Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Роман Иванычук
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
– Скоро демобилизуешься…
А потом он куда-то исчез. Солдаты говорили, что перевелся в другую часть.
Я ездил в Машкалан, но Айны не нашел…
Зачем я приехал сюда, в далекий Ахчаильск? Чтобы своими глазами увидеть и пожалеть о том, чего уже нельзя вернуть? Но тосковать сейчас можно только о юных годах. У каждого из нас есть своя жизнь.
Ты наливаешь мне хмельное вино, а глаза твои говорят:
«Я все знаю теперь и помню все. Я не раз вспоминала тебя… Но ты же сам видишь, как изменились наши горы. Потому и радуюсь, что не покинула их тогда.
Нелегко нам досталось счастье, а поэтому оно дорого и прекрасно».
У Айны первые морщинки под глазами. Она выросла, повзрослела, но лицом не изменилась. Ее глаза такие же, как и тогда, только вместо пугливости и печали в них светится гордость и тихая нежность материнства.
Ушли годы, пролетела юность. Айна стала женою Гасанова и матерью Астана.
А для меня, в душе моей, она осталась навеки символом человеческой красоты.
ОДИН ХЛЕБ НА ДВОИХ
Перевод Вадима ВЛАСОВА
Мы познакомились случайно.
Прямо со сцены – без грима и в домашнем платье: играла студентку в массовке – я выбежала в фойе и ждала антракта. В зале должен был сидеть мой муж – самый молодой из ученых-геологов и, как неосторожно говорили его сотрудники, самый перспективный среди них; за год моей работы в театре я не могла дождаться, когда же он выкроит три часа, чтобы оценить мои способности. А впрочем, я специально никогда его не приглашала: хвастаться было пока нечем, самостоятельных ролей мне еще не давали, но было горько, что он не догадается сам…
Дома, в кабинете мужа, часто собирались на кофе его товарищи, я подавала на стол и слушала дискуссии о проблемах палеонтологии, их разговоры были и правда интересными, но я по-человечески точно не существовала для них. Все было как в кино, когда воспринимаешь чуждый мир, разбираешься в нем, но он остается для тебя чужим. Молодые ученые любовались мною, у некоторых из них не раз соскакивала с с лица маска серьезности, и тогда я не без удовольствия ощущала на себе восхищенные взгляды. Однако потом эти взгляды начинали становиться для меня почти обидными, ведь внешность – это не заслуга человека, а никто из них ни разу не поинтересовался моей работой. He расспрашивал и муж. Как-то я отважилась сказать:
– Приглашаю вас в театр, ребята. На премьеру…
– А кто играет? – спросил один из них.
– Я играю… – Ответ мой прозвучал как-то жалобно, невнятно, хотя я пыталась сказать это подчеркнуто, с нажимом. Я растерялась под взглядом мужа, снисходительными улыбками его друзей и вышла из кабинета.
В этот вечер муж обещал прийти на спектакль.
Действие кончилось, первым из зала вышел какой-то мужчина – вышел стремительно, будто торопился в гардероб. Ну, что ж, подумала я, иногда нам приходится наблюдать, как зрители уходят после первого же действия. Мужчина был высокий и худощавый, я не заметила его лица, да и зачем, однако мне запомнились его седые виски, красиво контрастировавшие с густой черной шевелюрой… Я шагнула к дверям, чтобы не пропустить мужа, и вышло так, как порой бывает на улице, когда люди не могут разминуться: мы шли навстречу и уступали друг другу дорогу в одну и Ту же сторону, словно кто-то толкал нас, наконец остановились лицом к лицу почти вплотную, и он, покраснев, как мальчик, пробормотал:
– Добрый день…
Я отступила назад. Ох, как я ненавидела их – этих околотеатральных страдальцев: неоперившихся студентиков, топчущихся с букетами цветов перед гримерными «примадонн», вдвое старших, чем они, или потасканных ловеласов, садящихся в первые ряды, приглядывающихся к молодым артисткам, а потом перехватывающих избранниц у служебного входа и приглашающих в ресторан, а то и на квартиру.
