412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Иванычук » Возвращение » Текст книги (страница 4)
Возвращение
  • Текст добавлен: 26 июля 2025, 19:57

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Роман Иванычук


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

Каждый добывал себе хлеб или деньги как только мог, ибо той пайки, что выдавали гимназистам, не хватало, чтоб быть сытым, даже на дорогу до гимназии, а не то чтобы выдержать шесть уроков за филиппиками Демосфена, комментариями Цезаря о Галльской войне и комедиями Аристофана.

Шестиклассник Гарбузович, у которого была склонность больше к технике, чем к классическим наукам, в самом разгаре подготовки к коллоквиумам устраивал в электросети замыкания, а так как исправлять никто не умел, то он ходил из комнаты в комнату и объявлял: «По восьмушке хлеба с группы – и будет вам свет». А Миндик со своим коллегой Штабелем делали иначе, но об их способах добывания денег Нестор узнал немного позже…

Итак; с козой в бурсу! Мисько не хотел идти. Миську и не надо было, ибо его папаша как-никак, а все-таки был адвокатом; наконец, у Миська не было особой тяги к театру, его привлекала больше литургия. Что ж, это тоже своеобразный театр (разве не научился он искусству конферансье во время дьячкования?). Нестор махнул на Миська рукой, нашел в своем классе трех энтузиастов, и в новогодний вечер, отложив пение бурсацкого гимна на потом, когда уже будут возвращаться с богатой добычей, они, наряженные козой, чертом, медведем и Маланкой, тихо проскользнули в гимназическое общежитие.

Наша Малайка товар пасла

Та й, пасучи, загубила… —


вкрадчиво забубнили мальчишечьи голоса под комнатой шестого класса. Скрипнули двери, раздался смех, Нестор с друзьями быстрехонько прошмыгнули в комнату и закрыли за собой дверь – не дай бог Штефан Сичкарня услышит, тогда будет им колядованье! Маланка с медведем пустились плясать, черт подталкивал их вилами, чтобы плясали быстрей, а коза ходила с торбой от ученика к ученику, собирала за колядованье краюшки хлеба, благодаря учеников каждый раз изысканным книксеном, которому позавидовала бы изнеженнейшая барышня из института Василианок.

Из соседних комнат, заслышав колядку, начали сходиться старшие гимназисты, в торбу козе посыпалось еще больше добра, колядующие на радостях допели длинную щедровку про Маланку, как та, ища коров, заблудилась в чистом поле, где Васильчик пашет-сеет, и все окончилось бы наилучшим образом, но в комнату вошли восьмиклассники – выкормыши УЦК[9] – Миндик и Штибель.

– Много собрали для торгов на Банковской? – Миндик содрал козью маску с головы Нестора и заглянул в торбу. – Ого, – причмокнул он языком, – это, наверное, для самого раввина?

Нестор побледнел. Он вспомнил свою встречу с Миндиком в переулке возле гетто и понял, что попался, но сверлящие глаза Миндика потеплели, он потрепал Нестора по плечу и сказал:

– Больше не ходи туда, парень, а то устрою тебе пиф-паф, – он сделал жест указательным пальцем. – Я тебя научу, как продавать хлеб. А где же ваш цыган? Что это за Маланка без цыгана? А ну-ка приведи, Штибель, нашего.

Ученики, находившиеся в комнате, похолодели, так как знали, кого имеет в виду Миндик. Наставник бурсы, этот скряга Штефан Сичкарня, который, казалось, все время что-то ел, потому что безостановочно жевал беззубым ртом, за что его и прозвали Сичкарней (Соломорезкой), тайно держал в дровяном сарае цыгана. Цыган рубил для кухни дрова, зарабатывал деньги, а по вечерам ходил по богатым домам и, рискуя жизнью, покупал хлеб для своих цыганят, которых прятал неизвестно где…

Штибель по эсэсовски щелкнул каблуками, вышел маршевым шагом и через несколько минут втолкнул в комнату перепуганного смуглого мужчину с проседью в черных кудрявых волосах. Глаза у цыгана бегали, как у загнанного зверька, он умоляюще смотрел на ребят и вдруг съежился под жестким взглядом Миндика.

– Не бойся, дурень, – Миндик цыкнул слюной сквозь зубы. – Мы тебе хотим продать хлеб, чтобы ты не шлялся по Городу по вечерам, не то там немец тебе сделает пиф-паф! Вот видишь, сколько его – хватит на целую неделю для всей твоей оравы. Давай сто злотых.

Губы цыгана мелко задрожали, он с благодарностью посмотрел на грозного Миндика и вынул из кармана десять измятых банкнотов.

– Паночек… Спасибо, паночек.

– Ему плати, – показал Миндик на Нестора.

И снова тот же самый жар, что и тогда на Банковской, обжег Нестору лицо, только теперь он уже знал, что не свет из фонарика щуцполицая, и не жестокость Миндика, и не голодная жадность цыганских глаз обжигают его, – это ошпаривал лицо кипящей смолой страшный стыд. Нестор, постигший теперь науку этих упырей, которые понюхали живую кровь, взял у цыгана деньги и отдал ему наколядованный хлеб. И вдруг… перед ним открылись массивные кованые двери театра. Стефурак и Августин Копач отвернулись, словно и не видели его, никто не требовал у него билета, на сцене шел «Вий», люди, увидев Нестора, вставали со своих мест и переходили в последние ряды, он сидел в первом ряду один, черти со сцены протягивали к нему когти, ибо узнали своего…

Цыган с мешком хлеба вышел впереди Штибеля и Миндика.

Нестор опрометью бросился по коридору к выходу и там встретился со всеми тремя. Цыган сидел на полу и отчаянно выл, Штабель с Миндиком остановили Нестора и подали ему торбу с хлебом.

– Бери, это твое, наколядованное, – сказал Мин-дик. – А нам за маклерство дай пять бумажек. Теперь ты уже знаешь, как доставать деньги: чтобы и в кармане они были и чтобы на Банковской не сделали тебе пиф-паф?.. А ты замолчи, – гаркнул он на цыгана, – не то немца приведу!

Нестор дико закричал. Он закричал так, что даже Штабель с Миндиком оторопели, бросил мешок с хлебом цыгану, а все десять банкнот – в лицо упырям и выбежал, плача и проклиная и себя, и театр, а обожженные щеки пылали от жара, и он уже слишком хорошо знал, что это такое.

А кто-то вдогонку ему кричал голосом учителя Страуса:

– Вымой руки! Вымой руки! Вымой руки!

ТРЕТЬЕ ВОСПОМИНАНИЕ

Третье воспоминание было таким болезненным, что для Нестора оно было как открытая рана.

Шла последняя гимназическая весна…

Предстоящей осенью учебный год уже не начнется – гитлеровцы реквизировали гимназию под госпиталь, а потом, убегая из Города, подожгли ее, и после трех дней зловещего пожара, который в отчаянии наблюдала вся округа, на месте гимназии остались только обгоревшие массивные стены, из которых через десять лет возродилась еще более красивая Первая городская школа…

Это и случилось в ту весну, когда в Город прибыл сам губернатор Отто Вехтер руководить набором в дивизию СС «Галичина». В честь его визита ребята из баудинста[10] вывели из строя мощную камнедробилку, которая день и ночь без умолку скрежетала на городском рынке.

Генюк, тот семиклассник, что так неудачно схватил двойку во время дебюта Нестора как актера, поймал его в коридоре во время большой перемены и потащил в свой класс.

– Ты, артист из погорелого театра, ты, наверное, и «Фауста» знаешь на память? Будешь сегодня за меня отвечать!

Нестор ни о каком Фаусте вообще ничего не знал, он упирался, но Генюк силком посадил его возле себя.

– Ты у меня смотри: как только войдет Страус, должен встать и сказать: «Я еще и «Фауста» знаю на память». Если не сделаешь этого, он спросит меня и влепит другую двойку, а одну я уже заработал из-за тебя.

– Да я не знаю, кто это такой – твой Фауст, которым ты мне голову морочишь, – еще раз дернулся Нестор.

– Ну и осел! – Генюк в отчаянии взмахнул руками. – Тогда катись отсюда к черту, на что ты мне, такой дурак, сдался?

Однако уходить уже было поздно: в класс вошел, прижимая к груди томик Гёте, величественный Страус.

Но Генюк не растерялся. Он держал в запасе на самый критический момент еще один спасительный фокус. Зная, что у грозного учителя есть уязвимое место – страх перед всем, что может выстрелить, – он вынул из кармана карабиновый патрон и поставил его торчком в круглое гнездышко под чернильницей.

Учитель обвел взглядом класс, задержался на Несторе, едва заметно улыбнулся ему, но ничего не сказал; взгляд Страуса скользнул влево, и жертва – Генюк – уже была поймана, однако тот, не ожидая, пока его вызовут, сам встал и многозначительно посмотрел на патрон.

– Erzahlen Sie mir…[11] – начал было Страус, но вдруг заметил патрон – глаза его испуганно округлились, и он проговорил, запинаясь:

– Что это… Что это такое?

– Эго патрон из десятизарядного карабина, господин профессор.

– Так… но он может… он может выстрелить!

– Может, господин профессор, – спокойно ответил Генюк, – если его вставить…

И в этот момент раздался выстрел. Но не в классе, а где-то совсем близко за окном.

Ученики вскочили с мест, бросились к окну, подбежал и Страус: на рыночной площади – ее хорошо было видно с третьего этажа здания гимназии – стояли привязанные за ноги к вбитым в брусчатку железным сваям восьмеро парней из баудинста, а еще один уже лежал ничком; раздался второй выстрел – ученики вздрогнули, Страус зажмурился – и упал второй парень; выстрелы раздавались еще и еще, парни молча падали навзничь, один за другим, и только последний, перед тем как прозвучал девятый выстрел, закричал:

– Я не виноват, не виноват!

Но и он упал лицом вниз.

Класс стоял, замерев от ужаса. Выстрелов больше не было слышно, но плечи Страуса продолжали вздрагивать, как после каждого выстрела. Потом учитель повернулся к классу и дрожащей рукой показал на патрон, что стоял торчком в гнездышке для чернильницы.

– Ты… ты хотел стрелять в Гёте, а надо… надо – в выродков, которых породила его земля.

Генюк всхлипнул, накрыл ладонью патрон, сжал его в кулак, стиснул зубы и, с трудом шевельнув губами, произнес одно только слово, но его услышали все:

– Хорошо.

Он стоял – коренастый, совсем взрослый, мужественный, и трудно было теперь поверить, что этот сёмнадцатилетний юноша несколько минут назад из страха перед двойкой пускался на наивные мальчишеские хитрости.

У Страуса еще долго мелко тряслась голова, но наконец он овладел собой, выпрямился и тихо начал читать последний монолог доктора Фауста:

…Народ свободный на земле свободной

Увидеть я б хотел в такие дни.

Тогда бы мог воскликнуть я: «Мгновенье!

О, как прекрасно ты, повремени!

Воплощены следы моих борений,

И не сотрутся никогда они…[12]


Вскоре исчез из Города гимназист Генюк и пропала неведомо куда молодая артистка театра Завадовская. Больше их Нестор не встречал.

ЧЕТВЕРТОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

Оно только промелькнуло…

Советские войска изгнали оккупантов. Хортисты отступили за Карпатский хребет. Нестор жил в селе у родителей, потому что никакой учебы пока не было.

В селе стоял гарнизон. В хате Нестора жил начальник гарнизона лейтенант Скоробогатый. Офицер и Нестор подружились, парень признался лейтенанту, что мечтает о театре, Скоробогатый рассказал, как он, еще мальчуганом, снимался статистом в Довженковском фильме. Нестор очень привязался к молодому командиру и часто приносил ему из лесу землянику.

Однажды лейтенант сказал:

– Чем я могу тебя отблагодарить за твои вкусные подарки?

– Дайте разок выстрелить из вашего револьвера…

– Это можно, – согласился лейтенант.

Они пошли на луг, и Скоробогатый спросил, подавая пареньку револьвер:

– Во что ты хочешь выстрелить?

Нестор оглядел луг, он был ровный, ни одной подходящей мишени не было видно, только по кочкам бродил высокий аист. Нестор потом не мог объяснить себе, почему прицелился в птицу, если прежде убегал со двора, когда мать резала курицу; то ли детская душа уже привыкла к кровавым зрелищам, то ли так обесценивалась жизнь в его глазах за время фашистской оккупации, что какая-то там птица уже ничего не значила, – он прицелился в аиста.

В то же мгновение лейтенант Скоробогатый, который прошел по полям смерти от Киева до Карпат, ударил Нестора снизу по руке, пуля свистнула в небо, аист взлетел, а лейтенант яростно крикнул:

– Негодяй! – и грубо выругался. – Театра захотел!..

…Концерт окончился. В зале поднялся шум. Мисько Два Пальчика раскланивался со сцены за всех исполнителей, скромно прижав руку к сердцу, отводя глаза: мол, не хвалите меня так, я всего-навсего исполнял свою обязанность. Люди вставали, кое-кто поглядывал в ложу. И, конечно, никто в зале не знал, о чем думал сейчас режиссер. Впрочем, нет – знали. Они видели фильм, это его воспоминания ожили час назад на экране.

Нестор стоял, переполненный щемящим ощущением счастья, и думал: «Мне хорошо сегодня… Я достиг того, о чем мечтал еще в детстве. Все прожитые годы я отдал осуществлению своей мечты, но никогда не думал, что она так счастливо исполнится. Большая радость пришла ко мне, и мне порой кажется, что все это не явь, а юношеский сон… Да. Тебе хорошо, Нестор… Однако берегись: как бы незаметно не вкралось в твою душу самодовольство улитки, которой так же уютно в раковине, как тебе – в тоге славы?… Но разве ради славы я вступил на путь искусства? Нет! Я хотел принести какую-то пользу тем людям, которые распахнули для. меня мир. Отблагодарить их… Так достиг ли я того, о чем мечтал? Я задумал создать фильм о моем ровеснике, но сегодня показал своим землякам лишь начало этого фильма, ибо сегодняшнего ровесника с его новой жизнью в этом обновленном Городе я еще должен познать».

И Нестору снова вспомнились шахматисты в поезде. Это же они, это они – нынешние, обдумывающие ходы в сложной шахматной партии своей жизни, а он их так мало знает.

Это новое поколение родилось тогда, когда расстреливали на рынке парней из баудинста, когда юноша Генюк во время визита Вехтера поклялся мстить фашистам, а пятнадцатилетний Нестор, месяцем позже, когда уже в Город приехал сам генерал-губернатор Франк, встретился со Страусом и Стефураком в темном подвале керамического училища – как заложник.

«В то время и родились нынешние шахматисты. Они не помнят войны, военное эхо могло только отдаленно отозваться на нетронутой струне их памяти, но они о нас знают больше, чем мы о них. Справедливо ли это? Познавая их, нужно ли так уж много привносить им из своего пережитого? Конечно, надо – как предостережение. Только надо остерегаться, чтобы это не сопровождалось жестами превосходства, высокомерия, потому что их полноценность измеряется категориями не менее весомыми, чем когда-то наша, – трудом измеряется – родным братом борьбы… Может, я не использовал в своем фильме эпизод встречи со Страусом и Стефураком в тюрьме только потому, что боялся противопоставлять себя тем, кто ничего подобного не мог пережить? Или слишком оно болезненное – это воспоминание?.. Слишком мое… или сохраняю его для нового произведения – о них, сегодняшних гроссмейстерах жизни?»

БАНКЕТ

– О tempora, о mores![13] Сколько лет, сколько зим! Per aspera ad astra![14] Смелого пуля боится! Fortes fortune juvat![15] – выпалил всю свою премудрость словно из пулемета Мисько Два Пальчика, остановившись с распростертыми для объятий руками в дверях ложи.

– О Мисько, – прервал его Нестор, – ты прирожденный артист, но пойми, что на сегодня всем нам уже довольно сцены.

– Что ты, что ты! «Театр – мой кумир, священный храм для меня…» Ну, откуда это? «Суета». О Нестор, тебя сам бог послал к нам в Город! А я тоже вырваться хочу отсюда! Ты не можешь меня понять: провинция, заскорузлость, примитивные вкусы. Я ночами не сплю, думая о том, что где-то существуют большие города, избранная публика, столичная сцена, киностудия! Вот только послушай, что я могу! – Мисько задвинул за собой ширму и, не давая Нестору вставить хотя бы слово, продекламировал, закрывая лицо полою блузы, как мантией: «Да. Быть или не быть – вот в чем вопрос. В чем больше достоинства: молча терпеть тяжкие удары ненавистной судьбы или стать с оружием против моря мук!» Ну, откуда это? «Гамлет», мой дорогой Нестор. Возьми меня на киностудию, ибо я тут пропаду, ведь, как говорили древние римляне: искра, которая не хочет попасть под пяту, должна стать звездой!

– Ну, хорошо, хорошо, Мисько, но прежде всего нам надо поужинать, уже семь. Беги опрометью вниз и задержи товарища Ткаченко, Перцову, Копачей, Американца и… и кого там знаешь… – Нестор почему-то не мог при Миське произнести «дочь Сотника», и к тому же он не знал, как зовут ее дочь, взял Миська за плечо легонько вытолкнул из ложи, сам тоже сбежал по ступенькам вниз и в узком фойе вдруг встретился лицом к лицу с самой красивой на свете девушкой, которую назвал именем гоголевской героини.

– Вы – моя пленница, – взял он ее за руки, – но сперва скажите, как вас зовут?

– Вашу пленницу, – она сложила руки на груди и смиренно поклонилась, – зовут Галей, а фамилия ее – Генюк.

– Генюк?! Почему – Генюк… – изменился в лице Нестор. – Вы же Завадовская.

– Разве вы не знаете, что детей называют по фамилии отца, – улыбнулась Галя. – Мой отец был Генюк… Василь.

– Был?.. – «Genug!» – хотелось выкрикнуть Нестору любимое слово Страуса, чтобы вызвать из небытия переростка из седьмого класса, который в одну трагическую минуту стал мужчиной и одним коротким словом поклялся бороться с убийцами.

– А мама была Завадовской.

– Была… Тоже – была?

– Да. Меня еще младенцем принесли с гор к Стефуракам…

– Это вас… Вадим Иванович?!

– Да, да… У меня два названых отца. А родной не вернулся из Ковпаковского рейда. Маму же гитлеровцы расстреляли… Но зачем вы об этом? Мы вспомнили слишком тягостное. Не надо… – Галя снова улыбнулась, и ее большие глаза приблизились к Нестору. – Стефурак, как только прочитал сообщение в газете о премьере, места не мог себе найти. А сколько рассказывал о вас… – и замолчала, будто ей неудобно стало, что она посвящена в тайны чужого человека.

Нестор неподвижно стоял, держа за руки девушку. Смотрел в ее глаза, а видел ту, которую полюбил впервые – слишком преждевременно, и видел эту вот, что пришла к нему вместо матери: эх, не поздновато ли…

Перед ним снова предстала волшебница из «Вия», та, что когда-то ослепила его красотой и благодаря которой он, терзаясь в слепой тоске, нашел вместо любви славу. А что несет ему эта – обыкновенное человеческое счастье, которого он не знает, или еще одну муку, которая окупится новыми лаврами?

Глаза у дочери Сотника были зеленые, как трава, они все росли и росли, и стали одним большим кругом, и стали озером, а потом морем…

– Дочь Сотника, – прошептал Нестор.

– Нет, я не дочь Сотника… Я совсем не та, кого вы вспомнили. Не надо иллюзий…

– Почему я вижу в ваших глазах грусть?

– У меня была своя жизнь, как и у каждого…

– Я о вас ничего не знаю, Галя. Для меня вы сегодня – только образ вашей матери.

– Ничто не повторяется, Нестор. Я – другая, и прошлые чувства ваши тоже не могут повториться… – Галя высвободила свои руки из его ладоней, – вы ведь пропащий человек, для вас каждое впечатление, каждая встреча – это только материал для творчества. Правда?

– Кто знает, Галя…

– Не надо сантиментов, режиссер. Идемте. Я же ваша пленница. Ведите же меня в свой плен.

– Неужели не может повториться? – сказал Нестор точно про себя и склонился к Гале.

– Нет. Может начаться только новое. И у каждого – свое… Но для этого надо освободиться от прошлого. А это так трудно…

Оба встрепенулись от возгласа:

– Бесподобно! Мы ждем его у выхода, а он…

Возле них, лукаво улыбаясь, стояли Перцова и Копачева.

– Простите, – проговорил взволнованный Нестор, – я же ищу вас, Миська послал…

– Кого вы искали и кого нашли, мы уже видим. Но свою вину вы тяжело искупите. Зовите, Копачева, всех в буфет. Ты смотри, какой он гордый, – в ресторацию собрался нас вести! Да разве я, Перцовичева, позволила бы, чтобы гость угощал хозяев? Целый день готовилась. А ну, айда на вареники!

– Я сейчас, – метнулась куда-то раскрасневшаяся Галя. – Где-то папа Стефурак ждет.

– А куда делись ваши артисты? – спросила Копачева у Нестора.

– Они подойдут, не тревожьтесь.

…Перцову будто подменили. Это заметили все, кроме разве что старого Стефурака, который сидел рядом в приемной дочерью и все время тянулся через стол к Нестору, будто хотел ему сказать что-то важное, да еще Миська Два Пальчика – он все-таки сел возле Нестора и, приложив ко рту ладонь лодочкой, безостановочно о чем-то нашептывал ему на ухо. Однако и Кость Американец, и супружеская пара Копачей, и сам Нестор видели, что Перцова будто вдруг сбросила с лица маску гордого превосходства, напускного аристократизма и стала такой, какой она была, должно быть, еще до того, как стала собственницей гимназического аттестата в резной рамке, мануфактурной лавочки возле ратуши и перстня с дорогим бриллиантом на пальце левой руки.

Еще сегодня, готовя вареники, она лепила их с каким-то глухим раздражением: ведь правда, как же это так сумел этот паренек в полотняных штанах, извините, подняться вон как высоко над ней, над всем Городом? Сегодня на концерте ее раздражало все: и длинные волосы Нестора, и кривлянье Миська, и Копачева с ее наивным восхищением патлатым режиссером, и вдруг – откуда только взялось это ощущение? – в тот момент, когда несла на стол первую миску вареников, почувствовала, что все эти высокие гости – и ее гости тоже, и ее гордость, и ими не кто-то там, а она должна гордиться, и уж ни в коем случае нет у нее оснований завидовать им.

А Копачева подумала: «Да, резко я ей сказала, у меня что на уме, го и на языке. Но пусть знает, что все ее чванство, как мыльный пузырь, что теперь ценят людей за труд и ум, а не за то, из какой семьи они происходят…» Каролина пристально посмотрела на Анелю, с которой как-никак дружила много лет, и сказала про себя: «Право же, помогли мои слова… А может, не мои слова, а этот Нестор причина того, что, глянь, на глазах выветривается из нее мещанский дух».

Пока накрывался стол, Мисько уже успел выпытать у Нестора, сколько он зарабатывает, как оплачиваются кинороли и режиссура, сколько у него комнат в столичной квартире, похвалился, что построил себе особнячок в предместье намного лучше, чем у Перцовой на Монаховке, и, наконец, шепотом спросил о том, что его больше всего интересовало:

– Машина есть?

– Нет…

– Почему?

– Путаю каждый раз левую руку с правой.

– Это плохо… А я буду иметь. Не сегодня-завтра. Хочешь спросить, откуда у меня деньги? Э-э, надо уметь жить! Мама свиней откармливает, а сосед продает. Это, я тебе скажу, лучший бизнес. Кое-кто разводит нутрий, но это пустое дело, ибо зависит от моды: когда покупают, а когда – нет. Я пробовал. А свиньи с деда-прадеда хорошо окупаются, ведь людям всегда надо есть. Я со дня на день жду машину – мне удалось пробиться вне очереди. Да, не сегодня-завтра буду иметь…

– Это хорошо, Мисько… – сказал Нестор, не глядя на собеседника. – Сможешь на ней возить поросят на рынок.

Наконец стол был накрыт. Ткаченко поднял рюмку.

– Я буду краток, товарищи. Поднимаю этот тост за нашего Нестора, за актеров, за удачу. И выпить эту рюмку хочу за вторую серию фильма. Нестор знает, что я имею в виду.

– Спасибо, – поклонился Нестор. – Я знаю – что, но еще не знаю – как. Как сделать…

– Это дело наживное, – встал тяжелый, широкоплечий, с добродушным крестьянским лицом Августин Копач. – Потому как говорится: если бы я был таким мудрым вчера, как сегодня, то знал бы, что должен делать завтра… Мой отец, скажу вам по правде, был совсем простой человек, только то и умел, что торговать скотиной, но в Вене бывал чаще, чем сам император Франц-Иосиф. А что с того – не было ничегошеньки с того. А я, если бы так пил при буржуазной Польше, как сегодня, то стал бы нищенствовать. Да и все тут. А сегодня, как говорится, есть и хлеб и к хлебу, да еще и на кино. А ежели бы кино не было б, так не было бы и режиссеров. Вот я, по правде вам говоря, хочу выпить за нашего режиссера, потому что это не какой-нибудь там растяпа, а человек из нашего Города. Потому что, как говорится, – Августин кашлянул в кулак, – коль дали тебе пить – пей, а не выпьешь, так выпьет кто-нибудь другой…

Ткаченко засмеялся, ничуть не обидевшись на копачевское дополнение к его тосту, Галя улыбнулась и обдала горячим взглядом Нестора, искренне засмеялся и сам Нестор.

Приободрившийся Копач ловко опрокинул рюмку, потом покосился на Каролину. Увидев, что она занята разговором с Перцовой, налил себе еще раз и, воспользовавшись тишиной, всегда наступающей после первого тоста, поторопился начать разговор, потому что боялся, что если не наговорится теперь, то потом уже не дадут.

– Это я начал о кино говорить, о людях театра, но я вот про себя не раз думаю, как это происходит: из-за какого-нибудь глупого поступка, который никогда и во сне не мог привидеться, иногда человек может стать не тем, кем должен быть, а совсем другим. Ну вот я, простой мужик, столяр из Залучья, стал человеком театра, и из-за кого бы вы думали – из-за козы…

Галя подмигнула Нестору, приглашая его послушать историю, которую слышала уже не раз, но он и без того не сводил глаз с Копача: сторож театра, которого в детстве называл не иначе, как цербером, теперь раскрывался перед ним во всей своей человеческой колоритности.

– Знаете, после первой мировой войны мне так туго пришлось, что с голодухи опух. Во время пацификации[16] трижды били меня польские полицейские, но за что – не понимаю и теперь. Однако терпел. А вот как пришла лицитация[17] за подати, то уже выдержать не мог. Продал корову, продал свинью, одна коза осталась – все одно податей не заплатил. А Каролина говорит: «Тут, в селе, мало платят, ты бы пошел с козой в Город да продал ее на рынке». В Городе я еще не бывал, но моя Каролина такая, что как скажет иди, то и должен идти. Взял я козу на шнурок и пока протопал эти четыре мили и добрался до Города, рынок уже почти опустел. Стал с козой в сторонке – подходит какой-то маклер и просит дать за посредничество пять злотых. Пять злотых в Залу чье – это были большие деньги, и я, конечно, не согласился. А потом пожалел, потому как покупателей не было, а солнце уже начало краснеть над загородными халупами. Потащил я козу за шнурок и подался домой через самый центр Города…

Копач отпил из рюмки, снова покосился на Каролину: слава богу, она еще не наговорилась с Перцовой.

– Настоящих городских панов я еще не видал, так говорю вам правду, аж рот раскрыл! Ведь полицейские хотя и паны, но в мундирах – вроде как военные. Залучанский помещик – тоже пан, но, как говорится, с заплатанным нижним местом: земли много, денег до черта, а ходит в худшем рванье, чем Гершко-лавочник. Гершко, эго каждый знает, не пан, как эта коза – не скотина. А тут – боже мой! И молодые и старые такие тебе пышные да разнаряженные, все в шляпах, даже панночки, колени, прости господи, голые, аж стыдно, губы намалеванные, ногти намалеванные…

– Уже напился, старик, и стыд потерял! – оборвала Копачева разговор с соседкой, решив, что Августин слишком много себе позволяет в присутствии важных гостей.

– Пусть говорит, – успокоил ее Ткаченко. – Это ведь интересно.

А Нестор даже поморщился, взглядом умоляя Копаневу, чтобы не перебивала.

– Ну вот, стал я посреди тротуара, – продолжал Копач, – смотрю на дамочек и… – понизил он голос, – и показалась мне тогда Каролина такой облезлой, как мокрая курица, хотя на селе считалась первой молодицей. Идут паны, обходят меня, губу кривят, платочками носики закрывают, а я стою. Вдруг останавливается возле меня господин с дамочкой, ладной такой и в такой блузочке, что и не знаешь, зачем она: напрочь все насквозь видно. Останавливаются, и панок спрашивает по-польски: «Козу продаешь, мужик?» – «Ага», – говорю. «А сколько просишь?» Тогда дамочка фыркнула: «Зачем тебе эта коза?» – «Козье мясо вкусное и питательное. – объяснил пан дамочке и снова ко мне: – Так сколько просишь, мужик?» И тут бог у меня отнял разум. Забыл я и про Каролину, и про брачную клятву в церкви, и пролицитацию забыл напрочь. Говорю пану: «Я бы, как говорится, хотел бы поцеловать вашу пани, потому что такой еще сроду не видал». Не знаю, как у меня эти слова вырвались, а пан, что вы думаете, подмигнул даме да и говорит мне: «Согласен». И нынче не могу припомнить, каким способом я содеял этот грех, потому как опомнился аж тогда, когда увидал в боковом переулке обоих грабителей, тащивших за собой бедную козу – мою последнюю надежду, а та жалобно блеяла и все время оглядывалась… Ну, вот. Вы уж извините, что долго говорил, но чем это вам не кино?

Эту историю все присутствующие знали давно, поэтому реагировали на нее только Ткаченко и Нестор: Ткаченко то и дело взрывался заразительным смехом, а Нестор не смеялся, он так внимательно слушал, словно хотел запомнить весь копачевский рассказ слово в слово.

Один Стефурак, казалось, не слушал вовсе, дремал, но, когда Августин кончил, он недовольно произнес:

– Ты столько наболтал, а главного не рассказал, как все-таки из-за той козы попал в театр.

– Да так и попал… Ночью я добрел в село, признался во всем, как на исповеди, Каролине, а через неделю мы оба стояли с котомками возле ратуши и просили то одного, то другого прохожего, чтобы взял нас на службу. И смилостивился над нами господь: подошел к нам один господин, такой из себя с длинным носом и круглым животиком, и сказал: «Возьму вас к себе в театр. Вы, женщина, будете убирать, а ты, мужчина, будешь стоять в дверях перед началом представлений, а пропустишь хоть одного зайца без билета – выгоню…» Так что поэтому я теперь за вас выпью, Иван Бонифатьевич, живите сто лет!

– А мне до ста не так уж много, – ответил Стефурак.

Нестор поднес к губам рюмку, но рука его замерла. Опять, как и в ложе, перед ним мысленно промелькнули все кадры фильма, но теперь он задержался на эпизоде в родном селе. Чего-то будто не хватало этой сцене. Да, уж слишком все хорошо… Так хорошо, что прежде казалось – исчерпаны все его творческие возможности, но сейчас – манера говорить, сам облик и прошлое Копача неопровержимо доказывали, что поиски совершенного не могут иметь предела, ведь очевидно же: сцена с крестьянином, прототипом которого был отец Нестора, в исполнении Августина могла бы выглядеть иначе, лучше…

НЕСЫГРАННАЯ РОЛЬ АВГУСТИНА КОПАЧА

Нестор смотрел невидящим взглядом поверх лиц окружающих, мысленно он видел сейчас тот эпизод из фильма, только роль крестьянина играл теперь Копач. Он точно слился с этой ролью…

Время было такое, что людям не до смеха. Но на Ивана Купалу Августин выпил рюмку, вышел из кооператива, побрел по выгону и остановился перед клубом. Захотелось с людьми поговорить. Сколько же лет держать язык за зубами, не хватит ли?

В помещении читальни располагался гарнизон. Возле ограды стоял вкопанный колесами в землю «максим» – фронтовые бои гремели за Карпатским хребтом, гула их тут не было слышно, другой отголосок войны скитался по лесам Покутья, поэтому и стоял возле читальни пулемет, а часовой рядом с ним всматривался в недалекий лес: солдату, который прошел тысячи километров сквозь огонь, не хотелось погибать теперь. Его руки за годы окопов привыкли гладить сталь, но эти же руки тосковали по изборожденному морщинами лицу матери и румяному личику невесты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю