Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Роман Иванычук
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Вдруг останавливаюсь, потрясенный, и не верю своим глазам.
Два красавца ясеня заслонили старую веранду и уже через крышу смотрят зелеными кронами в кружевные поля за городом. Наши ясени! Впервые подсчитываю, сколько же лет прошло, сколько морщин пролегло на лице, рубцов на сердце. Никогда ведь раньше не считал.
Зайти, расспросить? Стоит ли напоминать?
Стою и молча заклинаю сегодняшних и будущих хозяев ветхого готического домика: не рубите ясеней – ровесников нашей юности и новой жизни на земле! Пусть растут! Они еще напомнят нашим друзьям о далеком, тяжелом и дорогом времени, как молодежь напоминает старшим о далекой юности.
НЕДОПЕТОЕ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
Такое вряд ли нарочно придумаешь: в то самое село под Яблоницким перевалом, где каждый второй хозяин – Василь, а хозяйка – Василина, Оксана совсем случайно попала в третий раз!
Стояла на пороге комнаты, в которой на сей раз будет жить, возможно долго, и не могла опомниться от удивления: все здесь изменилось, даже горы вокруг Долгополья как бы уменьшились, вот только эта горница все такая же, будто Оксана никогда отсюда и не уезжала, и вдову Василину, с тех пор как не стало ее Ивана и она начала жить для своего Василька, словно обошли годы…
– Ну что ж, будешь у нас, что тут поделаешь, – уже не в первый раз повторила хозяйка, и Оксана подумала, что Василина совсем такая же, какой была и десять, и три года назад, потому что даже манера говорить осталась у нее та же самая, только к мягкому и чуть виноватому «шьто тут поделаешь» прибавилась нотка горечи и покорности.
– И жить будешь у нас, – еще раз сказала Василина, – потому как и до школы близко, и… ты вроде бы уже и наша… – говорила о себе во множественном числе, хотя была в хате одна. Казалось, побуждала Оксану спросить про Василя, ведь как же так – не спросить, где он, коль его нет дома.
Но Оксана промолчала и в третий, и в пятый раз, будто боялась привязать себя этим вопросом навечно к Василининой хате, потому что не по своей воле пришла сюда, но, по собственной воле уйдет отсюда обратно в свою жизнь, которая осталась где-то там, в городе, а Долгополье, и Василина с Василем, и высокая Тарница, и мельница у реки будут лишь эпизодом, как та недопетая песня мельника:
Закувала зозуленька
На високім дуб’ю:
Відколи-м тя поцілував,
Відтоді тя люблю.
Оксана не спросила о Василе, и хозяйка произнесла с той же ноткой горечи и покорности в голосе:
– Лучше, если бы осталась и не уезжала от нас с этой практики. Но что поделаешь…
– Должна же я была университет окончить, – ответила Оксана. – Да и откуда мне было тогда знать, что меня пошлют в Долгополье…
Василина поправила на шее платок, словно хотела скрыть горькую спазму, сдавившую горло, опустила глаза:
– Так, значит, ты не сама сюда… захотела?
– Разве нас спрашивают, Василина?
– И то правда… – И прибавила будто недосказанное – Если б это человек наперед мог знать…
Послеобеденное солнце ударило в стекла, скользнуло по старой иконе на фасадной стене, зацепилось о полосатую занавеску, свисавшую, как и когда-то, с матицы, и снопик лучей осветил ярко-красочную картину над постелью: утренние горы на восходе солнца, в ущелье бежит река, по реке плывет плот, за рулем – на переднем плане – дюжий плотогон… Это работа Оксаниного отца, он ее закончил в тот день…
Оксана ждала, что Василина сейчас спросит о здоровье папы («Спасибо, работает, недавно выставка была»), хозяйка перехватила взгляд девушки, остановившийся на картине, но она, видно, не хотела ворошить болезненных воспоминаний, потому что заботливо проговорила:
– Так, говоришь, Сатана тоже ехала с тобой? Вот тебе и радио. Й все этой сплетнице надо знать.
– И мельника видела в Устериках, но он меня не узнал.
– Тебя только я узнаю. Тебя никто не узнает. Такая ты за эти два года красивая и цветущая стала. Но что поделаешь… – горечь и покорность судьбе все явственнее звучали в голосе Василины. – А ты присядь, присядь с дороги.
