подумал отец Иннокентий, глядя в русую макушку гостя.

– А что вам в Зольске за нужда?

– Брат у меня там с женой живет. Прокурор он. Кузькин Павел Иванович – может, слышали?

"Вот так так", – подумал отец Иннокентий.

– Может, и слышал, – сказал он. – Не вспомню.

Картошка уже шипела в кастрюле. Встав к керогазу, отец Иннокентий подумал, что следует пока поменьше говорить, получше расспросить – действительно ли такой простачок этот казак, как прикидывается.

– Вообще-то, он не родной мой брат – названый, – продолжил тем временем Глеб. – В детстве мы в одном доме жили. Дружили очень. Родные у него все в гражданскую погибли, а мой отец с его отцом приятелями были. Ну, и стал он у нас жить. Шесть лет жил, потом учиться уехал в Ростов – на юридический. Там и работать остался в институте. А зимой этой в Зольск его пригласили – прокурором. Так что всего-то еще два месяца он тут.

– А сами вы по профессии кто будете?

– Ветеринар. В колхозе работаю.

– И что, не пускают вас из колхоза, к брату в гости?

– Просто так не пускают, конечно. Работа ведь такая круглый год она не кончается. На три хозяйства я один. Председатель говорит: и думать забудь, считай, что ты на литерном предприятии. Когда в смену себе научишь кого-нибудь, тогда видно будет. А кого у нас научишь? Пацанятам это скучно, им – в летчики или в трактористы. А пастухи у нас такие, что и говорить-то умеют немного лучше коровы. Иного трезвым за целый год ни разу не увидишь. Как его учить?

– И, значит, вы сбежали?

– Да нет, не сбежал. Отпустил меня председатель.

– Как же так?

– Ну, это сразу не расскажешь.

Отец Иннокентий затушил огонь, подхватил кастрюлю с картошкой на стол, достал из шкафа тарелку и поставил ее перед Глебом.

– Так мы не торопимся, – затянулся он трубочкой, прищурясь.

– Что ж, правда вы меня на ночь хотите оставить, батюшка?

– Ну, а как иначе? Вы ведь теперь вроде как странник Божий получаетесь – пешком и без копейки денег. В Бога только не верите, поди.

– Почему же не верю? – удивился тот. – Верю. Неверующие разве по ночам к вам в окно стучатся?

– Да и верующие – не часто.

Отец Иннокентий попыхтел трубочкой, разглядывая вольный ли, невольный двойной смысл глебова вопроса.

Как оказалось, по крайней мере, ассоциации у того возникли схожие.

– Знаете, – сказал он, – я ведь в три дома до вас стучался. Стучаться старался тихо-тихо, а все равно – как занавеска отдернется, лицо появляется бледное, глаза точно блюдца – всматриваются. Как разглядят, так даже через стекло видно – будто гора с плеч валится – бормочут чего-то, руками машут, но к двери уже никто не идет.

– Да, да, – сказал отец Иннокентий как можно неопределеннее – так, чтобы нельзя было утвердительно заключить, догадался ли он о причинах боязливости односельчан. – Значит, много у вас в станице пьют, – отвел он разговор от скользкой темы.

– Много пьют, – печально подтвердил Глеб. – Страшно пьют не по-людски. Раньше так не было. А у вас?

– И у нас пьют, конечно. Но кто как, в общем. Не скажу, что все. А в Бога многие верят?

– У нас-то? Нет, не многие. Больше – старушки. Да и церковь закрыли давно.

– Вас-то как угораздило? – спросил отец Иннокентий, напирая на интонацию. – Грамотный человек, ветеринар, и в Бога верите. Не ругают вас?

– А кому до этого дело? – улыбнулся Глеб. – Раньше ругали, впрочем. Председатель у нас был из рабочих – все грозился в ГПУ на меня написать, что колхозников смущаю. Карикатуры рисовал в стенгазету. Потом он в город уехал, а новый – ничего, из своих – он меня с детства знает. Говорит, ты смотри только бесед не веди с молодежью. Я не веду, зачем мне?

– Ну, а как же вы без церкви обходитесь?

– Так что же делать? Так и обхожусь – сам по себе. Старушки у нас, и мама моя, в город ездят по праздникам председатель им лошадь дает. В доме у нас иконы есть. Все привыкли уже – и старушки привыкли, не то что я.

– А посты соблюдаете? – спросил почему-то отец Иннокентий.

