Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Роман Иванычук
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Если бы кто сказал, что он падок на этот махонький бокальчик, тоже погрешил бы против истины, потому что Юру никогда на чужое не тянет, он может и за свои позволить себе кое-когда раскошелиться на хорошую чарку. Юру другое интересует: о чем ученые люди говорят – не в конторе, а за столом, как они сидят, как едят.
Любит он наблюдать за важным начальником, у которого от чарки глаза веселеют и он становится таким же простым, как все люди. В кооперативе не то. Юра знает всех «забегальщиков» как свои пять пальцев, наперед может сказать, кто как ответит на его шутку, а здесь – новизна. Приглядится синими, слегка насмешливыми глазами к начальникам, хитро поведет своим на редкость курносым носом, а лесничий уже знает, что и Юра хочет вклиниться в разговор, хочет сказать припасенную им остроту, и поглядывает на него из-под бровей: «Ну, не стесняйтесь, Юра, говорите же, здесь все равны». А если по правде сказать, то и стеснения никакого нет: они, эти люди, умеют мудреные расчеты вычислять и таблицы вырисовывать, а править лошадьми – дудки, пусть бы кто попробовал. А у лесничего за столом все равны. А раз так, то почему бы не спросить вон того начальника, с загнутым книзу носом, которого директором называют, хотя бы такое:
– Вам, – извините, что о таком спрашиваю, – вам нос не мешает, когда вы из бокальчика шампанское пьете?
Ну и что? Все смеются, еще и приговаривают: «А, чтоб вам добра всякого, Юра», – да так и должно быть – разве обидится Юра, если директор выпьет вот так за его нос?
А зимой, когда в горы понаедут туристы, не приходится ли Юре отмахиваться от них, как лошадям от мух в Петров день? И его просят, и лесничего просят, чтоб разрешил фирману прокатить их на санях по тем горным дебрям, где пешему – один дым да нитка. И Юра – только бы лесничий не перечил – не отказывается… И то сказать: что за жизнь, если лошади в конюшне стоят и, накормленные, нудятся, а сам Юра Фирман слоняется, как неприкаянный, у закрытого база…
Но и тот возьмет на душу большой грех, кто скажет, что Юра тайком деньги берет у туристов, этого никогда не бывало. Разве только от бокальчика не откажется, так это же не плата, а так, угощение. Он весь в любви к своим питомцам и готов биться об какой хотите заклад, что муругим никто править не сможет. Не думайте, у лошадей в упряжке так же, как у людей: есть старший, и его надо слушаться. Кнут – это уж известно – Юра держит в руках для порядка, а на лошадей только «вьёкает», и то на муругого, потому что он лучше чует все нюансы Юриного голоса и понимает их без вожжей, а кобылица должна его слушаться. Ей довериться нельзя еще и потому, что жеребенок бежит рядом. Иногда, ради шутки, Юра даст охочему туристу вожжи в руки и – только смех да срамота одна. Почует муругий чужую руку, станет сразу норовистым, а кобылица и себе дыбки дает. И если какой-нибудь упрямец вожжами ударит, тогда лошади со зла так шарахнутся, что, гляди, и ноги задерешь.
Каждый день Юра допоздна ухаживает за лошадьми, скребницей их чистит, разговаривает с ними, как с людьми, и за это получает неоценимую награду: умный муругий положит ему длинную, как бутылка, морду на плечо и так смотрит в глаза хозяину, будто вот-вот что-то скажет. Серая в яблоках кобылица более сдержанна, а может, озабочена, она – мама. А жеребенок, тот только наскоро ткнется мордочкой в вымя, а все больше возле Юры трется. Да и знает, почему: когда был совсем махоньким, то Фирман его на руках, как кролика, в хату носил, чтобы не простудился в осеннюю непогоду.
О чем думают лошади перед сном, Юра знает: они довольны, что их никто не дергал и не бил, что хорошо днем поработали, а теперь сыты и вычесаны. Но о чем Юра думает, лошади не знают. А думает он все чаще о том, что скоро совсем постареет и тогда другого конюха возьмут на работу в лесничество…
К концу зимы Юра Фирман вдруг сник, необычно отяжелел. И его «вьё-о!» не слышится уже в Замулинцах, и кнутом стреляет редко, в кооперативной лавке уже не звенят его шутки, и никакими просьбами теперь никто не уговорит выпить бокальчик с начальством. И лошади совсем обленились и уже не мчатся, как бывало, вовсю, словно драконы. Видимо, тоже одряхлели.
Возвращались как-то с лесничим поздним вечером из Форощанки – ездили бурелом осматривать. Пока обошли эту страшную, разрушенную ураганом местность, пока вволю наплакался и наохался лесничий, пока подсчитывал в памяти, сколько утрачено кубометров живого леса, уже и сумерки наступили. Едут, тянутся Слишком уж медленно, мороз прямо до костей пробирает, а Юра ни «вьё-е!» ни «н-но!» – ступают лошади так, будто ноги их в трясине вязнут, и недоуменно оглядывается муругий на своего хозяина: не спит ли он?
– Юра! – говорит нахмурившийся лесничий. – Или вы езжайте, или…
– А я вроде не стою… – равнодушно буркнул Юра.
Сани едва ползут по накатанной снежной дороге, прямо злость берет – так, глядишь, и полозья к снегу примерзнут.
– Юра, – спрашивает лесничий, – вы часом не выпили сегодня? С чего это носом клюете?
– Не-е, это я позавчера пил, но такую, что на третий день разбирает, – парирует Юра. – Не видите разве, что мой муругий приболел? Поглядите, – он ткнул коня кнутовищем под бок, – даже бебехи свесил.
– Свесил потому, что дремлет. Ну-ка, дайте мне вожжи.
– А когда это я вам больную лошадь в руки давал?..
– Да я только попробую, Юра.
– Ну-ну, пробуйте, – нагловато говорит Юра и таи: отдает вожжи в руки лесничего, как некий следователь протокол на подпись неграмотному: поставь, мол, крестик.
И вдруг случилось такое, чего и в помыслах никогда не было у Юры Фирмана Причмокнул лесничий на лошадей по-Юриному, «вьёкнул» на муругого: «Гей-гей!» – и тоже по-Юриному; подтянул живот муругий, встрепенулась кобылица, понеслись лошади, а Юра лишь рот раскрыл.
Заерзал старый возница на сиденье, глазам своим не верит: да как это его лошади, которых он выпестовал, вырастил из малых жеребят, в чужих руках пошли?! Несмело протянул к лесничему руки:
– Отдайте вожжи мне…
Но, обозленный на опустошительный бурелом и сильную стужу, лесничий даже не повернул головы к Фирману. Неслись лошади галопом, летели из-под копыт смерзшиеся комья снега и гулко бились о передок саней. Муругий принимал на себя и «висьта-а!» и «гат-тя-я!» – будто от самого Юры.
Дернул Юра за вожжи. «Да какое же ты имеешь право на моих лошадях, я же в твои бумаги не лезу и лесниками не командую, хотя они, может, мне не хуже бы, чем тебе, подчинялись…»
– Отдайте вожжи, говорю, – сказал с угрозой.
– Теперь уже сидите себе. Не видите разве, Юра, что не лошади, а вы сами ослабли, – щелкнул лесничий кнутом (а холера б его взяла: по-Юриному щелкнул!). И только свистнули сани по краю дороги – не занесло.
Что-то говорил, кричал Юра, в его голосе не было ни почтительности, ни уважения к лесничему, а только злость и обида.
Молчал лесничий как проклятый. Возможно, его теперь уже забавляло ущемленное Юрино самолюбие, а лошади – видно было при луне – даже шеи выгибали в быстром беге. Но вот лесничий резко натянул вожжи, остановил лошадей. Или ему это почудилось?
– Вы что, Юра, плачете?
Не ответил старик. Скинул рукавицу, высморкался, небрежно вытер слезы, стыдясь их, и слез с саней.
Лесничему стало жаль его.
– Ну нате, возьмите свои вожжи.
– Хе… возьмите, – прогнусавил Юра сквозь забитый слезами нос. – Как же это… Как же они… – и, не досказав, махнул рукой и подался звериной тропой в снежную темень леса.
На другой день, как всегда на рассвете, пришел Юра на подворье лесничества, открыл конюшню, но в нее не вошел. Две лошадиные головы повернулись к нему – одна с белой звездочкой на лбу, другая буланая, радостно заржал муругий, а жеребенок ткнулся мягкой мордочкой в Юрины ладони.
Только жеребенка приласкал. Укоризненно покачал головой, окинул горестным взглядом насторожившихся лошадей и вышел.
А когда открылась контора и лесничий в своем кабинете кричал в телефонную трубку о буреломе, Юра зашел в холодную приемную, сел за столик и, печальный и совсем постаревший, что-то долго, повторяя вслух по складам, писал на листке бумаги.
Потом тихо приоткрыл дверь в кабинет, неуверенно подошел к лесничему и подал ему исписанный каракулями листок.
– Я вас не отпущу! – вскочил с кресла лесничий. – Кто же отпустит такого, как вы, фирмана, кто отпустит? Вы, Юра, словно маленький обидчивый ребенок…
– Вы не отпустите, – прошептал Юра. – Вы! Лошади мои… Годы мои… меня отпускают…
Как-то весною приплелся Юра на полонину, где паслись «его» лошади. Серая в яблоках кобылица щипала сочную молодую траву да хлопотливо поглядывала на жеребенка, вертевшегося поодаль, а муругий стоял смирный, сытый, положив длинную, как бутылка, морду на плечо молодому конюху.
Рослый жеребенок повернул голову на Юрины шаги.
Почмокал ему.
Но жеребец уже не узнавал Юру Фирмана.
ПОБЕЙ МЕНЯ!.
Перевод Юрия САЕНКО
Не богатство, так хоть повадки прежние остались – спесь осталась. Было когда-то у Штефана всего вдоволь, а ныне одна Марийка-бродяжка. Ничего, что бедную девушку взял: это в моде, а для гонора – в самый раз.
Лелеял Штефан Марийку, так ревностно лелеял, что даже детей от нее не хотел, – не ровен час еще разбухнет после родов, подурнеет, и завистники будут радоваться, как тогда, когда он дедовской полонины на Затынке лишился.
А сегодня по селу слух пошел, что Штефан побил Марийку. Радовались ли односельчане, трудно сказать, но дивились – это верно! То, бывало, пушинке не даст на нее сесть, все допытывается, поела ли она, идет с обхода – землянику ей несет, малину, натощак. молоком козьим поит. Заботился о Марийке Штефан, ночью не беспокоил, чтоб синева не легла под глазами. А она ходила как чужая по Штефановой светлице, гостьей спала на Штефановых подушках, чужой ходила по улицам и не радовалась, когда женщины шептались у нее за спиной: «Ой, какая красивая!» —. потому что и красота эта была не ее, а Штефанова.
Штефан день и ночь на обходах пропадал – лесником в лесничестве работал, а у Марийки все из рук валилось. Куталась она в свое одиночество, как утренние горы в белую плахту, и молча глядела большими, как у косули, глазами на Штефана, когда он, усталый, возвращался из лесу. Словно чего-то ждала от него. А он, как всегда, присматривался к Марийке, не осунулась ли за день или за ночь.
Однажды сказала Штефану:
– Похоже, будто меня продать собираешься.
– На люди с тобой выхожу – должна быть красивой.
– Только и того, что водишь меня на люди, как на ярмарку.
Насупился Штефан, ощетинились усы, глаза, тяжелые, холодные, уставились на Марийкино свежее, нецелованное лицо.
– Всего имеешь вволю, разве только птичьего молока не хватает…
– Имею, Штефан, по горло имею…
– Выгнать бы тебя, голубушка, – скрипнул Штефан желтыми зубами, – пошляться по селам, как когда-то!..
Замолкла Марийка – страх стиснул сердце. Все ее богатство – красота да страх перед большим светом. Исходила много дорог от детских лет до девичества, от уюта отцовской хаты до Штефановых светлиц, всю войну ходила из села в село и все по дороге растеряла, даже лицо расстрелянного хортистами отца ушло из памяти. Все растеряла, кроме красоты.
Модчала Марийка – боялась большого мира.
На селе известно как: не успел споткнуться, скажут – ногу сломал. Пошла молва, что Штефан Марийку побил, а он только замахнулся.
Так и не ударил…
Когда начало светать и над Жонкой задымились седые туманы, вернулся Штефан домой – сено на Затынке караулил – и остановился в воротах как вкопанный. Из овина крадучись вышел Карпо Гануляк и махнул через тын, только лопухи захрустели под ногами.
А Марийка стояла у дровяного сарая, за овином – бежать ей было некуда. Стояла – расчесанная Карповыми пальцами, нацелованная за все те годы, что Штефан ее берег, испуганная и неподвижная.
Штефан рванулся от ворот, словно с цепи сорвался, кулак с разгона разрубил солнечный луч, осветивший Марийкино лицо, просвистел у самых ее губ и увял – так добрый конюх и в сердцах конягу не ударит.
Марийка ждала побоев. Дрожала от страха, но ждала их – они должны были теперь обрушиться на ее голову, сам бог велел.
Но Штефан не ударил…
Пожалел… Пожалел? Неужели пожалел?!
Луч добра сверкнул из холодных Марийкиных глаз, упал зайчиком на стиснутые Штефановы губы…
Он опустил руки – кровь отхлынула от побагровевшего лица – и сказал спокойно, по-хозяйски:
– Иди в хату, проспись. Вечером гости будут.
Задрожала Марийка, как подрубленная осинка, исчез зайчик со Штефановых губ.
– Штефан…
– Иди в хату.
– Штефан! Побей меня… Слышишь, что говорю! побей!
Повернулся спиной – и за ворота.
– Приду к обеду. На Поляницу нужно…
Побежала за ним вслед, споткнулась на дороге и крикнула;
– Вернись, Штефан!
Оглянулся:
– Чего тебе?
– Побей, Штефанко. Чай, и скотину бьют, хоть на зарез иль на продажу держат…
Пошел не оборачиваясь.
А когда скрылся из глаз, Марийка вяло прошептала:
– А, чтоб тебя бог побил…
На следующий день женщины судачили у ручья:
– Марийка Штефанова с Гануляком убежала.
– Брешут, Карпо дома. Сегодня только видела.
– Так что же – одна? С чего бы это?
Никто не знал, с чего.
Но тут принесли хлопцы с улицы свежую новость, да такую, что та, первая, развеялась как дым:
– Штефан застрелился! В своей хате… Из охотничьего ружья…
АЙНА
Перевод Юрия САЕНКО
Если бы мог чародей-художник уловить тона тихой зелени яльских виноградников и серебристый шум Кашкара-Чая, ласковую синеву азербайджанского неба и тревожное марево горных пространств, если бы мог всю эту гамму красок выразить послушной кистью, он нарисовал бы глаза Айны. Айна… Я пришел сегодня в те места, где когда-то осыпалась лепестками ромашек, переплелась шипами терна моя любовь. Не узнаю ни Ахчаильска, ни жилья Айны, потому что на месте старой сакли вырос аккуратный финский домик; где когда-то стояли наши казармы, работает электростанция; вьется к Машкалану лента железной дороги, которую мы тогда только начинали строить, а с кругловерхой мечети осыпалась облицовка, и мечеть стоит какая-то осиротевшая.
Узнаю и не могу узнать тебя, Айна. И хотя между нами давно уже легло расстояние и неумолимое время, все же я пришел, потому что воспоминание о тебе до сих пор согревает мои сны. И вот я твой гость. Ты угощаешь меня старым вином – очаровательная и чужая. Твой муж, майор Гасанов, только что рассказал, как ему удалось разыскать свою Айну. Это произошло на трубопрокатном заводе в Сумгаите пятнадцать лет назад. Он гордится сейчас своей женой – лучшей работницей на Ахчаильской станции. На коленях у меня возится твой смуглый Астан и увлеченно рассказывает о том, что он уже сам ездил на электричке в Машкадан. А ты… Ты прячешь свой взгляд от меня и, может быть, вспоминаешь незабываемое прошлое так же, как я. Далекая, нежная мечта моя.
…После войны я дослуживал свой срок в рабочем батальоне на строительстве железной дороги в южно-кавказских горах. Мы наспех построили саманные казармы, огородились и с грустью думали, что долго нам придется здесь прожить, вдалеке от мира, в безлюдной долине над бурной речкой Кашкара-Чаем.
Но не успели мы здесь обжиться, как на дорогу, впритык к самым казармам, ежедневно начали приходить женщины с корзинками винограда, айвы, гранатов, персиков, черешен, с кувшинчиками вина – со всем тем, чем богаты горы в разные времена года… Это были жители небольшого селения Ахчаильска, прятавшегося недалеко от нас, за перевалом. Кучка глинобитных саклей таилась от людских глаз за холмами, за ветвистыми садами, каменными стенами и виноградниками. Только одно строение можно было увидеть издалека – кругловерхий купол высокой башни – мечети селения. Горские крестьяне занимались скотоводством, и чабаны каждой весной пригоняли сюда, на высокогорные яльские пастбища, скот из ханларского совхоза. На своих скудных каменистых землях жители растили сады и виноградники..
Нас удивляли эти люди. При встречах с мужчинами девушки закрывали платками половину лица. Дети ходили в районный центр Бахчинух в школу, но каждый день молились в ахчаильской мечети, а старый мулла каждый вечер отправлял громкий намаз и своим «алла-а, алла-а» загонял молодежь по домам. Женщины разговаривали с мужчинами только с их разрешения, а родители продавали своих новорожденных дочерей родителям пятилетних женихов.
Мы возмущались. Как до сих пор могут бытовать в народе такие варварские обычаи? Кто держит людские души в страхе и рабской покорности? Однако никто из нас не думал, что именно на нашу долю выпадет жребий пробить брешь в остатках полудиких пережитков восточных адатов, взбунтовать этих людей сперва против нас, а потом против тех, кто упорно заслонял им окно в мир. Но не мы начали борьбу с мусульманским мракобесием в глухом Ахчаильске. Ее начала маленькая Айна.
Если бы кто-нибудь мог… Не то… У Айны глаза Совсем обычные, но в них – по капельке – собрано Все, чем богата природа края: полутонами отразилась в них ласковая синева высокого неба, и переливы радуг в диких водах, и печаль рыжих скал. Да еще буйство орлицы и смирение домашней овцы.
Такова Айна.
Худенькая, почти ребенок; руки оттягивают тяжелые корзины с виноградом, тонкий, слабенький стан дугой выгибается под кувшином хмельного сока; развивающаяся грудь едва заметна под цыганским сарафаном – Айна еще девочка. Но папахой ее с ног не собьешь, ей шестнадцать лет, она – ханум. Поэтому должна опасливо прикрывать красным платочком смуглые щеки и черные волосы. Только глаз не может спрятать, опускает длинные ресницы и, не поднимая головы, тихо произносит:
– Пожалостя, изюм харош. Бир кило – бир манат.
Каждый день, лишь выпадает свободная минутка, выбегаю из казармы, заправляю под ремень выцветшую гимнастерку и выхожу на дорогу, где в длинном ряду стоят ахчаильские женщины с корзинами и кувшинчиками. Они наперебой приглашают попробовать, поднося к самым моим губам медовые кисти винограда, наливают в стаканы молодое вино. Но я не обращаю внимания, бросаю вежливое «рахмат, рахмат» и тороплюсь в конец ряда, где скромно, не хваля свой товар, стоит Айна.
– Бир манат? Один рубль? Я отдал бы тебе, любимая, горсть золота не за виноград, а только за то, что пришла сегодня, я полжизни отдал бы за твою улыбку и всего себя за твои глаза.
Но Айна не понимает моего языка, лишь видит мой жаркий взгляд и мою любовь. Ей становится страшно, она еще плотнее закрывает лицо и глаза свои отводит куда-то на пыльную дорогу.
«Айна, Айна! – прошу я молчаливо. – Разве ты не заметила, что уже целый год я прихожу сюда пробовать твои черешни и виноград, даже тогда, когда у меня нет и гроша за душой? Разве ты не слышишь, как я называю твоё имя, когда ты исчезаешь за горой, возвращаясь в свое селение? Айна, взгляни на меня, ты же видишь, как я люблю тебя!»
И, уже не в силах бороться с моими мольбами, она поднимает глаза, и в них, глубоких и ласковых, как море, я читаю ее тоскливо-боязливое:
«Нет, нет…»
Почему?.. Почему?! До каких же пор ты будешь в ярме неразумных законов? Разве ты не была в городе, не видела, как преобразилась старая Ганджа – Кировабад? Многое изменилось! Твои ровесницы давно уже ходят с открытыми лицами, равнодушно проходят мимо мечети, и призывы муллы больше не тревожат их. Они учатся в институтах и школах, а по вечерам идут на гулянья в городской парк, где ваш поэт-пророк Низами с высокого пьедестала благословляет новую жизнь. Почему же ты и до сих пор такая?
Молчит Айна и снова опускает глаза в дорожную пыль.
Почему – я узнал потом. Мне рассказал об этом мой командир Гасанов. От его проницательного взгляда не утаилась моя любовь.
Он стоял возле меня, высокий, выбритый до синевы, с толстыми яркими губами. Я смотрел вслед Айне, шептал ее имя и больше никого не видел. Гасанов прикоснулся рукой к моему плечу и разбудил меня. Его темные глаза неохотно встретились с моими, по лицу пробежала едва уловимая тень неловкости.
– Любишь? – спросил он.
– Люблю…
– И я люблю, – прошептал едва слышно Гасанов.
Я долго не мог вымолвить ни слова, ревниво смотрел на лейтенанта. Так вот откуда ее немота, вот почему она прячет от меня свой взгляд! Мои уста уже раскрылись, чтобы сказать сопернику: «Я, я ее люблю и все сделаю для того, чтобы она была моей!» Но тут же увидел перед собой не победителя, а человека, измученного безнадежностью.
– Я давно ее знаю, – проговорил Гасанов. – Айна продана, как рабыня продана.
Он рассказал мне о том, чего я не знал и во что трудно было поверить.
Айну, как только она родилась, купил для своего сына Яшара Ибрагим Курумбеков. Для Яшара! Я знал этого жениха, и оттого на душе становилось еще тяжелее. Горный цветок продан кретину, сельскому посмешищу! Ибрагим знал, что делал: недаром он отдал за Айну отару овец тогда, когда Яшару исполнилось пять лет.
Но овцы не пошли впрок – многие погибли, остальные потерялись на высокогорных пастбищах, – Айна же с малых лет стала несвободной. Ее оберегают, опасаются всяких неожиданностей, Айна не имеет права вечером выйти за ворота, не смеет парню в глаза посмотреть, показать людям свою красоту.
– Это дикость! Да за такое под суд надо отдать! – стискивал я зубы, чтобы не закричать от бессильной злобы.
Спрашивал Гасанова, что делать.
– Как ты ее спасешь? – развел руками и лейтенант. – Власть в этом деле не поможет. Купчей-то нет. Кого же под суд отдашь? Мулла держит верующих под страхом законов, а что с ним сделаешь? Можно бы разъяснить девушке, но она сама ни за кого не отважится выйти замуж.
– Нет, вы могли бы ее спасти, если… она вас любит…
– Если бы…
Взволнованный, с тревогой ходил я искал Айну каждый день в длинном ряду женщин. Но она почему-то больше не появлялась.
Собрали виноград. Поснимали персики. Поползла осенняя слякоть над Кашкара-Чаем, прятались рыжие хребты в гиблых туманах. Ибрагим резал баранов на свадьбу, а где-то горевала Айна.
Гасанов ошибся, думая, что Айна покорилась обычаям и мулле. Я не верил. Поверить в такое было свыше моих сил. Ведь во взоре Айны я сумел подметить ее душу. В ней тлела покорность домашнего животного, но и рвалось наружу буйство орлицы. Я не верил в слепую покорность Айны.
Осень безжалостно оборвала остатки молодости с прибрежных рощ, с виноградников Ахчаильска. Осень оборвала юность Айны – Ибрагим готовил дурачку Яшару свадьбу.
Наш батальон работал далеко от казарм. Железная дорога, повинуясь солдатским рукам, упорно тянулась к Машкалану.
Как-то в субботний вечер я возвращался с работы один. Бригада, построившись колонной, ушла раньше. Горы затянуло густой дымкой, и тучи опускались все ниже и ниже. Зловещий вой шакалов нагонял тоску. Я шел и думал об Айне. Я не переставал думать о ней, а переключить мысли на другое – не мог. Пойти к матери, просить, чтобы подождала со свадьбой хотя бы до весны, – не упросишь, а забрать теперь Айну из села – невозможно. Я же солдат… Гасанов должен… Да, Гасанов.
– Солдат, солдат! – эхом моих мыслей отозвался в сумерках незнакомый голос.
Не знаю почему, но сразу же я подумал, что это Айна. Громкого голоса ее я никогда не слыхал, но звать, как человек, стоящий на краю пропасти, – могла теперь только она.
Я перебежал через дорогу и схватил ее холодные руки. Айна стояла с открытым лицом. Черная, как смола, коса упала на ее грудь в немом отчаянии. Щеки Айны пылали огнем, но в глазах уже не было ни тоски, ни покорности, а светились решимость и отчаянное стремление к свободе.
– Айна, – проговорил я чуть слышно, – куда ты?
– Я убежала, я больше не вернусь домой, – говорила она, коверкая русские слова. – Там… там началась… свадьба.
Она дрожала от холода и страха. На ней было только свадебное белое платье. Прижималась ко мне, а я гладил ее лицо жесткой ладонью и не мог никак сообразить, что же делать.
– Куда же ты денешься? Ночь…
Она только теперь начала понимать свое бессилие, беспомощность.
– Я бежала… к тебе… Помоги мне…
– Ко мне?
Я понял: Айна любит. В хаосе мыслей блеснула одна. За нашими казармами стоит заброшенная контрольно-проходная будка. Там она сможет переночевать, а я еще успею сбегать к Гасанову: он человек с сердцем, поймет, оформит отпуск – надо действовать быстро.
Вдвоем с Айной тихо пробирались к казарме, пугали нас только окрики чабана за рекою.
Девушка опустилась на нары, прислонилась ко мне. Она долго всматривалась в мои глаза, хотела что-то, сказать, не решалась. Петом выдохнула горячим шепотом.:
– Возьми меня с собой… На свою родину возьми…
Я сказал, что не оставлю свою Айну никогда, что уже завтра она будет в полной безопасности, что любовь моя огромна, как бескрайнее небо. Я наклонился, чтобы поцеловать ее, но она отклонила голову и ласково сказала:
– Завтра… завтра…
За горой, в кишлаке, звенела зурна, тревожил ночную тишину бубен – в сакле жениха еще ожидали молодую. И вдруг все утихло, а потом поднялся шум. Заголосили, как на похоронах. Я понял, что означает этот взрыв криков, и с опаской посмотрел на Айну. Доверчиво прижавшись ко мне, Айна спала как дитя, у которого крадут и детство и еще не распустившуюся юность. Я осторожно положил ее на нары и побежал к Гасанову. Он жил довольно далеко, в Анджуне.
Мы возвратились перед рассветом. Бросились к будке и оторопели: Айны не было. Вдвоем побежали в кишлак.
…Мать Айны не спала всю ночь. Она знала, что произойдет утром. Весь кишлак сбежится. Курумбековы подхлестнут своих родственников, Айну начнут шельмовать, позорить. Если Айна вернется, – а она вернется, потому что деться ей некуда, – сам мулла принудит мать при людях отречься от дочери. Бежать в Бахчинух, к председателю сельсовета, – далеко, да и сил нет, а от позора все равно не уйти. Здесь мулла – председатель, а Ибрагим ему дал двух барашков.
Уже начинало рассветать, когда Айна пробиралась к своей сакле. «Убежал, убежал, убежал!: – стучало у нее в голове. – А что говорил, шайтан, шакал, паршивец!»
Сначала плакала, но теперь была решительна – сама себе хозяйка. Ей только бы успеть переодеться, а там она подастся в Машкалан, где никто ее не отыщет. Не пропадет. А ро родным местам и горевать нечего – здесь ее никто не любит…
Но не успела свернуть на узкую тропинку меж стенами, как перед нею выросла высокая фигура муллы.
– Прочь!
– Святой отче…
– Прочь, девка бесстыдная!
Начали сбегаться люди. Айна стояла перед черной фигурой муллы, перед хмурыми лицами соседей. Придурковатый Яшар проскользнул меж людьми, подскочил к Айне с перекошенным от сумасшедшей злобы лицом и, рванув, разорвал на ее груди платье.
– Камнями! – крикнул мулла, но никто не тронулся с места, только Ибрагим поднял руку с камнем.
Люди остановили его.
– Мать гулящей девки сюда! – вопил мулла.
Айна вздрогнула. Она всего ждала, только не этих слов. Брызнули слезы, она глухо застонала и крикнула:
– Неправда! Честная я, честная! Только не пойду за него, полоумного, хоть растопчите меня!
Мать Айны, держась одной рукой за стенку, другой за горло, глубоко дыша, пошатываясь, приближалась к толпе.
– Первая брось ей камень в лицо, за позор, за свою седую голову! – Мулла уже торопливо вложил в руку матери камень.
Толпа застыла в ожидании. Руку матери поднимал варварский обычай. Но не бросила – упала к ногам дочери и, замирая, просила у нее прощения.
Айна нагнулась, подняла мать и, обняв ее, крикнула мулле.
– Проклятье вам! Проклятье!!
Мулла ударил девушку кулаком по голове и свалил ее на землю, Ибрагим швырнул камень в лицо матери. Люди закричали, бросились сдерживать взбесившихся, кое-кто пустился наутек.
Мы с Гасановым бежали, не чувствуя земли под ногами. Лейтенант первый подскочил к мулле, встряхнул его и крикнул' по-азербайджански:
– Что делаешь, мерзавец!
Мгновенно все утихло. Я поднял Айну и ее мать, вытер на их лицах кровь. Толпа молча смотрела на нас. Я понял, что наше вмешательство может повлиять на толпу по-разному. Многим противно было смотреть на расправу над девушкой, но эти взбудораженные люди при одном неосторожном слове начнут бросать камни – в нас. Мы здесь чужие и, может быть, виноваты в нарушении обычаев. Я протянул руку к людям и сказал, как только мог, спокойно:
– Опомнитесь…
Но в это время вышел вперед чабан Батыров.
– А тебе какое дело до нас? Кто тебя просил быть защитником Айны? Кто она тебе – жена или, может, любовница? А не скажешь людям, солдат, где Айна спала в эту ночь? – Он пронизал меня ненавидящим взглядом и обернулся к людям: —Айна ночевала в казарме! Я сам видел – с ним шла! – показал на меня чабанской герлыгой.
У меня перехватило дыхание. Не боязнь, а невозможность доказать невиновность Айны лишила меня речи.
– A-а, вот какие солдаты? Законы наши не уважаете, топчете их, девушек портите, байстрюков по миру пускаете! – брызнул слюной прямо мне в лицо Ибрагим, а потом плюнул на меня.
Поднялся шум. Теперь уже десятки рук с камнями поднялись на нас.
– Бросайте, бросайте! – кричал мулла, и его бороденка дрожала от злобы.
Гасанов вырвался вперед, сверкнул грозным взглядом и, перекрывая шум толпы, крикнул:
– Стойте! Вы! Опустите руки! Ну! – Потом перевел дыхание и заговорил спокойнее: – Поверили подлой брехне? Да, Айна ночевала в казарме, потому что не нашла места среди вас, бессердечных. Но честность ее может установить суд, если вы ей не верите. – Лейтенант смерил взглядом смутившегося муллу и показал на него пальцем: – Кто вас опутывает? Посмотрите на свои рабочие руки и на его пухлые ладони. Посмотрите на небо, на свет! Девушку живьем в землю зарыть хотите… За кого замуж отдавали? – Гасанов взял за пиджак жалкого Яшара и показал его людям: – За вот это посмешище, за калым, за барашков?!
Остыла толпа. Глухо падали на землю камни.
Айна посмотрела на меня, будто говорила мне взглядом: «Зачем ты просил моей любви, зачем наговорил вчера так много хороших слов, а потом…» Резко отвернулась, подошла к Гасанову и кратко сказала:
– Спасибо.
Айна отвела мать в саклю и в будничном платье, с узелком в руке вышла из селения. Ей ничто больше не угрожало, но оставаться в селе она, ночевавшая в казарме, не могла. А на меня больше она не надеялась. Я побежал за нею, чтобы объяснить, почему я оставил ее одну ночью, но Айна даже не обернулась на мой оклик.
В последний раз я увидел ее, когда она остановилась на горе и долго смотрела на селение, прощаясь со всем, что было ей близким и дорогим, а может быть, и со мною.
В тот же день муллу и Ибрагима отправили в Кировабад.
Больше мы не видели Айны. Я просил Гасанова подать на розыски, но он молчал. Трудно было теперь узнать моего командира. Лейтенант почернел, губы его были плотно сжаты, а взгляд стал таким, как у человека, который в огромной толпе все время ищет знакомое лицо, а найти не может.
Я попросился в отпуск.