…С Верховины в Устерики Оксана добралась заблаговременно. На душе было тревожно, как всегда в дороге, а тем более когда эта дорога впервые в жизни полностью самостоятельна, когда впервые ощущаешь, что мама, папа, преподаватели – уже не наставники, а только старшие друзья, и наставником становишься сама. Ты уже освободилась от опеки, но еще не уверена в себе, еще не защищена иммунитетом собственного опыта, и поэтому…
– До Долгополья, – сказала Оксана в окошечко автобусной кассы, сказала так робко и вкрадчиво, словно в поздний час просилась в чужую хату.
– Когда автобус придет, – из окошечка показалась черноволосая девичья головка, и по этому мягкому и певучему «при-идет» (что хорошо улавливалось слухом но записать фонетической транскрипцией тогда, во время диалектологической практики, было очень трудно – прийдет, приидйот, прийдиот) Оксана окончательно убедилась, что она на этнической территории Гуцулыцины, хотя об этом уже свидетельствовала и вывеска на автобусном домике – «Устерики». И еще в словах кассирши – и это тоже уловила Оксана – прозвучало сомнение, придет ли вообще этот автобус из Яблуницы, потому что по Черемошу сегодня затемно пронеслось половодье и могло где-то размыть дорогу.
Села на чемодан и ждала терпеливо, а люди, разговаривая о ночной буре, теснились все ближе и ближе к окошечку кассы, будто от этого зависело – повредил Черемош дороги и мосты или нет.
Оксана слушала разговоры столпившихся людей невнимательно, но они сами невольно записывались на странички памяти как тогда в тетрадку, когда под руководством доцента Дулебы собирала диалектологические материалы и ни разу не подумала, что когда-нибудь ей доведется ехать на учительскую работу в это самое Долгополье, где в детстве впервые очаровали ее горы, а в юности зародилось упорное желание стать ученым-диалектологом.
– Да-a, Яблуница, скажу вам, такая, чтобы засветилась! – пробурчал сбоку недовольный голос старухи.
«Чтобы засветилась…» Что означают эти слова? – невольно задумалась Оксана. – Лексический материал позитивный, а по тону – проклятье… Чтоб пришла на нее засуха?.. Чтоб вырубили вокруг леса?.. Чтоб буря посрывала крыши и побелели стропила? Или чтоб сгорела, и таким образом – засветилась?»
– А что вам плохого сделала эта Яблуница? – раздался чей-то голос из толпы.
– А то, что, как и везде, – господа бога там давно забыли.
– Да вы такие, что за всех согласны отмолитьсц.
– А что ж не отмолила? Этой ночью сатана летал над горами. Так я такой «отченаш» знаю…
– Вот бы и научили «отченашу» яблуницкого шофера, так, может, быстрее приехал бы.
– А он тоже сатанинский, а!
«Неужели Харючка?» Оксана посмотрела туда, откуда доносился ворчливый голос: на мягком мешке, должно быть с овечьей шерстью, сидела старуха 6 утиным носом и с глазами кликуши. Да ведь это та самая сплетница и святоша Харючка, которую в Долгополье прозвали «Сатаной».
И хотя у Оксаны с Харючкой связывалось воспоминание о первом тяжком дне в ее жизни, все-таки он был значителен, этот день… Сколько проходит дней – бледных, невыразительных, равнодушных, ничего в памяти не запечатлевают: ни контура горы, ни черт человеческого лица, ни слова, ни звука. А тогда – с самого утра…
Желтый круг солнца, заблудившийся меж перистых облаков, упрямо взбирался на вершину Тарницы. Тяжко пробуждаясь от дремоты, горы лениво дышали голубыми испарениями. Возбужденный, решительный, отец сказал хозяйке: «Василина, приглядите за Оксаной» – и отправился с мольбертом в горы, – вчера отец нервно соскабливал краски с полотна, что-то там у него не получилось. Василина произнесла свое ласковое и покорное: «Да что уж тут поделаешь. Оксанка с Васильком побудет, а вы себе идите, потому как что уж тут поделаешь…» – и заторопилась на полонину доить коров. Муж ее, Иван, еще затемно ушел вверх по Черемошу на сплав леса…
Тропинка бежит среди ольховых кустов над рекой, по тропинке шлепают две пары босых ног; гоп – две пары босых ног перепрыгнули узкий ручеек, прятавшийся в низком тумане и убегающий на лотки к мельнице. Мельник развешивает на жердях тяжелые и мокрые рядна и напевает свою никогда не имеющую конца песню: «Закувала зозуленька…»; огнем вспыхивают одно за другим облачка в небе, набухает Черемош рыжеватыми водами, хотя грозы и не слышно; мельник кряхтит, выдыхает остатки сна, пробует кончиками пальцев золотое колечко в левом ухе – это «от годов и всяческих напастей на предстоящий день» и… «Відколи-м тя поцілував, Відтоді тя люблю…» Черемош уже натужно шумит, тихо идет первый плот, изредка переговариваются плотогоны.