Я фыркнула, прямо-таки фыркнула, как кошка, и он пожал плечами, шагнул в сторону, потом круто повернулся на каблуках и так же стремительно направился в глубь фойе. На мгновение мне стало его жаль, но у меня не было времени анализировать свое состояние: из зала выходили зрители, я искала глазами мужа.
Его не было. Я оцепенела от обиды, хотя знала: что-то помешало ему, может быть, ученый совет; к этой досаде примешивался еще и стыд за мое детское фырканье. Я отошла от дверей к гардеробу и тут снова наткнулась на незнакомца с седыми висками. Сказала ему:
– Простите…
Он даже не улыбнулся на это мое детское «простите», посмотрел сосредоточенно и пристально, потом спросил:
– Кто вы?
– Я отсюда, – ответила я и опрометью бросилась к служебному входу, охваченная горькой и еще непонятной тревогой.
Мы познакомились случайно в фойе театра, и она сразу целиком заполонила меня. Да нет… вся она вошла в мою жизнь потом, тогда же я схватил только черты ее лица, какие тщетно искал в воображении, увидел неповторимый облик, но сразу почти физически почувствовал, как образ незнакомой женщины, словно волной, захлестнул тайный необжитый простор моей души, мир фантазии, тоски, желаний, куда я порой сбегал, чтобы очиститься от усталости, накипи будней, неудовлетворенности, пресыщения…
Это был мой храм воображения, мечтаний, куда не могла и не пыталась проникнуть моя жена, посвятившая себя исключительно созданию домашнего уюта, и мой маленький сын со своим милым и неугомонным лепетом; я в эту минуту понял, что именно они, сами того не зная, создали для меня этот храм-убежище. У меня была до сих пор личная свобода: с ней я отправлялся в одинокие путешествия, с ней порой засыпал, с ней становился за мольберт, и тогда, как привидения, выплывали в воображении очертания лиц, пастельные тона, дерзкие мазки и линии; это был мой тыл, без которого я не смог бы стать живописцем, – отсюда возникали десятки сюжетов, здесь я находил то, что наделяло изображаемые мною конкретные предметы недосказанностью, загадочностью, создавало настроение в моих полотнах.
И странно, я осознал, что владел этим сокровищем под угрозой его утраты: этот мой мир занимал один человек, единственный образ, вобравший в себя все краски моего воображения. Ведь может случиться так, что отныне этот образ – только один! – каждый раз будет возникать передо мной, контролировать каждую мою мысль, каждую творческую находку, заполонит все мои произведения, а насколько хватит его богатства, и что я буду делать потом, когда оно иссякнет: отброшу его или буду скудеть вместе с ним?
Эти мысли как молния промелькнули в течение нескольких секунд, когда я, пробурчав свое глупое «добрый день» (а был уже вечер) и проигнорировав ее детскую выходку, прошел несколько шагов по фойе, ощущая вместе со страхом непостижимую радость, что вобрал в себя столько сокровищ – четкие и совершенные линии лица, неуловимый цвет глаз, их выражение, нежная пластика тела, жизнерадостность… Я остановился, вынул папиросу, а потом она еще раз подошла, и я понял, что ее образ овладел мною надолго, переполнил душу и мне суждено, познавая, сопротивляться его власти.
Он постоянно преследовал меня, встречая то в городе, то в театре, иногда в троллейбусе – один или со своим сынишкой. Мне было приятно это преследование, потому что я ни разу не услышала того, чего больше всего боялась: вздохов, умилений, мольбы. На мой взгляд, он был основательно начитан, знал театр, а искусство, казалось, оживало в его пальцах, своими знаниями он все время делился со мной – большей частью тихо, доверительно, с уверенностью, что не напрасно. Я была ему благодарна: впервые передо мной не демонстрировали знаний, а делились ими как с равноправным партнером. Но иногда он швырял слова – требовательно, сердито, раздраженно: как это я не знаю элементарных истин? – а все равно делал это для меня, и я не понимала, с какой целью. Если бы обнял, впился в губы, знала б – таким способом искал ко мне пути. Если бы у меня были художнические способности, подумала бы: воображает себя Пигмалионом. Поэтому чем дальше, тем чаще меня охватывало подозрительное ощущение, что я для него подопытная букашка, что на мне он проверяет свои качества, чтобы утвердить в собственных глазах свое превосходство, недосягаемость. А может быть, он сам не настоящий, может быть, ему необходимо это фальшивое ощущение превосходства над людьми для того, чтобы компенсировать свою бездарность? Меня одолевали сомнения, в душе я восставала против него, только протест этот был совсем не похож на бунт против мужа: мой ученый супруг вызывал у меня дух противоречия, отрицания – этот же заставлял познавать, искать истину в самой себе.
Не знаю даже когда, потому что специально себя не принуждала, но я начала интересоваться всем, что попадалось под руку, и чем больше узнавала, тем настойчивее он искал во мне признаки невежества, и я не знала: радуется ли он, что находит каждый раз меньше, или сожалеет об этом. Это становилось все более очевидным, я чувствовала: он начинает бороться со мной или же зачем-то пытается сделать меня равной себе. Мои знания неизмеримо увеличивались, и пропорционально возрастало их соотношение к еще не изведанному, которое предстояло познать, и я должна была в конце концов решиться сказать ему:
– Вы так много знаете, а что умеете сами? Покажите.
Я заметила, что он заколебался. Почему? Ведь сой-сем еще недавно ревниво расспрашивал, видела ли й его работы, изредка экспонировавшиеся на коллективных выставках, Я знала, что художники любят показывать свои произведения, – они всегда мучаются тем, что их искусство менее доступно для осмотра. Он мечтал о персональной выставке – почему же вдруг заколебался, показывать ли мне свои полотна?
Но я настояла, я уже ощущала в себе способность оценить их.
Одно за другим представали передо мной чудеса: буйство линий, пластичность человеческих тел, необозримость подольских полей, фантастичность карпатских сюжетов, где четкие контуры гор окутаны прозрачными вихрями туч, в которых можно было угадать силуэты чудищ из гуцульской демонологий, – и во всем легкость, как в танце или в песне. Я чувствовала, как меня возвышают его творения, мне на мгновение показалось, что если бы я постигла секрет его творчества, то… Но вдруг в мою душу закралось и внезапно охватило меня разочарование – это случилось, когда я отвернулась к окну: ни одно лицо не запомнилось.
– А где глаза, губы, мысль, человек, где сердцевина этого царства линий и настроений? – спросила я.
Он вздрогнул, потом нервно вытащил из угла мольберт, поставил на него чистое полотно, долго смотрел на меня. В его глазах я увидела сумятицу злости, одержимости и непонятного мне страха. Он стоял неподвижно, еще не решаясь поднять уголь, а потом яростно стал водить им по полотну и наконец опустил руку. Снял полотно с мольберта, повернул его к стене, и я смутилась под его укоризненно-скептическим взглядом, заставившим меня подумать: а я, кто я? Почему до сих пор топчусь в массовках, почему не смогла создать хотя бы одну роль, которой могла бы похвастаться перед ним.
Я боролся с собой не для того, чтобы изгнать ее образ, но чтобы утвердить – без этого я обойтись уже не мог. Никогда прежде я не встречал таких четких, рельефных черт. Теперь, когда я выхватил конкретные штрихи, передававшие ее внешнюю красоту, душевный порыв, пытливость, мысль, мои картины ожили, стали предметными… Я не выходил из мастерской неделями, месяцами, а на новых полотнах появлялась она, только в разных воплощениях несравненного своего облика.
Долго не видел ее, и однажды меня пронзила тревога, что я больше не встречу ее: образ, оставшийся в памяти, когда-нибудь все-таки исчерпает себя, а живой человек, безусловно, меняется – обогащается или скудеет, – и я должен ее увидеть, чтобы еще раз убедиться, неизменна ли эта красота, живы ли эти порывы души, и постичь все до конца.
Я вышел из мастерской. Идя в театр, вспомнил ее первый протест против моего интеллектуального превосходства и ощутил, как где-то глубоко в подсознании прорастает зернышко страха, когда-нибудь она подавит мое «я», и я навсегда стану рабом ее личности.
Я пришел на второе действие спектакля «Ночь на полонине». Как раз танцевали русалки вокруг заснувшего пастуха Ивана.
Я всматривался, чтобы увидеть среди них ее, но Адрианы не было. Подумал, что она сегодня не занята, уже собрался уходить, но на сцену вышла Мавка, и я задержался.
Эту пьесу я знал. Роль Мавки была довольно сложной: она являлась Ивану во сне как мифическое существо, но в обличье его возлюбленной, а поэтому должна была на сцене действовать в двух ипостасях – два разных Характера. Один образ решался выражением, мимикой, другой – движением, которое должно было создать иллюзию призрачности.
Мавка выходила из глубины сцены, из бутафорского небытия… Распростертые, как для полета, руки ев плавно выгибались, будто волны ночного тумана пробегали от пальцев до плеч, тонкая гибкая фигура казалась бестелесной, она готова была взлететь и закружиться над заснувшим пастухом… Мавка медленно приближалась к авансцене. Я восхищенно следил за ней, а мозг сверлила мысль, что мне почему-то все это знакомо, так, словно мой карандаш уже выводил линии движений Мавки. Она подплыла к Ивану, а потом пучок света выхватил из полутьмы ее лицо, и я узнал его: это были черты, которые сквозили во всех моих картинах, это была она.
Я обрадовался: мы с равной силой создавали одно и то же в разных материалах, мы заимствовали друг у друга то, чего у каждого в отдельности не было, и обрели каждый себя самого.
Моя борьба с ней окончилась, за дар я заплатил сполна и имел право снова стать свободным: пусть теперь заполняют потаенный мир моей души новые лица, ее – было лишь первым, но тут же снова росток страха, возникший когда-то в самых скрытых тайниках души, закрадывается в сознание: а что, если я так никогда и не освобожусь от этого единственного образа, не станет ли это моей творческой смертью?
После спектакля она мне сказала:
– Я благодарна вам…
Я пригласил ее прийти утром в мою мастерскую: должен признаться ей, что благодарен ей не меньше.
Она осмотрела мои старые картины, куда я уже теперь внес живые черты ее облика, и новые – написанные с нее, в ее глазах зажглась радость, она порывисто обняла меня и прошептала:
– Я не знала, что так много значу для вас, что я вообще что-то значу.
И тогда мы сбежали вдвоем из города…
Мы сбежали каждый из своего мирка, захватив с Собой лишь новорожденную любовь. Так нам хотелось. Так нам казалось.
Мы целовались, а я слышала равнодушный голос своего мужа: «А кто играл сегодня?» «Я играла, я!» – крикнула я ему вчера, счастливая и злая. «Не может быть!» – тот же равнодушный, неподвижный его голос.
Я горячо обнимал ее, а совесть хлестали слова моей жены, которая в неведении пыталась вернуть мне утраченную волю: «Ты так устал, съезди куда-нибудь». «Я уже давно в отъезде, давно!» – крикнул я, сам не зная, откуда эта злость.
Мы сбежали, но за каждым из нас потянулся наш мирок, бесстыдно и насмешливо следя за неистовством наших сердец: мы – ваши детища, и никуда вам от нас не деться!
«Ты выиграла битву с двумя сильнейшими противниками, – говорила я себе, когда, умиротворенная, лежала в горько пахнувшей траве и смотрела в небо, – а теперь как поделишь себя? Бросишь половину, как дуэльную перчатку, мужу или все принесешь в жертву своему возлюбленному?»
Я стоял, опершись спиной о ствол сосны, и думал:
«Мы помогли друг другу стать самими собой, а могло бы этого не произойти, если бы мы не встретились. Мы теперь прочно утвердились каждый в своем мире. А если соединимся, каждый что-то утратит – без взаимных утрат мы несовместимы. Мы стали слишком сильными, чтобы сосуществовать».
Мы осознавали это, ясно осознавали, но нам выдался один день, только один, и он никогда, не повторится, как бы мы потом ни устроили свою жизнь. Мы пытались поцелуями заглушить голос сознания и совести, но не могли, и чем быстрее шел на убыль день, тем отчетливее понимали, что наши поцелуи – лишь плата друг другу за прошлое, а не залог будущего: забегали в подъезды и доцеловывались – не в радости перед завтрашним днем, а от тоски перед расставанием…
Мы вспомнили, что нужно купить хлеб, шли отчужденно, а я все еще уговаривала себя:
«Я готова отдать ему половину своего существования, три четверти…»
Я мысленно услышал ее жертвенное обещание и молча же ответил.
«Я не имею право отнимать то, что подарил, и тебе не отдам взятого у тебя. Оно уже мое».
«Он не сумеет ни отдать, ни принять, Он должен освободиться, чтобы мочь искать и находить новое… А я разве иная?»
«Она уже не откажется от самой себя, как бы ни клялась теперь. Или подавит меня, или уйдет».
Продавщица уверенно протянула нам одну буханку хлеба. Мы стояли над ней и спрашивали себя: что будет потом?
«Я писал радость, теперь буду писать тоску».
«А я не знаю, что будет со. мной – разбуженной и сильной».
И оба думали об одном и том же: а может, больше всего мы владеем лишь одним талантом – будоражить, сердить, пробуждать других.
Девушка-продавщица разочарованно смотрела на обоих, а когда магазин опустел, подошла и разрезала хлеб надвое.
ЭТЮДЫ, ЗАРИСОВКИ

ВОЗВРАЩЕНИЕ
Памяти моего отца
Перевод Вадима ВЛАСОВА
Мчусь на резвых конях из далеких краев к тебе, моя зеленая колыбель. Усталые кони бегут по разбитой дороге, ранят копыта о камни, туго натянутые постромки сбивают пену с их боков, и вот кони сворачивают на заросшие травой тропинки моего детства.
Эй вы, замурзанные сорвиголовы, вон там, на выгоне, шлепающие по лужам в засученных штанах, узнаете меня?
Не узнают. Протаптывают в траве свои тропиночки, и все к шоссе, и все мечтательными глазами всматриваются в даль широких дорог.
Еще уйдете и забудете обнять на прощание матерей, и высохнут после вас грозовые озерца. А потом погоните своих коней, как я теперь, к отцовским могилам.
Эй, люди, вон там, в поле, сеющие зерна в весеннюю землю, узнаете ли меня?
Не узнают. Резвые мои кони в упругих ременных шлеях, а у погонщика на лице борозды и городское рубище на плечах – как же тебя теперь узнать? Ты еще мальчонкой выбежал на проселок и уже не возвращался. А у нас спины гнулись, и руки трескались, и пот выедал глаза.
Что же тебя пригнало: добро или тоска?
Ох, тоска, тоска по следам босых ног, следам, за» росшим спелой гусиной травой.
Вербы выбросили почки и встали вокруг моей зеленой колыбели, взявшись за руки, и дома новые и люди новые смотрят в высокое небо. Узнаете ли меня, вербы?
Не узнают… Мы были тогда еще тоненькими прутиками, когда ты оставил нас и отправился в странствия райские сады садить. Зачем ты вернулся? Или не уродили яблони, или суховеи высушили их?
Вырос мой сад, но не буйствует – мало я родной почвы взял с собой, дайте же мне хоть крошку из-под ваших корней, мои ровесницы – вербы!
Чахнут столетние ели на сельском кладбище, умирает старая колокольня под заскорузлым гонтом, проржавевшие язычки колоколов валяются на земле, и селение мертвых расползлось из-под елей до самых полей. Узнаете ли меня, столетние ели?
Узнаем… Почему так поздно пришел? Мы склоняем ветви над могилами и по ночам напеваем свой тихий реквием. Где же ты был до сих пор?
Я давно искал свою тропку в густом сплетении человеческих дорог. Я нашел ее и пришел сказать об этом своему другу – старенькому отцу.
Вот каменная глыба вечностью легла ему на грудь, в головах растет тополь, поднимается к небу и смотрит своей кроной на вечную жизнь, неустанным потоком текущую по моей земле.
Заждался ты меня, мой мудрый советчик. И что напоследок ты хотел сказать мне? Поведайте, ели, мне сегодня так нужны эти слова.
Молчат ели и, опуская ветви, шепчут молитвы над селением мертвых, а верхушки их поют хвалу новому дню.
