Текст книги "Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)"
Автор книги: Рустам Гусейнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Оглядываясь назад на ходу, он догнал его уже за следующим поворотом – в переулке, ведущем к Парадной площади, наискосок через которую был кратчайший путь от школы до Валабуева.
– Игорь, – позвал он его.
– Папа, привет! – мгновенно обернувшись, обрадовался тот, бросился к нему навстречу. – Ты почему здесь?
– Не кричи, пожалуйста. Пойдем, – взял он его за руку и быстро повел в противоположную сторону.
– А куда мы идем? – удивился Игорь.
– Секрет.
– А, ну хорошо, – вполне удовлетворился он таким ответом и тут же затараторил по обыкновению безостановочно. – Пап, ты знаешь, что такое факториал? Это когда берем мы, например, 10 и умножаем 1 на 2, на 3, на 4 – и так до десяти. Получается очень много – три миллиона шестьсот двадцать восемь тысяч восемьсот это 10 факториал. А вот еще, знаешь. Если взять носовой платок – толщиной в одну десятую миллиметра, сложить его пополам, потом еще пополам, потом еще пополам – и так всего 50 раз, он тогда станет таким толстым, что достанет от Земли до Солнца, представляешь? Ну, только, конечно, так его не сложить. У меня сегодня две пятерки – по математике и по пению. Мы пели "Веди ж Буденый нас смелее в бой!" Я громче всех пел. А ты работал сегодня ночью? К нам ночью двое милиционеров приходили, которых ты за бумагами посылал. Искали, искали их – весь шкаф перерыли. Я сначала разговаривал с ними, потом заснул. У тебя много работы, да?
Паша кивнул на ходу.
– А мы сегодня с Машей Новиковой поспорили, – продолжил Игорь, вприпрыжку поспевая за ним. – Я говорю ей, нам очень повезло, потому что у нас в стране родились сразу и Ленин, и Сталин. Во всем мире не было больше таких людей, а у нас сразу двое. Поэтому и революция у нас раньше всех случилась. А она говорит, что были еще Маркс и Энгельс, они родились в Германии. Но ведь революции в Германии до сих пор нет, и даже наоборот фашисты. Ты как думаешь, кто был более великий – Маркс или Ленин? Я думаю, что Ленин. Я думаю, если б не было Маркса, Ленин со Сталиным все равно во всем разобрались бы, и революцию все равно сделали бы, правда? А в Америке скоро будет революция?
– Не знаю.
– Я думаю, не очень скоро. Ведь там же никого нет пока, такого как Ленин или Сталин. Хорошо бы, если им как-нибудь помочь, а, пап. Может быть, Сталин пошлет туда в командировку Ворошилова или Ежова? Хорошо бы, если послал, а то сколько им еще мучиться без революции. Но сейчас, наверное, пока нельзя. Сейчас ведь и у нас так много еще врагов. Вот когда их всех переловят, тогда и можно будет послать. А сколько их еще осталось, как ты думаешь, пап?
– Кого?
– Врагов.
– Где осталось?
– В стране.
– Я не знаю.
– Конечно, никто не знает. А у нас в городе?
– Я не знаю.
– Наверное, есть еще. Сашка Шубин так и не верит, что его отец стал врагом. Он ведь теперь в нашем подъезде живет, у Аркадия Исаевича, ты знаешь? Он вчера со мной еще подраться хотел. Но я не стал, потому что в драке проигрывают все. Хотя я побил бы его. Я его сильнее.
Паша сверху вниз незаметно покосился на Игоря. "Пожалуй, подумал он, мысленно сравнивая его с Шуриком. – Пожалуй, сильнее."
– Кто это – Маша Новикова? – спросил он вслух.
– В нашем классе, ты видел – с черной косичкой.
Пройдя квартал, они свернули направо – в переулок позади Парадной площади. Игорь одной рукой поддерживал ранец, перекинутый через плечо, другой держался за ладонь отца. Справа от них за забором на фоне голубого неба возвышалась обшарпанная колокольня Вознесенского собора. На колокольне не было ни креста, ни единого колокола.
– Что все-таки решили с Шуриком? – спросил Паша. – Не будете принимать в пионеры?