Все такое выразительное и зримое, а двенадцатилетний Василько, ровесник Оксаны, ни с того ни с сего остановился и – будто стихи на память – выпалил:
– Когда вырасту, твоим ухажером буду!
– А я?
– А ты будешь моя княгиня!..
Оксане хорошо стало от этих слов и как-то чудно, потому что о таком лишь слышала, но никто ей подобного не говорил, ведь еще рано слушать ей такие речи, а Василько все-таки сказал, и, должно быть, эти его слова подчеркнули тот день так выразительно и четко, что все вдруг сегодня вспомнилось – от черной, скользкой гальки на реке до величественной кряжистой макушки далекой Тарницы.
А потом они убегали что было духу в лес, так как увидели бредущую по тропинке Сатану – Харючку. Они не хотели встречаться с ней; святоша небось несла котомку сплетен со всего села и вдобавок клубок божьих заповедей, несла к одинокому мельнику, который – единственный в селе – имел терпение ее выслушивать. Оксана же с Васильком слушать ее не желали и убегали в лес, где пахло грибами и живицей.

На обед прибежали домой (папа уже вернулся с гор) и онемели на пороге от чудесного зрелища. В хате на стене висела еще не высохшая свежая картина: нынешний день – с желтым кругом солнца в перистых облаках, с ленивым голубым туманом, со вспучившимся рыжим Черемошем и длинными плотами – весь был на полотне. Дюжий плотогон налег на руль, даже взбухли узлами мышцы, лицо его казалось очень знакомым, и Васильке воскликнул:
– Это же мой папа!
И почти тут же вбежала во двор Сатана и закричала:
– Кара господня, божья кара! Идите к мельнику – своего Ивана забрать.
И тот вмиг почерневший день остался в памяти таким же четким и выразительным. На картине – живой, а на столе принаряженный хозяин Иван – мертвый. Василина, сгорбившаяся над ним; мельник кончиками пальцев теребит золотое колечко в ухе – сердится на свой талисман, что не уберег этот цветущий день от горя; людно в хате, слышно перешептыванье: «Руль заклинило, сбросило на повороте под волнорез». Васильке не плачет, лишь испуганно поглядывает то на мертвого отца на столе, то на живого – на картине и еще не осознает, что отныне отец останется жить только там, на стене… Оксана не знает, чем подбодрить, утешить Василька, ее папа тоже этого не знает: он то стискивает, то опускает руки, и Оксана, чтобы как-то продлить добро этого дня, так жестоко оборвавшееся, шепчет:
– Слышишь, Василько… Когда вырасту – буду твоей княгиней…
Люди уже атакуют окошечко кассы, будто от черноволосой девушки в этот миг зависит все на свете. Сатана, забыв о своем всесильном «отченаше», громче всех жалуется на транспортные непорядки:
– Упился небось, а может, залез под капот и свечи в радиаторе ищет.
«Обогащение говора современной лексикой», – мысленно констатирует Оксана.
Мужчины – те спокойнее. Какой-то парень с выбившимися на лоб из-под кепки волосами сидит на скамейке возле старого крестьянина, спокойно попыхивающего трубкой; Оксана узнает мельника – парень роется в карманах и без умолку трещит, что, мол, деньги – это пустое, а документы – дело очень важное, и если бы он потерял деньги, то и не поморщился бы, а вот то, что не может найти документы, это, уже так сказать, беда.
– Ты, парень, будто вчера возле водки посидел, – говорит мельник.
– Да посидел-таки, посидел, было такое дело.
– С какой радости или, может быть, беды, ну-ка, скажи.
– Батя недужен, не с радости, вуйку.
– А что с ним?
– Ноги болят.
– А сколько бате годков?
– Да уже под девяносто.
– Э-э, такие ноги и должны болеть, не принимай, парень, близко к сердцу.
Ну где такое вычитаешь? Вот и сиди слушай, подслушивай и записывай.
Доцент Дулеба всегда был недоволен студентами: «Холостые записи, избитые фразы, не умеете к людям подойти…» А это ведь трудно, почти невозможно – записать живую речь путем расспросов. Надо так сжиться с людьми, чтобы они не замечали ни тебя, ни блокнота в твоих руках.
Вон мост через Черемош – дорога из Устерик в Краснополье. Ходили туда с Дулебой, там и до сих пор стоит маленькая изба-читальня, в которой работал Гнат Хоткевич со своим гуцульским театром. Студенты встретились со старенькой вдовой писателя, она каждое лето приезжала в Краснополье отдыхать. Вдова рассказала, как Хоткевич попал впервые в Краснополье, и как раз на престольный праздник. Вынул из кармана записную книжку и стал ходить от группы к группе слушает да все записывает, а группы тают и тают; смотрит Хоткевич – опустела площадь. Вот и пришлось ему годами тут сидеть, пока…
«Это для вас пример», – сказал Дулеба и накликал на себя бурю.
«Теперь не те времена: нельзя научно работать без библиотек… Это утопия, романтика, у сельского учителя, помимо сотни нагрузок, еще и свинья и десяток кур… Где вы видели сельского учителя – ученого?.. Сухомлинский – исключение, да и к тому же ему были созданы условия… И почему вы сами сидите в большом городе, а не идете в народ?»
Но все же у Дулебы были основания… «Возле водки посидел…». «Такие ноги и должны болеть…» – этого не выспросишь и не выдумаешь, такое надо случайно подслушать. А свиньи и куры не обязательны для учителя Библиотека же теперь – не такая уж и проблема. Что касается Сухомлинского, то ему никто специальных условий не создавал…
Дипломную работу Оксана защитила блестяще и, когда шла за назначением, была уверена, что ее оставят на кафедре.
«Верховинский район?!»
«Вы недовольны?» – спросил председатель комиссии.
«Я… Я же мечтала о науке…»
«А мы как раз об этом и думали, – вмешался в разговор доцент Дулеба. – Вы в своей дипломной работе по-настоящему творчески обработали материалы, собранные Шухевичем, Гнатюком, Кольбергом. А там будете иметь возможность обработать свой».
«Ханжа!» – чуть не вырвалось у Оксаны.
…Парень замолчал. Мельник сосет погасшую трубку, смотрит на Оксану, но не узнает. Хотя бы запел свое: «Відколи-м тя поцілував…» Молчит. Постарел.
– Идет, идет автобус, сатана его не забрал! – воскликнула Харючка…
Это была полная неожиданность для второкурсников, а для Оксаны и вовсе: на диалектологическую практику едут в Долгополье. Ну, прямо-таки к Василине!
Но не решилась пойти к ней. Кто знает, как она… И Оксана осталась жить с девчатами в клубе.
Тропинка в ольховнике сузилась. Черемош обмелел, осела кряжистая вершина Тарницы, мельница совсем скрылась за пихтами, только мельник тот же самый.
– Так вы всей компанией в клубе, как бревна под молом? – смеется он и трясет животом.
– У нас тут своих хат нет.
– Ни одна девка хаты не имеет, пусть замуж выходит – будет у нее хата.
– Так возьмите вы какую-нибудь из нас! – отшучиваются девчата.
– У меня оглохнете, да и без того от вас одно только беспокойство – девчата унесли яворницу, ребята растащили сухие сучья из-под мельницы, костры по вечерам жжете, еще, чего доброго, мельницу спалите, лунчаки безусые! А ты что там записываешь, молодой человек, а?
– Что такое яворница, дядь? А лунчак?
– Обязательно тебе надо знать? А во, – показал мельник на бутыль смородинового вина, стоявшую на подоконнике. – А лунчак – это ты сам. Бычок, неженатый, так сказать.
Оксана протиснулась из толпы вперед.
– Вуйку…
– Сдается мне, дивчина, где-то я тебя вроде бы уже видел, – прищурился мельник.
– Я была тут с папой, когда Ивана на плоту убило…
– Ой! Будто сегодня эта беда стряслась… Остановили плот туточки вот и несут Ивана еще живого, а в поясе перебитого напрочь. На этой вот лавочке и кончился. Голосила Василина долго да и теперь еще не перестала, потому как одна, живет с парнем…
– С Василем?
– Да… Сегодня он дома. Вчера из армии приехал на побывку.
…Василина встала.
– Так ты уж сама распаковывайся, Оксаночка, и будь как дома. А я обед спроворю.
Пошла к двери, но вернулась, подошла к Оксане, обвела ее взглядом, несмело коснулась косы, потом провела пальцами по ее бровям и всхлипнула. Уже не прикрывалась платком и глаз не опускала.
– Что это вы, Василина?..
– Да ничего… Ой, Оксанка – душа моя, могла бы моею быть. Да что уж тут поделаешь…
– А теперь уже не могу, Василина? – спросила вроде бы облегченно Оксана.
– Да где уж… – и Василина вышла, тихо вздыхая.
Даже и не думалось, давно все забылось, только когда в районо назвали ей Долгополье, первым предстал перед ней Василь, а потом уже его мать. И еще Мельникова недопетая песня всплыла в памяти:
Відколи-м тя поцілував,
Відтоді тя люблю…
– Я согласна, – сказала Оксана торопливо.
Может, из любопытства или…
…От мельника бежала тогда по тропинке в кустах; гоп – перепрыгнула через ручеек и дальше под скалой узкой стежкой, пока не вышла на дорогу, у которой первой стояла хата Василины. И снова запестрело красками утро. Красные лучи солнца коснулись облаков, и они вспыхнули в зените, солнце пронзило перистые полосы и остановилось на Тарнице, а Черемош катил рыжие воды, и мельник вывешивал мокрые рядна, и в низкий туман мягко упали слова: «Твоим ухажером буду».
– Как ты вырос, Василек!
Он в сапогах и галифе, в солдатской гимнастерке, – растерялся, Да так и стоял застыв; высокий, сильный, как и его отец, вылитый Иван-плотогон стоял перед Оксаной, с примерзшим к нёбу языком, и только потом проговорил:
– Боже, какая ты красивая…
Оксана распаковала чемодан. Нет, об этом не думалось, давно забылось, жизнь шла своим путем в городе. Это и хорошо, что так… Хорошо? Но почему же слова Василины хотя вроде бы и облегчили, но вместе с тем и разочаровали и горечью осели в душе?
…Василь каждый вечер появлялся во дворе в белой рубашке, ходил, курил, пока не гас свет в Оксаниной комнате. Василина грустнела с каждым днем больше и больше, изредка вздыхала: «Да что уж тут поделаешь…» Когда же встречалась с Оксаной, глаза убегали куда-то вдаль, в горы – уж не жалела ли, что оставила ее у себя? Василь выходил по утрам с набрякшими от бессонницы глазами и куда-то исчезал. Все понимала Оксана а вернуть день, запечатленный на отцовской картине, не умела.
Только перед отъездом вышла к Василю, потому что не было больше сил смотреть на его белую фигуру во дворе и не было больше сил одной сидеть последний вечер в хате.
– Еду завтра, Василек.
– И я скоро – на службу.
– А потом будешь учиться?
Василь удивленно посмотрел на нее, сперва не поняв, зачем она об этом спрашивает, а когда понял, горечь смешалась со злостью, и он резко произнес.
– Тут буду! За отца! И за себя! Тут… Тут!
– Что с тобой?
Что-то сорвало его с места, он схватил Оксану крепкими, как рычаги, руками за худенькие плечи, целуя ее лицо, шею, глаза, хрипел:
– Если на врача, то да?.. Если на учителя, то да?.. Если на инженера, то да? Да? Да?.. А если плотогоном, так нет?.. Нет?.. Нет? А я тут буду! Потому что и здесь живут люди… и тоже нужны…
– Василек, я не думала так…
Он отпустил ее, слегка оттолкнул и исчез в ночи.
На другой день его не было дома, а Василина простилась с Оксаной холодновато и даже не сказала на прощанье этого своего мягкого и покорного «да что уж тут поделаешь…».
…Оксана сложила в шкаф свои вещи, и тут снова попалась ей на глаза отцовская картина. Всмотрелась и удивилась, потому что управлял на ней плотом не Иван-плотогон, а Василь, и подумала, что на смену Василю еще кто-нибудь придет потом, а теперь есть он, И есть еще горы и солнце, и рыжие воды Черемоша – только они никогда не меняются, ибо нет им ни начала, ни конца.
И есть теперь она, Оксана.
«Я отбуду тут два года честно по распределению, а потом вернусь с материалами, б готовой диссертацией… Может, и хорошо, что так вложилось, может» и были основания у Дулебы. «С той поры, как тебя поцеловал…» Гм… Перестань, все хорошо, все идет хорошо, Оксана… Я вернусь и снова вступлю в ту колею моей жизни, которая началась там… Там?.. А разве не отсюда она у меня начнется?..»
Закрыла пустой чемодан и сразу встрепенулась: «Как же это я не спросила Василину о нем? Как же можно так?..»
Выбежала в сени, оттуда на веранду.
– Василина!
– Ага, – выглянула хозяйка из летней кухни, – Чего тебе?
– Нет, ничего… Вы извините меня, Василина, я забыла спросить… Василь часто приезжает с женой, детьми?
– Ой, душенька, – опустила руки Василина, – да разве он когда-нибудь женится… Этого я наверняка не дождусь. А теперь… Он завтра приедет с гор. Как снова тебя увидит – так уж точно навеки лунчаком останется. Это ведь беда настоящая! Да что уж тут поделаешь…
РОДОДЕНДРОНЫ
Перевод Юрия САЕНКО
Странствую в горах. Не поехал в Крым, отказался от солнечной Абхазии, променял плеск морского прибоя на ветер полонии в Карпатах. Я посетил дивный край, вдохновляющий многих художников, пришел увидеть его и создать песню.
Край поэзии, красоты, искусства и безвестных талантов. Край экзотики, сказок и легенд. Край сильных, горячих и смелых людей. Край, о котором написано много, да не все еще сказано. Хочу сам его увидеть и воспеть.
С рюкзаком за спиной, с палкой в руке и с тетрадью начатых песен брожу в Карпатах…
Вчера хозяйка ворохтянской гостиницы пугала нас плохой погодой. Неудачный прогноз. Смотрите, какое сегодня солнце!
Вперед! Маршрут у меня необычный: хребтом Черногоры – до румынской границы. Хочу быть наедине с собой, хочу надышаться впечатлениями и не делиться ими ни с кем. Пусть даже обвинят меня в эгоизме – все равно, теперь я буду принадлежать только себе и природе. Чтобы цикл моих стихов «Волны Черемоша» наполнился запахом ели, чтоб овеяли его ветры полонии, чтобы стихи звенели, подобно чистым горным родникам.
Догоняю группу туристов. Они с Киевщины.
– Вы не знаете дороги на Говерлу? – спрашивают.
Я еще не был на Говерле, но горы мне стали такими близкими, что смело заявляю:
– Да, дорога мне знакома. Я поведу вас дебрями, звериными тропами, вы подниметесь узкими горными тропинками до самой высокой точки Карпат и оттуда увидите все величие украинской Швейцарии!
– Хорошо сказано, – хвалят туристы. – Действительно Швейцария!
Они принимают меня за местного.
Возле самого подножия Говерлы нахлынул туман. Густой и холодный. Исполнилось предсказание хозяйки гостиницы. И что в этом удивительного? Здесь каждый человек – ведун. Здесь знают то, что будет, и видят то, чего никогда не бывает.
Туман становится все гуще, словно ватой затыкает рот, нос, уши. Моих спутников поглотило густое его молоко, я уже не вижу их, голоса звучат приглушенно, а там и вовсе теряются. Остановились? Отстали? Позади лишь глухой шум, и невозможно различить, что это шумит: ветер, горные кусты или мое собственное одиночество?
Одиночество? Я не хотел быть один. Добраться до вершины Говерлы, оттуда – по моему маршруту.