– Посты? – улыбнулся Глеб. – Посты у нас, батюшка, все соблюдают. Даже и неверующие.

– Вы что же не едите-то, – спохватился отец Иннокентий. Давайте, давайте, накладывайте, – он взялся за графинчик и налил Глебу еще водки.

Глеб осторожно поднял крышку у кастрюли и положил себе в тарелку дымящуюся картофелину.

Отец Иннокентий казался задумчив.

– А братец ваш тоже в Бога верит? – спросил он через некоторое время.

– Паша-то? Нет, что вы, никогда не верил. У него и отец неверующий был. И когда у нас жил, мы с ним на этот счет, бывало, спорили. Ну, по-детски, конечно, спорили. И с женой своей не обвенчанный он, и сына не крестил, хотя уж уговаривал я его. Сын у него хороший – Игорем зовут. Соскучился я по ним.

– А сами вы не женаты?

– Нет, не женат.

– Что так?

– Не знаю, – пожал он плечами. – Бог, наверное, не судил.

– Ну, еще успеете, – сказал отец Иннокентий. – Вы пейте. И ешьте – не сидите. Сколько ж мне вас уговаривать нужно?

Глеб взялся за стопку.

– Боюсь, захмелею я быстро. Что вы со мной, батюшка, делать станете?

– Спать пойдете, беда небольшая.

Глеб заранее приготовил себе огурец для закуски.

– Ну, ваше здоровье, отец Иннокентий, – улыбнулся он. Спасибо вам.

Со второй стопкой он справился уверенней. Отец Иннокентий, попыхивая трубочкой, внимательно наблюдал за ним.

– А вы полагаете, стало быть, – осторожно как-то спросил он через некоторое время, – что это Бог судит – жениться человеку или не жениться?

– Как же иначе? – немного удивился Глеб. – Любовь – она ведь Богом дается. Всякий человек в любви к Господу приближается.

– Может быть, так, может быть, так, – покивал отец Иннокентий. – Но я не то хотел спросить. Вы полагаете, стало быть, что у Господа для каждого человека своя судьба расписана? Что каждого Он по жизни за руку ведет? Вот сейчас, мол, женю его, а вот сейчас деньги у него в Москве украдут, пешком он пойдет, в дождь заблудится, к священнику постучится – и так всю жизнь?

Глеб даже вилку отложил, очень вдруг посерьезнел, выпрямился.

– Это ведь большой вопрос, батюшка, – сказал он. – Это, знаете, очень большой вопрос.

– Так что же?

– Думал я о нем много когда-то.

– Ну, и надумали что-нибудь?

– Мне кажется, что человеку трудно его решить окончательно. Сколько ни думай, получится всегда, что и да, и нет.

– Можете пояснить?

– Могу попробовать, – Глеб вздохнул и ненадолго задумался. – Тут ведь, батюшка, как посмотреть, – сказал он, помолчав. – С одной стороны, вроде бы слишком видна в иные минуты – истории, да и просто жизни всякого человека – рука Божья, рука направляющая. Как бы сбывались иначе пророчества? В чем смысл был бы откровения Иоанна? Ну, а с другой стороны, если спросим мы себя: в чем же тогда замысел был этого мира? Театр, представление кукольное на потеху? Для чего и кому нужны тогда заповеди евангельские? Для чего должны мы творить добро – то и окажется, что воля человеческая должна быть свободна – и иначе быть не может. Для себя я так думаю, отец Иннокентий – может, вы и не согласитесь: если кто в молитве искренней сердце свое и волю Господу отдает, того уже после Он во всем руководит; ну, а уж если кто по своему разумению жить хочет, того Господь не неволит. "Да будет воля Твоя и на земле, как на небе," – так заповедано нам молиться. Значит, только еще мечта это, и на земле до той поры мечтой останется, пока не изринут из себя люди гордыню сатанинскую, пока не поймут все, все до единого, что не придумать им себе лучшей судьбы, лучшей жизни, лучшего царства, чем дал бы Господь. Знаете, батюшка, с тех пор как церковь у нас в станице разрушили, ухожу я иногда в поле молиться. Далеко ухожу – чтобы за версту вокруг ни души – я и небо. Тогда легко-легко на сердце становится, и две только фразы в молитве остаются: "Спасибо Тебе, Господи. И да свершится воля Твоя."

– А за что же спасибо? – спросил отец Иннокентий, в одну минуту вдруг очень оживившийся.

– Как – за что? За то, что есть я. За то, что жизнь так прекрасна. За то, что жизнь вечная – несказанно еще прекраснее – ждет меня, и всех ждет.

– За то, что хорошо вам, значит?

– За то, что хорошо. И за то, что, знаю – после лучше будет.

– Ну, так это, скажу я вам, неподлинная вера.

– Почему же не подлинная?

– Потому что не много ее нужно – в то, что хорошо, верить, и в то, что "после лучше будет". Хотя, что правда, то правда, именно так все и верят почти. Если не все еще – в то, что сейчас хорошо, то уж все до последнего – в то, что "после лучше будет".

– Но разве, батюшка, в этом что-нибудь дурно?

– Только то и дурно, что не подлинная это вера. Потому что к Богу в ней любви ни на грош нету, а вся любовь к самому себе. К Богу же – лишь потому, что мне лучше будет. Ведь как такая вера рождается: "Если Бога нет, то после быть мне лучше никак не может. Ну, а раз я хочу, чтобы было лучше, значит, есть Бог." Вот вся и вера.

Глеб только руками развел.

– В первый раз я такое слышу, батюшка. Как же тогда верить можно?

– С любовью к Богу, сын мой, а не к самому себе. Милостей от Него не ждать – ни в этой жизни, ни в следующей. Верить в то, что Он есть, и любить Его за то, что Он есть, а не за блага Его – настоящие и будущие.

– Но разве мог бы человек любить за плохое, верить в плохое?

– Да ведь не в этом же дело – в плохое или в хорошее. Главное, что – в родное. Отца своего разве за то мы любим, что плох он или хорош? Тем более – разве за то, что можем мы ждать от него себе – плохое или хорошее? Мы любим потому, что плоть от плоти его, что он родной нам. В трудную минуту мы готовы отдать ему все – самих себя, не то что лучшую жизнь. И почитаем это за долг. И не ждем награды. Да и думали ли вы – какое право может быть у нас, трижды отрекшихся от Него: адамовым грехом, предательством Иуды, нынешним поголовным безверием нашим надеяться на лучшую жизнь, ожидать милостей? Самый праведный из людей трижды на дню – в мыслях ли, в делах – нарушает заповеди Его. От преступлений и злодейств человечества трижды пропитана Земля кровью. А вы говорите: жизнь прекрасна, и вам хорошо. Вы говорите: спасибо, Господи, за то, что жизнь лучшая меня ждет. Но чем же вы заслужили ее? Тем, что живете в вашей станице бок о бок с разрушителями церкви Божьей, и "беседы с ними не ведете"? Тем, что, пройдя мимо оскверненного храма, уходите в поле и шепчете с умилением – да сбудется воля Твоя?

Глеб поднял перед собой ладони, словно защищая себя от неожиданного нападения.

– Это не так, – пробормотал он.

Отец Иннокентий встретился с ним взглядом и тогда словно бы отступил, осел на табурете, заулыбался, пососал трубочку, убедился, что она погасла и потянулся за спичками.

– Не так? – переспросил он. – Ну, может, и не так, конечно. Может, что про вас – сгоряча я, хотя и с ваших же слов.

– Не так вы на мир смотрите, отец Иннокентий, покривившись тоскливо, выговорил Глеб.

– Не так, как вы?

– Господь – Он же не просто отец наш. Им целый мир сотворен.

– Ну, это когда было, – заметил священник. – Сейчас, боюсь, Он и узнает-то его с трудом – так успели дети, "по своему разумению" жить возжелавшие, похозяйничать тут.

– Не говорите так, – покачал головою Глеб. – Свобода человеческая – прекраснейший дар Божий. И в том, что дано нам волей свой распоряжаться, великий замысел этого мира состоит.

– Красивые слова, – затянулся трубочкой священник. – Очень много их успел человек в оправдание себе придумать.

Глеб ничего не ответил на этот раз и потупился. Отец Иннокентий, хотя и не подавал виду, давно не ощущал себя в таком хорошем расположении духа. Серьезных подозрений по наблюдении гость у него не вызывал. Священник давно полагал себя слишком многое прошедшим человеком, чтобы не уметь с нескольких слов отличить провокатора. Он почти готов был шептать сейчас наподобие Глеба: "Спасибо Тебе, Господи!" – за то, что в кои-то веки, и как неожиданно, появился у него настоящий собеседник. Он почувствовал даже, что и сам теперь, пожалуй, не прочь пропустить рюмочку.

– Трудно спорить людям на такие темы, – произнес, наконец, Глеб, поднимая глаза, и отцу Иннокентию показалось тогда, что он начал слегка хмелеть. – Никто здесь никогда ничего не докажет. Ведь раньше или позже всякий спор упрется в аксиомы, на которых человек свое мироздание основывает. А они у всех разные. И тут уж вопрос о вере выйдет, а спорить окажется вовсе не о чем.

– Ну, так поделитесь тогда своими аксиомами, попробуем основать на них мироздание, а там посмотрим.

– Поделиться-то можно, батюшка, – вздохнул он. – Но только, вы ведь сами знаете, когда за такой разговор берешься, жалеть потом приходится. Слова – они же всегда по краешку по самому скользят, а тут, по совести, душу нужно бы вынуть да дать потрогать – и то не много оказалось бы.

– Это, может, и правда, – согласился отец Иннокентий. – У всякого человека и слова свои, и уши. Но все же бывает, знаете, что понимаешь друг друга. Отчего уж, по крайней мере, не попробовать? Я бы вам и помог, если хотите. Ведь, аксиомы эти, какие бы ни были у людей разные, вопросы под собой всегда одинаковые имеют – вечные вопросы. Начните хоть с того, что такое, по-вашему, человек, и в чем смысл жизни его земной?

– Хорошо, – кивнул головою Глеб. – Я попробую, если так, минуту он сидел молча, видимо, подбирая в уме нужные слова. На ваши вопросы я так отвечу. Человек – есть зародыш духа беспомощный и слепой зародыш, а смысл существования его на Земле в том, чтобы созреть для рождения в настоящую жизнь, – и он почему-то тоскливо посмотрел в глаза священнику.

– Немного это пока туманно, – заметил тот. – Вы поподробнее.

Глеб кивнул, вздохнув. Похоже было, разговор этот не доставлял ему того же удовольствия, что отцу Иннокентию.

– По-моему, батюшка, – продолжил он, – человеку ясно дано видеть тот путь, по которому должен он идти в этом мире. Путь этот – от материи к духу. В мире, который "под" человеком, есть только материя, и это мы видим. В мире, который "над" человеком, есть только дух, и иначе нам невозможно представить. Сам же человек – он и дух и материя одновременно. Он дух, потому что, во-первых, в нем есть сознание своего человеческого "я", потому что, во-вторых, он способен отличать добро от зла, любить, понимать красоту. Но он и материя, потому что каким образом иначе так воздействовали бы на его душу старость, болезнь, или вот хоть водка. Человеческое сознание – есть низшее из того, что мы можем разуметь под словом дух, и высшее из того, что остается еще тесно связанным с материей. Нас рождает природа, но душа человека, расставаясь с телом, уходит от нее в иные миры. И значит, можем мы заключить, что человек есть то первое и единственное звено в духовной жизни вселенной, которое находится на переходе от материи к духу. Как бы зародыш, зародившийся в чреве материи, оплодотворенной духом. Пока еще он накрепко связан с матерью-материей, неотделим от нее, но рано или поздно он оторвется и начнет жизнь самостоятельную. В приготовлении к этому отрыву, в созревании духа, по-моему, и есть смысл человеческой жизни.

– Ну, что же, – подумав, сказал священник. – Против того, что человек – есть не самая совершенная форма духовной жизни, кроме атеистов, возражать вам никто не возьмется. Слишком многое в мироздании вокруг нас находится очевидно выше понятий человеческого разума; слишком много вопросов, ответы на которые нам недоступны не потому только, что мы их не знаем, но потому, что и в принципе не способны вместить их в себя. А поскольку при этом ясно то, что без ответов на эти вопросы мироздание не могло бы существовать, то обязаны мы предположить в нем формы духа более высокие, чем наша. Это, впрочем, одна из общих аксиом всякого идеализма. Но что касается смысла жизни и будущего рождения нашего в мир чистого духа, то тут мне лично трудно с вами однозначно согласиться. По-моему, вы смотрите слишком оптимистично. Из того, что человек живет между материей и духом, вовсе еще не следует, что он движется от материи к духу. По крайней мере, на практике такое можно сказать об одном из тысячи. Да и знаете, разница между двумя людьми иногда бывает большая, чем между иным человеком и булыжником. Что же тогда делается с теми, кто главной цели своей не достигает? Но, впрочем, ладно. Мы уж договорились, что будем на ваших аксиомах мироздание строить. Мне не понятно пока, каким же образом из этого всего следует, что свобода человека – есть дар Божий?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю