Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Роман Иванычук
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Доктор Бровко, доктор Бровко! Тяв-тяв-тяв! Бровка, иди сюда! Гав-гав-гав! – Они дергали его за полы старого пальто, тащили в сторону, бросали в него комочками земли.
Доктор Бровко бросился бежать, но напрасно. Уличные мальчишки окружили его со всех сторон. Тогда он посмотрел беспомощно кругом и заскулил:
– Ну чего вы опять хотите от меня?
В стороне стоял полицейский и задыхался от смеха, Я подбежал к нему:
– Наведите порядок!
– Господин хочет быть патроном этого идиота? Не советую, не советую вам, господин!
Тогда я один бросился к мальчишкам, разогнал их, взял доктора под руку, и мы пошли боковой улицей, За углом он посмотрел на меня с благодарностью, утер слезу и крепко пожал мне руку.
– Заходите как-нибудь ко мне, господин.
– Спасибо, зайду.
В самом конце улицы Петра Скарги стоял одинокий, как круглая сирота, домик. Старенький заборчик и четыре куста сирени отделяли его от длинного блока высоких домов. Потрескавшиеся стены, подгнившие ступеньки на крыльце и старомодный шнурковый звонок на дверях.
За этот шнурок я дергал через два дня после приключения с доктором Бровко.
За дверью кто-то бубнил стихи Овидия. Я улыбнулся по поводу такой предвечерней молитвы, хотел было уже повернуть обратно, но любопытство все же победило. Дернул еще раз за шнурок. Послышался кашель, дверь распахнулась.
– A-а, мое почтенье! Я верил, что вы придете! Прошу, прошу!
Густой запах плесени, пота и прокисшей пищи ударил в лицо. На столе – гора книг и немытая кастрюля, на вешалке – зимнее пальто, – это, видимо, все добро доктора Бровко.
– Вы сами решили брать у меня уроки?
– Да, по английскому языку.
– Имеете понятие об этом языке?
– Очень слабое.
– Садитесь, начнем.
Меня поразили педагогические способности этого ученого чудака доктора.
Я быстро освоил азы английского языка.
Доктор Бровко упорно над чем-то работал. Я постоянно заставал его за книгами. На мои вопросы он не давал точного ответа. Говорил об оттенках в диалектах эпохи вульгарной латыни, о новом проекте международной фонетической транскрипции, о языке эсперанто, – видимо, он писал новую научную работу.
Однажды я довольно неосторожно спросил, верит ли он, что его исследования будут опубликованы. Доктор посмотрел на меня, подумал и тяжко вздохнул.
– Нет…
– Расскажите что-либо о себе, доктор.
Он устремил на меня свой взгляд, и в нем я заметил какой-то неистовый огонек. Но тут же он опустил низко голову и прошептал:
– До свидания, друг мой…
Проходили месяцы. Однажды мне пришлось очень долго ожидать доктора. Уже стемнело, когда с улицы донесся крик, шум детских голосов, смех. Я понял, что произошло. Сбежал с веранды, прогнал детвору и ввел доктора в комнату.
Обессиленный, он упал в кресло и заплакал, как дитя.
Успокоившись, сказал:
– Нет, нет, я не боюсь детей, но эта их наивная и жестокая травля наводит на меня такой ужас, что иногда мне кажется – сойду с ума… Вам трудно будет понять, вы не осудите меня, когда услышите мой рассказ…
…Я ничего не сделал для бессмертия, мой друг. Это смешно звучит, правда? Но сама история всей моей жизни стала бы бессмертной, если бы в мире жили только счастливые люди. Да что там… Много на свете таких, как я, энтузиастов, готовых работать в поте лица для людей и неспособных заработать куска хлеба для себя.
Я родился в убогой крестьянской семье на Покутье. Меня отдали учиться портняжному делу. Но я тянулся к книге. Тайком, чтобы отец не знал, прибегал я в школу. Добрая учительница заметила мои способности и посоветовала отцу послать меня учиться в город. Он, помню, посмотрел на нее удивленно и громко рассмеялся.
«Я, пани, вас уважаю, но если вы будете говорить такие глупости… – Лицо его налилось злостью. – Нищета нас заедает… вот что».
Я расплакался и прижался к моей доброй учительнице, будто хотел защитить ее от рассвирепевшего отца.
«Я хочу в школу!»
Отец размахнулся, но худенькая рука учительницы закрыла мое лицо.
«Не горячитесь. Я выучу вашего сына за свой счет».
Так я очутился в гимназии. Потом с огромными трудностями был зачислен на философский факультет университета во Львове. И здесь я встретился со своей судьбой, здесь и началась трагедия моей жизни.
Университет раскрыл передо мною новый мир. Когда-то в гимназии я знал только книжку, а больше ничего и знать не хотел. Ни насмешки, ни добрые советы, ни горькие обиды не будили во мне желания бороться против зла и несправедливости. Как вол в ярме, никогда не задумывался я даже над причинами личного горя.
А здесь словно полуду кто-то снял с моих глаз. Я увидел, что книги, а вместе с ними и студент, абстрагированный от всего окружающего, – это еще не все в моей жизни. Она совсем иная. Какая – я еще не знал, но должен был познавать, потому что она расстилала передо мной совсем иную дорогу.
Лекции, диспуты, кружки – как всего этого было мало! Мы говорили обо всем. Наши молодые сердца жаждали чего-то высокого, недосягаемого. Мы готовы были посвятить себя борьбе, но за что?
Трудно теперь сказать, за что. Я бился о стены действительности, но выхода не находил. Межнациональная грызня, дешевые споры буржуазных партий, патетические речи… Но правды, простой жизненной мудрости, я не видел нигде. И подчас сомнения просачивались в душу.
Это было ужасно. Я задыхался в отравленной атмосфере и начинал ненавидеть все.
И вот я встретил человека. Это была простая польская девушка, работница Гелька.
На одном из литературных вечеров я выступил с докладом о значении художественной литературы для развития индивидуума и общества. Мне аплодировали за смелые мысли. «Для нас нет авторитетов, для нас нет религии, богов, – заканчивал я свое выступление. – Мы верим в правду. Не является ли правда для нас своеобразным божком? Кто видел то, что должно стоять за этим словом? Кто может конкретизировать эту абстракцию? Кто найдет ключ, чтобы прочитать этот известный всем иероглиф? Кто сможет заполнить это пустое слово жизнью?»
Я не думал над тем, от чьего имени я говорю, не знал, к кому обращаюсь. И никто не думал отвечать на мои вопросы.
В коридоре ко мне подошла девушка. Она отличалась от других простой одеждой, внешностью и манерами. Лицом – даже некрасива, только темные серьезные глаза поразили меня.
– Позвольте вас спросить… – Она смущенным движением руки провела по коротким волнистым волосам. Фигурка ее мне показалась хрупкой, глаза смотрели прямо. – Я не студентка, я мало понимаю, может, но интересуюсь… Позвольте вас спросить: что вы понимаете под словом «жизнь» и как вы хотите заполнить пустоту, о которой только что говорили?
Я не смог ничего ответить. И верно, задумывался ли я глубоко до этой минуты над словом «жизнь»? А передо мною стояла она, такая простая и непосредственная, с потрескавшимися кончиками пальцев натруженных рук, и ждала ответа. А я молчал. Первый раз в жизни не мог ответить на вопрос. Мысли бросились на поиск в мой багаж знаний, пролетели мимо всех философских трактатов, какие я только знал, и вернулись к ее глазам.
«Я часто слушала вас… Извините… вы сами не знаете, чего хотите».
«А вы?»
«Мы знаем».
«Кто «мы»?»
«Приходите на Цитадельную, восемь, квартира три. Сегодня…»
…На Цитадельной я познакомился с особенными людьми. Здесь были украинцы, евреи, поляки. Измученные работой лица, не отмывающиеся от машинного масла руки, липкая одежда трубочиста…
Здесь не было абстрактных профессорских лекций) пустых дискуссий. Здесь падали веские слова, угловатые и твердые, как каменья из-под молота каменотеса!
«Эксплуатация… Забастовка… Рабочая честь… Борьба за свои права…»
Это были рабочие люди, может быть, члены профсоюза, которые решили бороться за свою рабочую правду. В рамках существовавшей легальности они говорили о своих правах. Слушая их, я много думал о жизни. Моя неуверенность начинала исчезать. Нет, жизнь не суета. Жизнь – это эстафета. Каждый берет ее у своего предшественника, пробегает свою дистанцию и передает эстафету молодому поколению.
Мне доверяли, меня слушали, но никто не вовлекал меня в рабочую организацию. С Гелькой мы проводили в разговорах и спорах целые вечера. Мы дополняли друг друга: я – знаниями, она – практическим жизненным опытом. Нас связывало что-то более глубокое, чем наука, поэзия или философия, чем любовь. Мы тосковали, если не виделись сутки, и встречались с неприкрытой радостью…
Я многим обязан ей за то, что она помогала мне в жизни, и горюю, что не нашел в себе сил идти с нею до конца.
Доктор плакал… Не утирая слез, продолжал:
– Со временем я поместил статью в одной газете: «Как надо бороться, или Почему мы нищие?». Статья наделала много шуму, появились отклики, волною пронеслись дискуссии в клубах, тавернах, студенческих кружках. Со мною знакомились, меня приглашали на заседания представители разных партий, вслед мне швыряли камни в темных улочках, я получал анонимные письма с угрозами. Я был героем дня в мутном ореоле славы. Гелька была счастлива. На Цитадельной ко мне начали относиться с уважением, советовались со мною, считались с моими соображениями.
Наконец Гелька сказала – готовится общая забастовка.
В этот день ректор вызвал меня на аудиенцию. Он предложил мне написать в эту самую газету статью, в которой я должен был раскритиковать самого себя, отказаться от своих взглядов, признать свои радикальные утверждения ошибкой молодого ума.
«Это невозможно, господин профессор».
«Тогда вам придется оставить стены университета».
«Это наделает шуму больше, чем моя статья, профессор. Вам невыгодно».
Далее ректор обошелся со мною удивительно спокойно. Даже попросил прощения. Но его колючая усмешка заставила меня задуматься. Какое-то предчувствие тревожило меня целыми днями. Я хотел поделиться с Гелькой своими опасениями, но боялся, что она назовет меня трусом. Хотелось поговорить хоть с кем-нибудь.
Через несколько дней встретил на Академической знакомых из университета. Было послеобеденное время – я в эти часы обычно возвращался домой. Они будто поджидали меня. Стояли на углу, курили, а увидев меня, подошли и засыпали вопросами: что нового, какие отклики на статью, не собираюсь ли написать новую… Среди них были мои явные недруги. Лозинский, несколько дней тому назад назвавший меня глашатаем хамских идей, теперь расплылся в дружеской улыбке, рассыпал по моему адресу похвалы и наконец предложил выпить пива.
Мы зашли в погребок. Вместо пива на столе появилось шампанское, и у меня, непривычного к хмельному, закружилась голова.
А Лозинский от политических тем переходил к шуткам, рассказывал двусмысленные анекдоты, все хохотали, а я не знал, как мне вырваться из этой компании.
«Господа! – поднял Лозинский бокал. – Позвольте мне от вашего имени поблагодарить господина Бровко, что не пренебрег и зашел выпить с нами бокальчик».
Все притихли.
«Мы все его знаем. Этот человек прекрасен если не внешностью своей, то золотыми богатствами своей души. Это способный и, я бы сказал, почти гениальный человек нашего времени».
Я поднялся, чтобы остановить его, но Лозинский продолжал:
«Родина его – село Дубовино – прекрасная, почти сказочная местность. Это страна романтики, песен, добрых мужланов и медведей!»
«Замолчите!» – крикнул я не своим голосом, но в ответ поднялся хохот и свист. Кругом собралось много незнакомых людей. Я понял: это компрометация, трюк ректора. И решил вырваться, но…
«Пустите его! – выкрикнул кто-то. – Он торопится к Гельке!»
«Гельке? Швейке? Это новость для нас! Господин Бровко водится с проститутками?»
Один подлец зашатался от удара кулаком в лицо, второй получил бутылкой шампанского…
Опомнился я, когда меня связали и несли на улицу.
«Что случилось?» – спрашивали в толпе.
«Он свихнулся».
«О, матка боска!»
Вы, вероятно, не поверите, мой дорогой, что я угодил в сумасшедший дом, где пробыл месяц. Все было сработано чисто. Психиатры признали меня больным. А далее… Нет, не буду рассказывать, это очень уж тяжело. Я не перенес всего. Что-то надломилось в моей душе, в моем сознании, куда отравой влились слабость и испуг.
Уже никому не страшный, вернулся я снова в университет. Согласился написать реабилитационную статью. Вскоре вышла другая заметка – «Блуждания молодого энтузиаста». После появления этой статьи я долго – без мыслей, без желаний, без жизни – лежал на своем топчане и ничего не хотел, кроме смерти. И вы знаете, – доктор сжал ладонями виски, – я тогда слышал этот насмешливый вой вокруг – пренебрежение и оскорбления. И потому сейчас я боюсь крика этих детей…
Это наказание, бич за мою слабость, за измену друзьям и самому себе… Я боюсь, что сойду с ума когда-нибудь.
Как-то вечером отворились двери моей комнаты. Я думал – галлюцинация. Но нет, это была Гелька. Маленькая, с худыми плечиками, с темными глазами. Она медленно подходила ко мне, глядя на меня в упор. В ее взгляде я читал свой приговор, в ее глазах я в последний раз видел правду, которую искал всю жизнь. Но я уже не мог достичь ее – руки мои были замараны.
Поднявшись, ждал слова, ждал удара в лицо, ждал всего, только не этого молчаливого презрения.
Искал слезинки в ее глазах, малейшего сочувствия – напрасно. Ничего, кроме презрения, не нашел.
Она ушла. Навсегда. А я остался одиноким. Одиноким на всю жизнь, со своим больным, разбитым сердцем. Вот и все, друг мой.
Я еще мог бы рассказать, как защищал магистерскую, а потом докторскую диссертацию, как в конце концов мне не дали работы. Теперь я подхожу к концу своего пути, а другим передать нечего.
Я пристально посмотрел на доктора. Его лицо было очень бледным, а странный блеск в глазах испугал меня. Минуту стояла гнетущая тишина. Потом он попросил оставить его одного.
…Через несколько дней я зашел к доктору Бровко на очередной урок английского языка. На дверях висел огромный замок. От соседей узнал, что доктор умер и его похоронили на городском кладбище.
Еще и сегодня могу показать его могилу. Она едва заметна среди травы и цветов. И все же, когда я прохожу мимо, снимаю шапку и думаю: «Что передал бедный доктор пришедшему поколению, что я взял от него?»
И все же взял. Его слабость научила меня быть стойким в борьбе.
ЗИМА НЕ ВЕЧНА
Перевод Юрия САЕНКО
– Марина, Марина! Где вы? А-гей!..
Нет ответа. Марина старенькая и плоховато слышит, а подчас и нарочно не отзывается, потому что госпожа Анеля ей уже надоела. Вот так целый день. Анеле одной страшно оставаться в доме, перебирать пух в старых перинах или гадать на засаленных картах, а потом, бросив все, выскакивать на крыльцо и звать, надрываться.
Соседи втихомолку посмеиваются:
– Пропала бы поповская дочь без Марины, как собака на ярмарке.
– И все же это неблагодарное поповское семя со дня на день откладывает заключение контракта. Марина давно уже жалуется.
А сегодня было так.
Возвращались они вдвоем с базара. Каждый четверг вместе идут из города. Высокая, сгорбленная от старости Марина несет покупки и гнется под их тяжестью. Вполовину меньше ее, старая дева Анеля ничего не несет, потому что у них повелось еще с тех прежних времен: Анеля – госпожа, Марина – служанка.
С самого раннего утра сегодня сек холодный ноябрьский ветер с дождем. Осенняя слякоть навевает на Марину хворь, Анеле напоминает ее обещание – переписать на имя служанки половину дома.
Возвращаясь с базара, Анеля вспомнила об этом и, забыв все на свете, озабоченная, побежала, оставив далеко позади расхворавшуюся Марину, которая не могла ее ни догнать, ни докричаться.
Прибежала и трясла запертую дверь.
– Да где же вы, Марина?! – который уже раз звала и не замечала, что старая служанка, морщинистая и пожелтевшая, стоит за ее спиной и укоризненно покачивает головой.
– Здесь я, господи милостивый! Мы же вместе шли, что же вы кричите?
Анеля всплеснула руками. Бледное лицо ее осветилось виноватой улыбкой.
– Я начисто забыла. Зову и зову. Не удивляйтесь, Мариночка, вы же знаете, что я без вас как без рук.
Старуха поковыляла в дом, за нею – госпожа Анеля.
Для Марины свет клином не сошелся на Анелином доме, а все же она прожила в нем весь свой век. Анеля была еще маленькой, когда Марина начала служить у ее папаши-вдовца, у попа Островецкого. Никто, даже сам батюшка, не знал, что эта здоровая, милая девушка – мать незаконнорожденной дочери. Могла бы жить вместе с нею на своем клочке, но хотелось своему ребенку дать лучшее приданое, чем полморга поля. Дочь росла у сестры, а Марина работала как вол, собрала деньжат, купила поле. В последние годы, еще при панах, хотела заняться своим собственным хозяйством, но внезапно умер Островецкий, а молодой попович, пьяница и картежник, продал все имущество и, почуяв, что в мире пахнет порохом, махнул за границу, оставив Марине беспомощную, наивную сестру – старую деву Анелю.
Анеля поплакала, но не впала в отчаяние – она же не одинока. Но та самая покорная служанка, которая с юности до седых волос не водилась с парнями, вдруг – словно гром с ясного неба – сказала:
– Пора и мне на свое, пани Анеля. Дочь моя замуж вышла, пойду к ней. Весь век работала, чтобы на старости лет приют был.
Анеля смогла лишь пролепетать:
– Дочка?! У вас? Вы совсем уходите?! А я?.. – и тут у нее подкосились ноги.
Марина осталась служить. Видно, такова ее судьба. Дочку в люди вывела, теперь будет работать для внуков. Дочери дала свое поле, старшему внуку хату даст.
Много тяжких и долгих лет провели вместе. Времена менялись, даже самое слово «служанка» вышло из употребления, а у них все шло по-старому, Анеля целыми днями просиживала за картами, читала французские романы или перебирала пух в старых перинах; Марина работала по дому с утра до вечера. В огороде кроме картофеля и овощей выращивала цветы. Пламенели у нее пионы, покачивались чайные розы, струили свои ароматы гвоздики, мята, любисток. Гневалась за это поповна. Лучше бы луку побольше, все же польза какая-то. Но, увидев, что старая прочно стоит на своем, Анеля перенесла гнев на детей, приходивших к тете Марине за цветами.
Марина не могла жить не работая. Если иногда выпадало свободное время, брала тяпку и шла с женщинами на колхозное поле. Женщины подшучивали и радовались за Марину.
– За авансом приходите завтра!
– Какой там аванс, – отвечала. – Вот скоро внучка к вам придет. Эта всех обгонит в работе. А я старая, пользы от меня мало.
Но только в работе чувствовала себя крепкой. Когда же начиналась осенняя слякоть и в огороде не оставалось ничего, кроме сухих подсолнуховых стеблей да долголетних хризантем у забора, Марина тяжко укладывалась на своем скрипучем топчане в углу под черными иконами и, поглядывая на заплаканные оконные стекла, стонала:
– Плоха я стала… совсем ослабла… Не пережить мне эту зиму.
Но это только так говорилось. Она не могла смотреть, как Анеля сама носит воду, расплескивая и обливаясь, как подгорает масло на сковородке, а молоко сбегает перед самым ее носом. Вставала и, кряхтя, делала все сама. Анеля была тогда навязчиво вежлива и ворожила ей на картах, предсказывая долгие лета и счастливую судьбу.
Марина напоминала о контракте. При упоминании об этом у Анели все валилось из рук, она просила:
– Пусть уже потеплеет, тогда пойдем вместе. Я не знаю, куда идти надо, да ведь мы не умираем, успеется, Мариночка.
Обещал пан: «Кожух дам…» Теплело – обещание забывалось.
Сегодня Марина чувствовала себя плохо. Едва приплелась с базара. Ломота в костях – это бы еще ничего: дышать стало нечем. Так плохо Марине не было еще никогда. Она упала на топчан, схватилась за сердце.
Анеля засуетилась. Сначала выскочила во двор, но поняла, что не туда надо бежать, метнулась обратно в дом, зацепила кресло, чуть таз с водой не перевернула и наконец вспомнила. Выхватила из буфета ящичек, высыпала на стол все, что там было: свои бумажные накрутки для волос, Маринины мешочки с семенами цветов, сушеные яблоки и вишни – и нашла лекарство.
– Что это вы, Мариночка, разболелись?.. Бога побойтесь… Выпейте вот… – А сама пристально всматривалась в лицо Марины: притворяется Марина или на сей раз действительно больна?
Видела, что не до шуток. Женщина, носившая полные мешки картофеля с огорода, вдруг сникла, ослабла, осунулась.
Марина смотрела повлажневшими в лихорадочном блеске глазами на запотевшие стекла окон.
– Рано зима началась, Не выживу, Анеля.
Анеля хотела утешить больную, но тут же забыла, что хотела сказать. Снова вспомнила свое обещание – отписать ей половину дома… Половину старого приходского помещения, где подрастали поколения Островецких, отдать незаконнорожденной дочери своей прислуги Марины. Отдать задаром, когда случаются покупатели с большими деньгами.
Рука невольно тянется к колоде засаленных карт, напоминавших ей поповские балы, молодых священников, танго и преферанс. Что скажут карты? Не дай бог, напророчат смерть Марине. Анеля не может без нее, но если что… все же надо знать… надо что-то делать.
Марина вяло махнула рукой.
– Не ворожите, панна… Уже не надо…
Анеля отодвинула карты. Марине лучше знать. Но надо бежать за доктором. Может, какую-то помощь окажет.
– Я за доктором пойду, Марина.
– Не надо и этого. Все равно я раньше вас умру, – намек на обещание Анели.
Поповна сделала вид, что не слышит. Быстро надела пальто и старомодную шляпку.
– Надо спасать Марину от смерти, – бубнила всю дорогу до амбулатории.
Не лекарства в каждую зиму спасали Марину от смерти. Единственным лекарством для нее была весна. Поэтому она у себя в комнате возрождала весну. Почти до самого рождества цвели возле Марины в горшочках хризантемы, а когда и они увядали, делала бумажные цветы, украшала ими иконы и окна, доставала из ящичка пучки засушенной мяты, любисток и растирала пальцами, чтоб пахли. Так и заставала ее настоящая весна. Тогда Марина выходила во двор, дышала весенним свежим воздухом – и хворь как рукой снимало. Марина бралась за работу.
Однако теперь почувствовала, что ни хризантемы, ни мята уже не помогут.
Врач не установил диагноза. Старость. Возможно, и выздоровеет, но ко всему надо быть готовым. Время…
Завывала в трубе вьюга. Марине снилась внучка Оксана. Умненькая такая, учится на агронома. Никакие беды ей не страшны, потому что теперь не только учат бесплатно, а еще за учебу и деньги платят. Не то что когда-то… А бабуня весь свой век прослужила, чтобы внучка имела свою хату, как только работать пойдет. Ихнему колхозу – Марина уже выведала – агроном нужен.
Просыпалась и спрашивала у Анели прямо, без намеков:
– Когда нотариуса приведете, паяй?
Анеля растерянно смотрела на свою служанку и опускала глаза.
– Завтра поеду.
И действительно, ехала в райцентр. Ей даже становилось легче на душе, она исполнит свое обещание. Но от дверей нотариальной конторы возвращалась назад, не в силах этого сделать. Кто же за ней присматривать будет? Дом надо продать, а с деньгами примет… ну, хотя бы и священник из соседнего села. Бог простит, он великодушен…
«Бог, может, и простит, – думала Марина, потому что сил не хватало говорить, когда Анеля каждый раз выдумывала, что не застала нотариуса, – а я не прощу и на том свете. Всю жизнь даром работала».
Тянулись холодные дни. Залепляла окна лапчатая снежная зима, а мороз вырисовывал на стеклах причудливые узоры. Каждым утром виделась Марине иная картина: сад зеленеет, цветет, дети гоняются с прутиками за майскими жуками. Если бы могла руками пошевельнуть, вышила бы себе весну на полотне. Обрадовалась такой мысли и уже ни о чем другом не мечтала. Лишь бы руки послушны были. Но в них сидела жестокая болезнь – так чувствовала Марина. Если болезнь с рук перекинется на грудь – жизни конец. А все же любой ценой хотелось ей успеть вышить весну на полотне и с весной умереть.
Анеля хлопотала около Марины, да все без толку» В доме грязно, посуда немыта, поповна опустилась. Ах, пусть…
Марина уже не обращает на нее внимания. На окне с каждым днем весна красуется. Какое счастье, что человек всегда может найти в жизни что-то весеннее.
В один из таких весенних дней больная ощутила, как по ее рукам бегут и бегут мурашки, будто хотят свить себе гнездо в самом сердце. Шевельнулись пальцы, согнулись руки в локтях. Обрадовалась Марина. Поднялась, достала из шкафа полотно и нитки и начала вышивать.
– Выздоравливаете, Мариночка! – пискнула Анеля.
– Нет, не выздоравливаю, голубушка, – прохрипела старая. – Умру скоро. Вся слабость в грудь перешла.
Видела, как испуганно забегали глаза у Анели, как насторожилась поповна, ожидая от Марины последе него напоминания.
– У меня есть к вам единственная просьба, – не спускала служанка глаз со своей госпожи, – и вы это сделаете, потому что хоть немного имеете бога в сердце. Там, в платочке, в самом уголку шкафа, – мой деньги. Пойдите на почту и отправьте телеграмму дочери. Вышлите ей телеграфом десять рублей…
– Хорошо, Марина.
Анеля торопилась на почту. Она немедля даст телеграмму и вышлет деньги. Потом приготовится к их приезду и примет как равных и эту незаконнорожденную дочку, и внучку Марины. Расскажет о ее доброте, о том, как та всю жизнь была верной слугою в доме Островецких. И все вместе будут плакать по доброй Марине.
Составляла Телеграмму.
«А теперь отписывайте, пани, половину дома, так как обещали», – будто услыхала чей-то голос. Встрепенулась. Сжала деньги вместе с телеграфным бланком и крадучись, на цыпочках, вышла из помещения.
«Прости, меня, господи…»
Марина вышивала весну: сельская хата спряталась в саду. Еще должны быть цветы. А в груди огнем печет, бегают, бегают мурашки, подбираются к самому сердцу. Надо побыстрее вышить все, чтобы умереть с весною.
– Отослали?
– Да, – спрятала глаза Анеля.
Две ночи молилась поповна, чтобы Марина выздоровела. А на третий день увидела, что старая едва-едва дышит. На стене над нею висела нехитро вышитая на полотне весна: из садика выглядывала хата, перед нею алели цветы, в небе смеялось солнце – у него были глаза, рот и нос.
Видно, Марина всю ночь не спала, заканчивала, а теперь спокойно лежит в ожидании смерти.
Анеля перепугалась, Она боится мертвецов. Тихонько собралась и вышла из дома.
За ночь растаял снег. Побежали мутные ручейки между комочками земли на огородах. Зима шла на убыль. Анеля торопилась в соседнее село, к знакомому священнику, коллеге ее отца. Надо условиться. Может, возьмет ее к себе с теми деньгами, которые выручит она от продажи дома…
Поп встретил ее холодно, но, услыхав о деньгах, сразу стал приветливее. У него найдется для нее место, почему же нет. А сейчас пусть переночует, погостит немного. Не страшно, если Марина и одна умрет. Душа старой мученицы и без исповеди найдет себе место на том свете, а похоронить он придет. О смерти дадут знать. Поповна успокоилась, впервые за долгие Дни.
Марина раскрыла глаза – в доме никого нет. Позвала – никто не отозвался.
«Почему Ганна с Оксаной не приехали? – сверлила ее мысль. – Ведь уже три дня прошло, как отослана телеграмма».
Перед обедом соскочило с полотна вышитое солнце и село на окно. Марина улыбнулась, махнула рукой, чтобы прогнать удивительное марево, а солнце всполошилось, шасть с подоконника – да прямо в синее небо за окном. Долго всматривалась в небо Марина, – думала, дивный сон ей снится.
Перед вечером снова проснулась. Солнце уже сидело на полотне и смеялось своим широким желтым ртом.
Неожиданно для себя Марина поднялась, села.
– Вроде бы полегчало, – прошептала. – Анеля! – позвала.
Никто не ответил. Не было сил подумать, почему никого нет. Крепко заснула, и всю ночь ей снились вешние воды. По крыше барабанил первый дождь.
Наутро Марина увидела, что наступила весна. Солнечный свет вливался в комнату, веселил все кругом, играя на окнах, на стенах, на полу. Рванулась к окну. Весна! Весна! Словно ее вышивка слетела со стены и, как гигантская плахта, раскинулась за окном.
Хрустнули, распрямляясь, старые суставы, а мурашки, как ошпаренные, ринулись из груди, пробежали по рукам, скользнули по кончикам пальцев и – исчезли.
– Анеля, весна! Панночка моя милая, весна! Да куда же вы девались?
Неуверенно ступила на пол. Прошлась, заглянула в комнаты. Нигде никого нет. Начала примечать вещи: пальто, шерстяного платка нет. Выходит, ушла куда-то ее Анеля. Припоминает – два дня уже прошло. Уехала? Куда?
Ждала свою госпожу, вышла во двор, весна возвращала ей силы. Спрашивала соседей, где Анеля. Никто не знал. Начала понемногу наводить порядок в комнатах. В Анелиной тумбочке нашла смятый телеграфный бланк, а в нем десять рублей. Узнала! Это же ее деньги. Разгладила бланк, прочитала по складам! «При-ез-жай-те не-мед-ле-нно, ма-ма…» – и не дописано.
Поняла. Все поняла! Разъяренным взглядом окинула весь дом.
– Выродок… Погоди же святоша!
Собрала все свои вещи в сундучок. Заперла. Оделась, взяла деньги.
– Прощай, поповское гнездо! – Хлопнула дверью, да так, что потрескавшаяся краска посыпалась на крыльцо.
На ветвях вишен весело, по-весеннему, щебетали воробьи.
Старый поп не смеялся – хохотал так, что мешки под глазами синели.
– Вознеслась покойница на небо!..
Поповна Анеля не заметила даже, когда он уехал. Хваталась то за кресло, то за котелки, бегала по всем комнатам, спотыкалась. Хотела понять, что же произошло, и не могла.
Вновь и вновь выскакивала на крыльцо и в отчаянии звала:
– Марина, Маринка, Мариночка! Где вы? А-гей…
ЮРА ФИРМАН
Перевод Юрия САЕНКО
Бывало иногда так: разыскивает кто-либо в Перегонцах Юру Васкула, а люди ничего сказать не могут, будто такой человек вовсе никогда в селе и не жил. Знал его настоящую фамилию, может быть, только один житель села – секретарь сельсовета, а односельчане – нет. Фирман[36] – и все. Или еще – Юра Фирман.
Потому что как «вьёкнет» он на лошадей в лесничестве да как прищелкнет в воздухе кнутом, так даже эхо по берегам Прутца прокатится. Это Юрино «вьё-о» слышно в самих Замулинцах. Как крылатые драконы, вылетают из ворот запряженные в старомодную бричку лошади – муругий жеребец и серая в яблоках кобылица. И дети и старики – кто куда, во все стороны, машины и те на обочину сворачивают. Юра Фирман едет! Сторонись! Гулко выстреливает бичом, но это лишь для острастки, потому что если кто словом обмолвится, что Юра лошадь ударил, возьмет на душу тяжкий грех: каждый в Перегонцах знает, что Юра лошадей не бьет.
Чаще всего возил он лесничего на далекие обходы, иногда лесников развозил по участкам, рабочих «подбрасывал» на порубки, к саженцам, а подчас случалось даже и с районным начальством горделиво пронестись по главной улице села к лесничему. Это не было просто бахвальством со стороны Юры, не о себе думал – лошадьми гордился: видите, дескать, машины имеют, а Юру все же зовут. Лесничему, правда, и без того хлопотно, потому что начальство есть начальство, каждый понимает. Лесничиха себе голову сушит, как бы ужин получше подать, а Юре такая оказия в самый раз – вечером за стол посадят. И в хорошей компании побудет, и бокальчиком разок-другой с учеными людьми чокнется.