Но нечистая сила повела меня не той дорогой. Не удивляйтесь, в горах я стал суеверным. Мне вдруг показалось, что я иду в противоположную сторону. Хоть и не вниз, а вверх – все равно могу поклясться, что Говерла каким-то чудом опрокинулась своим куполом в бездну и я пробираюсь к ее подножию. Теперь самоуверенность моя исчезает, и я уже не знаю толком, куда иду.
Меня останавливают роскошные кустики высокогорных цветов – рододендронов, они кровавыми пятнами заалели под ногами. Рододендроны. Я не впервые их вижу. Дома у меня, на окне, рядом с кактусом и аспарагусом, стоят и они – старейшие цветы нашей планеты. Они не украшают комнаты. Мне иной раз жаль было смотреть на грустно склоненные звоночки, никнущие в тоске по холодным туманам, каменистой почве, горным суровым кряжам. В вазонах они серые и чужие. В горах их не сменяешь на самые красивые оранжерейные розы, потому что здесь они украшают землю.
Я нарвал их целый букет и иду вниз наудачу. Туристы повеселели: завеса тумана становится прозрачнее, и наконец нас обливает багрянцем заходящего солнца. Спутники мои разбивают палатки, а я с большим букетом высокогорных цветов направляюсь к пастушьему шалашу. Хорошо, что под вечер набрел на жилье. А мне навстречу от самого ручейка, что струится внизу, летит песня:
Ой попід гай зелененький
Ходить мій миленький,
Затикав си за кресаню[34]
Розмай зелененький…
Я рад, что случай свел меня с жителями гор. Знаю: заговорю с этим звонким голоском, как старый знакомый.
Из-под кудрей вопросительно смотрят добрые темно-голубые глаза.
– Где я, девушка?
– На Завуялье.
– А что это такое?
Смех. Прозрачный и чистый, как эта родниковая вода, что возле шалаша стекает по деревянному желобку. Смотрим друг на друга, ждем, кто первый перестанет улыбаться.
– Туда ходили? – кивает она головой на окутанные туманом вершины гор и показывает на цветы.
– Да, ходил за рододендронами.
– Что? Да это же гогодник!
– Пускай гогодник. Ты там была?
Опять этот самый журчащий смех, только теперь я слышу в нем иронию.
Передо мной стройная, как елочка, снежая, как горный воздух, прелестная, как цветок рододендрона, девушка.
– Что ты тут делаешь?
– Брынзу бью.
Святая простота! Имеет ли она понятие о своей красоте?
– А где же Завуялье?
Девушка показывает рукой на тропинку, сбегающую вниз между нависшими берегами, а сама отходит в сторону. Нет, она не проводит, сам дойдешь. Так говорят ее глаза – темно-голубые весенние цветы бриндуши.
– Как тебя зовут?
– Как маму.
– А маму как?
– Как меня.
Я пленен сегодняшним днем. Я хочу, чтоб он продолжался и завтра. И послезавтра. И через неделю.
Я так немногого хочу… Жители гор имеют больше. Они берут себе гомон гор, шум елей, небо в клубах облаков, песню рек – как свою собственную.
Я не сумею все это взять. Мне хотелось бы продлить сегодняшний день, сегодняшнее впечатление, чтобы записать…
Живу у людей от которых узнаю Польше, чем из многих томов этнографических сборников. Мой хозяин – старый лесник. С его слов записываю легенды, которых нет ни у Гнатюка, ни у Шухевича. С вечера до поздней ночи слушаю его рассказы. Что б он ни сказал, всему верю. Чтобы познать этот край, надо верить в сказку. Здесь люди облекают действительность в фантазию. Реальное и фантастическое они воспринимают с одинаковой уверенностью.
Старый лесник знает, например, что в скором времени лесорубы перестанут спускать лес по желобам. Это тяжело. Надо срубить дерево, пустить в желоб, а затем тянуть трактором, а то и на лошадях к Черемошу. А будет так: построят башни на склонах гор, а от них пойдут стальные канаты на сплав. Такими дорогами будет идти дерево.
Верю. Будет и здесь механизация.
Старик знает, что к лесорубам приходят нявки – русалки. Они пеньем заманивают парубков в лесные дебри, и те не возвращаются больше в свои шалаши. Лесник сам видел нявку, когда еще был молодым.
И в это верю. Я ее тоже видел на Завуяловской полонине.
Старик рассказывает мне о Довбуше – известное и новое. Я слушаю чарующую легенду о борьбе гуцула со злым чернокнижником Черногором.
Верю. Через сказку познал я жизнь.
…Наутро выбегаю из низкой лесниковой хаты и полной грудью вдыхаю свежий, напоенный хвоей воздух. Передо мной море зелени, всколыхнулось оно от неслыханного шторма, да так и застыло. Меня завораживает эта дикая и могучая красота природы. Хочу быть сильнее, хочу быть великаном, чтобы лучше почувствовать ее.
Села не видно. На зеленых куполах холмов, прислонившись спинами к склонам, здесь и там белеют из-за пышных крон черешен пятна тесовых крыш, а кое-где только высокая ограда говорит о присутствии чьего-то жилья. Возле хат клочки вспаханной земли, а главное богатство – непроходимые леса и половины.
Чем сильны эти люди? Лесник рассказывал легенду о злом Черногоре, который швырял людские жилища в лесные дебри, ущелья, бросал о горы, о камни, чтобы разбить врага своего – человека, а разбить не смог. Потому что у человека было непобедимое оружие – песня, которая помогла ему устоять перед злыми силами природы.
Слышу звуки этой песни каждое утро. Она даже звенит в моей душе, родит слова. Я ее еще не знаю, но слышу – она тут, моя песня про горы. Найду, поймаю и расплывусь в ней ранним туманом, превращусь в быстрый ручей и побегу, поскачу по камням, разобьюсь водяной пылью над водопадом или стану желобком под источником. Ко мне каждый день приходить будут люди воды напиться, каждое утро будет целовать меня девушка с Завуяловской полонины.
Через сказку познал я поэзию жизни этих людей.
Я снова на полонине. Мне надо услышать песню, вслушаться в нее. В простейшем исполнении моей знакомой я уловлю затаенные ноты сердца, коснусь песни. Смогу, потому что знаю, как она родилась. Я подготовлен к этому.
А затем создам свою песню.
Девушка встречает меня приветливо. Она сегодня не говорит загадками. Зовут ее Ульяной. Она наливает в горшочек молока и подает мне. Молоко пахнет овечьей шерстью. Этот запах напоминает мне детство. Я же с бойковского предгорья родом. Мы с Ульяной почти земляки, нам будет легко понять друг друга.
Она расспрашивает, кто я и откуда. Вижу, как густые брови поднимаются удивленно:
– И живете там?
– Нет. Только приезжаю.
Теплый блеск девичьих глаз меркнет, но ненадолго.
– А гуцулку танцуете? – задорно спрашивает она.
– Немного танцую.
Ее не удовлетворяет это «немного». Немного – это для бедных. Не знаю, какую бедность имеет она в виду. Может, и материальную, я же понимаю – духовную.
– И песни наши поете?
– У тебя учусь.
Ульяна поднимает на меня темно-голубые лукавые глаза:
– Вы ученый?
Не знаю, что ответить. Потом решаюсь:
– Ученый.
– И я кончила десять классов.
Удивляюсь. Зачем же тогда она брынзу бьет на полонине, а не учится?
– А вы за меня будете брынзу бить?
– Почему – я? Найдется кому. Неужели Ульяне не хочется учиться?
– Хочется.
– Так оставь свою полонину и иди.
– О, нет…
Она обвела взглядом горы, в мечтательной задумчивости оперлась локтями о небольшой стожок сена и прошептала:
– Нет… нет… Учиться, может, и буду, а половины не оставлю.
От этого «нет» в моем сердце чуть не погасло то романтическое возбуждение, в котором я жил эти несколько дней в горах, когда моему воображению рисовались картины одна пленительнее другой, это резкое «нет» опускало меня на реальную почву. Но мне не хотелось прощаться со своим настроением.
Ульяна заплетает-расплетает длинную и толстую косу, а темно-голубые глаза, эти весенние бриндуши, затуманились.
О чем она мечтает? Как разгадать?
Ульяна поет. Поет и смотрит на меня, но, наверное, видит только то, что вызывает песня в ее воображении… Летит песня за песней. У Ульяны какая-то непринужденность, чудесный слух и голос, но это еще не все, чем покоряет она меня, и не только меня, но и простор полонины, цветы, среди которых сидит, скромно подобрав ноги, ручеек и синий еловый бор, что притихли, прислушавшись.