– Решили отложить вопрос, пока он не осознает свою ошибку. Да ты не беспокойся, мы его все равно примем немного попозже. Он тогда на классный час не пришел, поэтому решили отложить. А так ведь он не плохой совсем, только упрямый. Я ему несколько раз объяснял, что невиновного человека могут посадить в тюрьму в капиталистической стране, а у нас сажают только преступников и врагов. Но он говорит, что вышла ошибка, что его отца в тридцать пятом вызывал в Москву и хвалил Орджоникидзе. Ну и что же, Орджоникидзе ведь мог ошибиться, правда? Никто ведь еще не знал тогда, что он скрытый враг. А если б сейчас вышла ошибка, ты бы направил дело на доследование. Правда, пап?
Ничего не ответив Игорю, Паша оглянулся по сторонам, отпустил его руку, шагнул к двухметровому забору церкви, затем вдруг, размахнувшись, перекинул через него свой портфель, сам подпрыгнул легко, подтянулся и через секунду оказался сидящим уже на заборе.
– Давай-ка за мной, – сказал он. – Ранец кидай.
Игорь на секунду даже застыл от удивления, но затем, рассмеявшись, бросил ему наверх ранец и не менее ловко, чем Паша, сиганул вслед за ним. Никем не замеченные, они спрыгнули по другую сторону забора и оказались на запущенном церковном кладбище.
– Ну, ты даешь, пап! – с глазами, вытаращенными от восторга, смеялся Игорь. – А если б Маргарита Ивановна увидела – вот бы удивилась.
Среди заросших травой могил валялись какие-то бочки, доски, ржавые металлические балки. Церковь с облупленными стенами, забитыми наглухо окнами была видна теперь целиком. Неподалеку от места, где спрыгнули они, Паша заметил в высокой траве какую-то скамейку, и они пошли к ней.
– А что мы тут будем делать? – захваченный загадочностью происходящего Игорь даже говорить стал тише.
– Садись, – пригласил его Паша и первым опустился на почерневшую, но совершенно прочную полированную доску сиденья.
Скамейка эта, как оказалось вблизи, предназначена была когда-то для родных, приходивших к богатой и, должно быть, ухоженной семейной могиле. Три черных гранитных памятника, увенчанных гранитными же крестами, возвышались в метре напротив нее. От квадрата чугунной причудливого узора ограды, окружавшей могилы, осталась теперь всего одна сторона.
– Я просто хочу поговорить с тобой, – сказал Паша, и почувствовал в этот момент, что как раз совсем непросто будет подобрать ему слова для того, что хотел, что должен был теперь сказать он сыну.
Игорь притих и смотрел на него удивленно. Паша на минуту отвел взгляд.
"Георг Вильгельмович Вигель", "Александр Георгиевич Вигель", "Антонина Ивановна Вигель" – прочитал он про себя механически на полированных черных постаментах.
– Послушай меня внимательно, сынок, – произнес он, наконец, помолчал еще и тогда понял вдруг, с чего необходимо ему начать. – И запомни – все, что я скажу тебе сейчас, ты сохранишь в тайне. Прежде всего – отец Шубина не был врагом народа.
– Как... не был? – ошарашенно пробормотал Игорь. – Почему же?.. Значит, это ошибка?
– И ошибки никакой не было. Все дело в том, Игорь, что настоящим врагам народа удалось пробраться в НКВД. И, пользуясь своим положением, они под видом врагов народа уничтожают теперь лучших людей страны, всех тех, кто действительно может быть ей полезен. Для этого они придумывают им преступления, которые не были совершены.
Игорь, казалось, забыл дышать.
– Но... как же их самих не разоблачат?
– К сожалению, пока это невозможно. Просто некому этого сделать. Самое страшное в том, что они пробрались в высшее руководство НКВД – в Москве, повсюду назначили на работу своих людей, и теперь очень-очень непросто с ними бороться. Тех, кто пытается разоблачить их, они немедленно арестовывают.
Он помолчал. Игорю, очевидно, нужно было время, чтобы вместить в себя сказанное.
– А... товарищ Ежов? – шепотом спросил он, наконец.
Паша кивнул.
– Но тогда... – пробормотал он, затем воскликнул. – Тогда надо скорее рассказать об этом товарищу Сталину!
Паша покачал головой.
– Это невозможно. Товарищ Сталин окружен охраной из НКВД. Они никого не подпускают к нему из тех, кто мог бы рассказать ему правду, и проверяют все письма, которые присылают ему.
– Но... они же тогда могут убить его! – в ужасе прошептал он.
Паша вздохнул.
– За это не беспокойся. Они понимают, что, если бы посмели они это сделать, народ немедленно уничтожил бы их самих. Поэтому их вполне устраивает нынешнее положение вещей.
– Но что же нужно делать?
– Лично тебе нужно прежде всего никому ни словом, ни полсловом об этом не проговориться. Даже лучшим друзьям. Даже Шурику. Даже маме. Когда-нибудь – может быть, скоро – их разоблачат, обязательно разоблачат. Но я должен был сказать тебе это сейчас, потому что сегодня я уезжаю из Зольска. Я понял это все, работая здесь, но я ничего не могу поделать в одиночку. Я должен был сказать тебе это, чтобы ты не верил, если вдруг и обо мне тебе скажут, что я враг.
– Значит, они догадались, что ты понял? Хотят тебя тоже арестовать?
– Я надеюсь, что им это не удастся.
– Так ты едешь бороться с ними? В Москву, да? – Игорь вдруг вскочил со скамейки, кинулся к нему и обнял его за шею. Я не брошу тебя в опасности! Папа, я хочу с тобой! Папа, возьми меня! Я буду помогать тебе.
Обнимая сына, Паша чувствовал в себе жуткую тоску и стыд, оттого что даже в этот момент не мог объяснить ему всей правды. Он отстранил его от себя, усадил рядом.
– Это невозможно, сынок, это невозможно. Ты не сможешь помочь мне. Ты должен учиться. Ты должен заботиться о маме. Ты остаешься за мужчину в доме. Вам, наверное, придется переехать из этой квартиры, маме придется работать. Ты должен помогать ей. И ты ничего не должен говорить даже ей, чтобы не подвергать ее опасности. Обещай мне – до тех пор, пока так или иначе враги не будут разоблачены, ради меня, ради мамы, ты будешь молчать. Обещай мне.
– Я буду молчать, – сказал он, по щекам его текли слезы.
– Я постараюсь давать тебе знать о себе. Постараюсь иногда приезжать. Что бы ни случилось, я не оставлю тебя. И я надеюсь, что через какое-то время мы опять будем вместе. Что бы плохого тебе ни говорили обо мне, не верь этому. Но и не спорь, хорошо? Запомни – те, кто доказывают что-то громче других, обычно бывают неправы. Правда не бывает громкой. И вот еще что, – он помолчал немного, подбирая слова, которые могли быть понятны Игорю. – Постарайся извлечь для себя урок из этой истории – с Шуриком – не будь, как все. То, что много людей думают о чем-то одинаково, еще не означает того, что они правы. Не принимай на веру того, о чем твердят все вокруг. Напротив – насторожись и думай. Думай самостоятельно. Запомни – самое большое зло люди совершают тогда, когда их много, потому что, когда их много, им кажется, что ответственность за зло несут не они – толпа. Не стремись в толпу. Думай. Думай обо всем. Запомни – нет ничего бесспорного вокруг нас. То, что многим кажется истиной, слишком часто оказывается ложью. В любой ситуации, всегда, будь хоть немного сам по себе. Привыкни отвечать за себя, а не делить ответственность со всеми.
Игорь слушал его, потупясь, часто всхлипывая, и Паша видел, едва ли понимал четко, о чем он говорит ему.
– А, в общем, главное, – добавил он, помолчав, – будь добрым. Не делай другим того, чего не хотел бы, чтобы сделали тебе. Прежде, чем осуждать кого-то или даже спорить, поставь себя на его место, постарайся понять. И не держи в себе зла, но не бойся зла от других, если знаешь, что прав.
– Я не буду вступать в пионеры, пока не примут Шурика, сказал вдруг Игорь. – Я скажу им, что дети за отцов не отвечают – это говорил Сталин.
Слезы постепенно высыхали у него на щеках. Паша так ясно видел в эту минуту, что это его сын. Теперь он сам обнял его.
– Ну, все, – сказал он. – Иди. Маме сегодня ничего не рассказывай. Я еще побуду здесь. Здесь безопасно. Я должен быть осторожным.
Он опасался, что долгое отсутствие Игоря может насторожить соглядатаев. Или Надю. Начнут расспрашивать его, а врать он не умеет. Ему было больно отпускать его. Больно смотреть ему вслед. Он на самом деле вовсе не был уверен, что когда-нибудь еще увидит его. С ранцем через плечо Игорь взобрался на забор, последний раз взглянул на него и спрыгнул по другую сторону.
Паша остался один на кладбище. Еще довольно долго сидел он, уставившись мрачно на одну из черных гранитных плит. Прав ли он был – он не был уверен в этом теперь. Имел ли он право сделать то, что сделал вчера, не думая о сыне, рискуя будущим его, наверняка осложняя его судьбу – он не знал уже. Что могут изменить теперь его красивые слова? Слова вообще так мало меняют в жизни. Да еще и нужны ли были они? Как еще справится с ними мальчишка один на один, без его поддержки? Чего было больше в этих его словах, да и во вчерашних поступках правдолюбия или эгоизма? Разве можно сыну расти без отца? Что станет Надя говорить ему о нем? Не захочет ли отомстить за то, что он ее бросил? Сможет ли он еще хоть чем-то помочь ему – он, затравленный беглец, человек вне закона?
Все равно ничего нельзя было уже изменить. Даже если б и захотел он. Паша, наконец, как будто очнулся и огляделся вокруг. Чем-то надо было ему занять себя – еще довольно долго. По улицам действительно не стоило ему без нужды шататься. Встав со скамейки, он направился в сторону заколоченного заднего крыльца храма.
Вознесенский собор Зольска построен был в начале девятнадцатого века. Ни простой, чистой гармонии древних русских церквей, ни изящных излишеств позднего средневековья, не найти было в его формах. В сочетании угловатых и широко-округлых линий, колонн с капителями и треугольного портала хранилось что-то от богатого помещичьего дома, что-то от петербуржских правительственных зданий. Очень украшала его, впрочем, высокая и стройная колокольня с небольшим, некогда ярко-синим куполом, теперь стоявшая без креста и колоколов. Стены собора снаружи сохранились еще кое-как, если не считать местами отвалившейся штукатурки. Крыша же ободрана была целиком, обнажив деревянный каркас. Неизвестно, почему он не был снесен до сих пор. Закрыт он был в 1931-м году, одновременно с Богоявленским, который снесли уже на следующий год. И давно уже существовали планы строительства на этом месте большого административного здания.
Паша обошел его вокруг, и тогда обнаружил вдруг, что дверь на заднем крыльце, от которого начал он обход, не заперта. Правая створка ее, покосившись, висела на одной петле, и доступ к ней преграждали лишь несколько неструганных досок, забитых наискось кое-как.
Поразмыслив недолго, Паша без особого усилия оторвал пару досок. Значительно сложнее оказалось сдвинуть открытую створку. Она была обита железом, очень тяжела и единственная петля ее, по-видимому, основательно проржавела в перекошенном состоянии. Однако, попотев немного, Паша справился и с этой преградой, и захватив со скамейки Вигелей оставленный там портфель, протиснулся внутрь.
В полутьме собора ему потребовалось некоторое время, чтобы оглядеться и сообразить, что оказался он позади алтаря. Вернее, позади того, что было некогда алтарем, а теперь представляло собой пару высоких деревянных столбов и груду строительного мусора между ними. Паша прошел между этими столбами – там, где должны были быть когда-то царские врата, и оказался на амвоне. Его осторожные шаги вызвали переполох где-то в противоположном крыле храма. Послышалось хлопанье крыльев, пара черных птиц мелькнула под куполом, и снова все стихло. Стоя на амвоне, Паша огляделся еще раз.
Он оказался теперь в самой освещенной части собора. Ближняя к главному входу половина его скрывалась в темноте. Нигде вокруг не видно было ни одной иконы; потемневшие иконостасы стояли с зияющими провалами, откуда выдраны были они. На стенах однако сохранилась почти всюду роспись. Фреска, подпорченная подтеками воды, на которой изображен был Николай Угодник, останавливающий занесенный меч палача, была слева от него; фреска, изображающая Иоанна Предтечу – справа. Проповедующий Иоанн, одетый в верблюжью шкуру, по которой, собственно, и опознал его Паша, изображен был стоящим неподалеку от Иордана возле могучего дерева. Без тени исступленности в лице, нередко придаваемой ему художниками, он проповедовал небольшой толпе, среди которой, кажется, всего у нескольких проповедь его находила сочувствие. Остальные внимали ему – кто со смехом, кто с откровенной скукой в глазах.
Мозаичный пол собора всюду почти покрыт был слоем то ли земли, то ли грязи. Где-то гулко капала вода, а прямо перед амвоном, освещенное незаколоченными окнами подкупольного барабана, было настоящее озеро, под тонким слоем воды которого, собственно, только и виден был пол. По краям озера росла кое-где трава. Пройти по храму, не замочив ног, представлялось затруднительным.
"Мерзость запустения" – припомнил Паша откуда-то из Библии.
Постояв некоторое время, озираясь, он вдруг сообразил, что имеется у него еще с собой занятие на некоторое время. Он достал из портфеля похищенное им дело Гвоздева; выбрав прямо тут, на амвоне, место почище, плашмя положил на него портфель, сел, и отыскав страницу, на которой остановился тогда еще, перед судом, в другой жизни, продолжил читать.
Глава 33. ЗОЛА
Глеб проснулся в тот день позднее обычного. Выйдя за порог, он увидел, что солнце светит в полную силу, небо кругом голубое, ясное, только у самого горизонта скопились облака.
Неподалеку от дома, под старой липой Митя с Любавой лепили из глины, о чем-то спорили между собой. Не замеченный ими, он присел на лавку у двери и некоторое время тихонько наблюдал за ними. Митя первым заметил его.
– Папа проснулся, – сказал он.
Любава радостно вскрикнула, вскочила с земли, подбежала к Глебу и вскарабкалась к нему на колени. Митя подошел следом, сел на лавку справа от отца.
– Папа, – сказала Любава, прижимаясь к груди его лохматой головкой. – Мы с Митькой скоро построим из глины большу-ую избу, и в ней будет жить Дуняша, – она показала пальчиком на деревянную куклу.
– А мы пойдем сегодня на охоту? – спросил его Митя, нарочито равнодушно потирая ладони, пытаясь очистить их от глины.
С тех пор, как полгода назад Глеб впервые взял его с собой на охоту, для него теперь не было большей радости.
– Зачем это? – ответил Глеб. – У нас еще четвертина кабана в подполье лежит.
– Ну, так чтобы было и про запас.
– Вот ведь какой запасливый. Без нужды, Митька, живое убивать никому не дозволено. Волк – и тот, покуда сыт, на охоту не ходит. К тому же пост скоро.
– А на пост мы опять в Москву, в церковь поедем, да? спросила Любава.
– Нет, Любавушка, моя забавушка, в этот раз не поедем.
– А почему же в прошлый раз ездили, а в этот раз не поедем?
– Так в прошлый раз Великий пост был, а в это раз какой?
Она закрыла глаза, чтобы вспомнить, но не смогла.
– Успенский, – помог ей Митя.
– Успенский, – повторила она и стала раскачиваться у него на коленях.
– Ну, да, Успенский.
Из избы на порог вышла Марья. Вытирая руки о передник, глянула на детей, улыбнулась. Солнце игралось в стеклянном ожерелье у нее на груди.
– Скоро будут пироги готовы, – сказала она.
– С грибами сушеными? – уточнила Любава.
– С грибами, радость моя.
Митя вдруг вскочил на лавку ногами, выпрямился и, прищурясь, стал вглядываться вдаль, в сторону холма. Глеб повернул голову вслед за ним. В просвете между деревьями, окружавшими избу, было видно крохотную человеческую фигурку, спускавшуюся к ним с холма в полуверсте от избы. Некоторое время все они молча следили за ней.
Глеб улыбнулся первый.
– Дед Кирилл идет, – сказал он. – Бегите встречать скорее.
Митя в то же мгновение соскочил с лавки, присвистнул и вприпрыжку побежал к холму. Любава, пыхтя от нетерпения, сползла с колен Глеба и припустила следом. Височные кольца запрыгали вокруг головы ее.
– Митя, подожди! – кричала она вослед брату. – Митя, побежим вместе!
Марья, подойдя к Глебу, положила ладонь ему на плечо. Улыбаясь, он накрыл ее ладонь своею.
Кирилл был старинным другом Ивана Боголюба – Глебова отца. Они дружили с детства, хотя и жили в разных погостах – Глебов отец в Воскресенском, а Кирилл – в Быково-погосте. Кажется, они даже приходились друг другу дальними родственниками.
Двадцати с небольшим лет отроду Кирилл принял постриг. В монастыре провел он десять лет, а потом ушел из него – кажется, что не сошелся в чем-то с игуменом – рассказывать про то он не любил. Уйдя из обители, вернулся обратно в Быково, поселился там бобылем, но в землянке своей проводил не больше месяца в году – начал странничать, пешком исходил Русь от Пскова до Киева. Дважды или трижды в году приходил он в Воскресенский погост, останавливался в их избе, вечерами напролет рассказывал удивительные истории, которых набирался в дорогах.
Когда родился Глеб, Кирилла позвали в крестные. Мальчишке, он всегда приносил ему из скитаний чудесные подарки – то птичку-свистульку, то куклу, у которой сами собой закрывались глаза.Он же Глеба и азбуке выучил по Писанию.
Слушать рассказы его собиралась всякий раз половина погоста, так что иногда и в сенях сидели. Кирилл рассказывал, не разделяя того, что видел сам, и того, что приходилось слышать ему от случайных попутчиков, в придорожных селеньях, на ярмарках в больших городах. У Глеба не было в детстве ничего интереснее этих рассказов. Когда начинались они, он садился бок о бок с Кириллом, слушал его, боясь пошевелиться, вздохнуть громко; слушая, будто улетал душою в иной, невиданный мир, в котором жили богатые и мудрые князья, сильные и добрые богатыри, а ненавистные злые вороги, представлявшиеся ему получеловеками с серыми погаными лицами, всегда были побиваемы ими.
Повзрослев, он, конечно, уже спокойнее слушал Кирилла, мысленно научился отделять правду от вымысла в рассказах его, но всякий раз все же что-то надолго оставалось в его душе, и делалось немного грустно – кажется, от мысли, что никогда ничего подобного не придется ему пережить.
Отец и мать Глеба умерли почти одновременно – через год после того, как родился Митя. Кирилл постарел, ходить стал меньше, реже, зато Воскресенское навещал чаще, носил гостинцы теперь уже Глебовым детям. Митя также, как когда-то и сам Глеб, сильно к нему привязался.
Когда четыре года тому назад, уйдя из Воскресенского, остановились они на этом месте, Кирилл появился у них вместе с Родионом, который, отпахав, пришел, как и обещал, помогать им строиться. С тех пор он навещал их несколько раз, но последний – что-то уж очень давно, зимой еще, так что Глеб уже начал подумывать – не заболел ли старик, не нужно ли самому ему проведать его в Быково.
Глядя на детей, бегущих по холму навстречу Кириллу, Глеб вспоминал собственное детское чувство, когда подбегал к их порогу кто-нибудь из приятелей его, кричал, не успевая перевести дух: "Дядя Кирилл идет! Дядя Кирилл!" И вдвоем вот так же бежали они навстречу ему из Воскресенского, по зеленому лугу или по белому снегу, пытаясь обогнать друг друга.
Марья присела на лавку рядом с ним и тихонько прижалась к нему. Вдвоем они молча смотрели, как сначала Митя, а потом Любава подбежали к Кириллу, как, развязав узелок, старик протянул им обоим какие-то гостинцы, как взялись они втроем за руки и пошли к дому.
Когда приблизились они, Глеб и Марья поднялись с лавки навстречу Кириллу, и все трое земно поклонились они друг другу.
– Здравствуйте, хозяева дорогие, – улыбался старик. Принимайте незваного гостя. Вот возьми-ка, Марья, – протянул он ей узелок. – Это вам.
– Спаси Господь, дедушка, – сказала она, поклонилась еще раз и ушла в избу.
У детей в руках были большие печатные пряники. Отойдя в сторону, они изучали картинки на них. Чуть слышно охнув, старик опустился на лавку.
– Ну, рассказывай, Глеб, как зиму перезимовали?
– Да все хорошо, Кирилл, слава Богу. Митя вот только на Пасху захворал было, неделю лежал в жару – отварами отпаивали поправился. Ты-то сам как, где бывал, что видел?
– Я, Глебушка, нынче мало хожу. Старость – куда там, кости ломит – тяжело ходить. Всю весну в землянке просидел, лапти вязал. Только раз до Москвы дотопал – на ярмарку, лапти продать. Так и то, веришь ли, по дороге едва не помер. И то ведь – пора. Сам уж сбился со счета, сколько годов на этом свете землю топчу.
– Господь с тобой, Кирилл. Рано тебе еще об этом думать. Вот ужо внукам моим поносишь гостинцев...
– Эвона куда хватил, – старик усмехнулся, положил обе руки на посох, чуть помолчал, потом спросил. – Голодали?
– Бог миловал, – покачал головою Глеб. – Хлеб, ты сам видел, осенью хорошо уродился. Коза доится – молока всегда в достатке. Яблоки, свекла есть, охочусь.
– Значит, все хорошо у тебя?
Глеб подумал немного, кивнул.
– Все хорошо.
Старик помолчал, поводил по земле концом посоха – начертил какие-то замысловатые округлые фигуры.
– О Фоме никак не можешь забыть? – спросил он, наконец, не поднимая глаз.
Глеб только головой покачал.
– Мысли ты что ли, Кирилл, умеешь читать... Ну, а как об этом забудешь?
– На все, Глеб, воля Господня. Бог дал, Бог и взял. Дело-то уж прошлое.
В первую зиму их на этом месте Марья родила ему сына крепкого, розовощекого мальчугана, которого назвали они Фомой. И рос он в их новой избе два года. Рос здоровым и улыбчивым на удивление – ростом чуть не догонял Любаву, почти совсем не плакал, начал уже ходить и лопотать первые слова.
Прошлой зимою, когда топили они по-черному глинобитную печь, Марья выставляла спать и его, и Любавушку на улицу в люльках – закутав хорошенько в козлиную шкуру – чтобы не дышать им дымом. И вот однажды после Рождества – Глеб и Митя в ту пору удили неподалеку в проруби – услышали они страшный крик ее, и бросились бежать к дому.
Огромный медведь-шатун, выйдя из лесу и подойдя к избе их неслышно для Марьи, выхватил из люльки спящего Фому и понес в лес. Глеб, подбежав к дому, схватил охотничье копье и бросился вслед за ним. Догнал медведя уже в лесу и с одного отчаянного удара в шею убил его. Но оказалось поздно – зверь уже задушил младенца.
Тогда надолго в избе их поселилось горе.
– Конечно, все так, Кирилл, – кивнул Глеб, не глядя на старика. – Воля Господня – ты прав. Но ты ответь мне – за что она, эта воля? Четыре года тому на площади в Воскресенском я ведь гневом Господним грозил им всем – ну, и что же? Пришел он на них, блаженную зарубивших? Не слыхал я о том. А вот на меня пришел.
– Я слыхал, – удивленно вдруг взглянул на него старик. Да вот на Крещение-то?
– Что – на Крещение?
– Лихорадка была в Воскресенском этой зимой – на Крещение началась – с жаром и кашлем до неможения. Половина детей померло, да и взрослых несколько.
– Господи помилуй, – перекрестился Глеб.
– Я думал, ты знаешь. Она по многим погостам прошла.
– Я не знал, Кирилл. Вот ведь грех-то осуждения. Получилось, будто и рад я.
– Ты, главное, Глеб, не ропщи. Все мы достойны Господней кары, все мы великие грешники. Да и откуда знать тебе Его волю? Ты о себе думаешь, а у Него в деснице тьмы судеб людских переплетены. Никому о Его путях судить не дозволено. Темны мы, чтобы о них судить. И потому все страдания, которые выпадают нам, без ропота должны принимать. Лишь верить, что все они одной неведомой великой цели служат, ею же оправданы и искуплены будут.
Глеб разглядел теперь, что посохом старик рисует на земле церковные купола.
– Все так, Кирилл, все так. Только... – он вздохнул, поморщился, покачал головой – похоже было, какая-то мысль не давалась ему. – Только... Я хочу сказать... такой ли Он на самом деле, какому мы молимся, каким рисуем, о каком мыслим?
– О чем это ты? – внимательно поглядел старик.
Глеб чуть подался вперед, и упрямая черточка четче прорезалась у него над переносицей.
– Ездил я, Кирилл, на Страстной в Москву с детьми молиться. Давно уж я не был в храме, и, знаешь, с хорошим таким чувством ехал – о Христе печалился, о Боге скучал. Приехали мы, привязал я лошадь, помолился перед воротами, внутрь ступил, да вдруг и увидел все сразу – будто пелена какая с глаз слетела.
– Чего ж увидел-то?
Глеб странно как-то взглянул в глаза старику.
– Не было там Бога, Кирилл, – пробормотал он. – Вовсе не было.
– Окстись, Глебушка, – перекрестился тот.
– Служба там была как раз, народу много. Вошел я, огляделся и вижу – толпа кругом меня, обуянная страхом. Каждый загробных мучений трепещет, каждый милостей себе у Господа вымолить хочет поболе. Равно у тиуна какого-нибудь. Страх и корысть, Кирилл, страх и корысть там были, а не веры подлинной, ни Бога не было вовсе... Или – так тебе скажу – если и был, то другой – гордый, властный, недобрый – не тот, в которого я верю. И тогда, знаешь, посмотрел я на все это будто глазами какого-нибудь иноземца, будто впервые. И молитва из души пропала. И не встал я даже на колени тогда – перекрестился и вышел.
– Вот оно что, – произнес старик, но как-то уже спокойно.
– Скажи мне по совести, Кирилл, разве такая вера должна быть у человека? Разве должен человек бояться Господа? Разве может быть, чтобы бояться ему того, к чему он должен стремиться?
– Нелегкие ты, Глеб, вопросы задаешь, – покачал головой старик.
– А без ответов на них как же человеку жить, как верить? Мне нужно знать, что такое Он есть, чтобы понять, что такое я есть на этом свете. Положим, знаю я, что Он всемогущ, так. Но ведь и милостив же, и добр. Так если добр, тогда зачем бояться Его. А если нужно бояться, если по воле Его лихорадка невинных детей косит, младенец отдается медведю на растерзание, тогда что же это за мир такой, в котором мы очутились. Вот становлюсь я нынче перед иконой, Кирилл, а сам не молюсь, думаю все, и, если прошу у Него чего, так только вразумить меня. Ведь, может, полжизни своей я уже прожил, а ничего в ней так и не понял.
– Грех это, Глебушка, – вздохнул Кирилл. – Слабое разумение свое над верою ставить, вопросы, неразрешимые изначала, городить – грех это. Много ведь их, таких вопросов, на которые в жизни земной не дано человеку ответа. Такой уж, видно, был замысел Господен – слеп человек, только и может видеть, как огонек далеко где-то светится в темноте, светится. И зовет к себе. А уж почему зовет, почему идти к нему надобно, не нашего ума дело. И гадать нам не нужно – ни об этом, ни об иных промыслах Божьих. Сколько ни гадай, ничего не нагадаешь путного, потому – слеп. Сердца своего нужно слушаться, Глеб. Сердца и заповедей Христовых. На то ведь и даны они нам. Сердце наше – как щелочка в мир горний, заповеди – как нить путеводная, а разум – он в дебри, в темноту кромешную завести человека может. Ты делай, что положено тебе делать, и душе покойно станет. Вот обустроился ты здесь, дети у тебя растут двое ведь есть – и слава Богу. Может, так, что и не наказание это было – с Фомою. Для Фомы-то уж точно – счастье, здесь и не сомневайся – они ведь самые счастливые у Господа в раю – дети. Ну, а для тебя – может так, что не заслужил ты у Него большего счастья, чем есть уже у тебя.
Глеб помолчал немного.
– Ну, а как же идти, Кирилл, к огоньку-то этому? – спросил он.