Я вернулся к себе сегодня. В седине мои волосы, в морщинах лоб, а в сердце и радость, и тревога, и любовь. Ты так хотел видеть меня взрослым, зрелым. А у меня столько есть о чем тебе рассказать, порадоваться с тобой, посоветоваться.
Встань же, отец!
РАСПЛАТА
Перевод Юрия САЕНКО
Когда началась охота на уток, я вспомнил своего давнего друга, страстного охотника, – когда-то мы с ним не одну ночь откараулили на Заболотненских озерах, – и поехал к нему с предложением отправиться на охоту с ночевкой.
К моему удивлению, он отказался.
– Неужели ты оставил этот вид спорта?
– Это не спорт, а обыкновенное убийство, – ответил мне мой друг. Сказал он это с какой-то непонятной горечью и сразу же, видимо чтобы я не упрекал его в сентиментальности, добавил: – Спорт, говоришь… Дорогой мой, спортом называют также и мордобитие… Но мне сейчас другое вспомнилось. Хочешь, я расскажу тебе то, чего не знает даже моя жена? Возможно, что после этого и ты не пойдешь на уток, а будешь стрелять завтра по картонным мишеням. Вот это – спорт…
Все произошло в то самое жаркое лето, когда за страшные, казалось, грехи выгорела вокруг меня, куда ни кинешь взор, трава и я остался среди пустыни – одинокий, как скифский идол на степном раздорожье.
А впрочем, это не так. Травы здесь не было уже многие тысячелетия, никогда здесь не жил человек, но вначале я не чувствовал себя одиноким, – напротив, охвачен был своеобразной красотой каракумских степей, по которым в раскаленном пространстве скитались барханы, словно караваны утомленных верблюдов. И редкие стебли татарника, разбросанного среди песков, казались мне чуть ли не пальмами, а моя палатка – городом. Да, городом! Я связался по рации с Небит-Дагом, и сюда должны были вскоре прибыть туркменские рабочие, чтобы начать подготовительные работы к приему партии нефтяников. А тем временем я проводил целые дни на охоте.
Признаться, где-то глубоко в душе я ненавидел этот, как ты говоришь, спорт, хотя не пропускал ни одного утиного сезона. Приглушенное чувство жалости всегда шевелилось в сознании, когда я поднимал на болоте подстреленную крякву или зимой – еще теплого зайца. Засыпал снегом или затаптывал капли крови на болотистой земле, оставшиеся на роковом для жертвы месте. Я словно прятал эти капли от собственной совести и с детской наивностью думал тогда о маленьких зайчатах, об одиноком селезне, который не дождется в гнезде своей подруги. Собственно, как охотник, я был равнодушен к убитым, но жалел осиротевших.
Охотиться в пустыне было морально легче. Возможно, это и не так, но я заметил здесь какое-то притупление семейного инстинкта у животных. Я не встречал птичьих гнезд, изредка проходили в одиночку – не табунами – сайгаки. Не заботились, как известно, о потомстве ящерицы, гадюки пожирали своих детенышей, и даже залетные утки небрежно присыпали песком снесенные ими яйца и летели дальше, а птенцов выгревала пустыня.
Я с жалостью смотрел на малышей зверьков, на птенцов-сирот и без сожаления – на взрослых: спокойно поднимал я на них свою двустволку.
Однажды я увидел новую добычу – степного орла. Он сидел на высокой сопке, настороженно вытянув шею и упорно всматриваясь в мое жилище. Взмахнув крыльями, орел стремительно взмыл в небо и повис в зените, прямо над моей головой.
Убивать его не было смысла, но тут я вспомнил: моя жена просила привезти из пустыни хоть какой-нибудь сувенир.
Так вот оно, чучело царя птиц или хотя бы орлиное крыло. Орел неподвижно висел надо мною, словно присматриваясь ко мне, и я видел его злые глаза. Они напоминали мне ненавидящий взгляд удава, которого я убил несколько дней назад за сопкой, – как много злого и хищного вложила в инстинкт своих обитателей эта дикая пустыня и как мало материнского! Я навел двустволку, прицелился и выстрелил.
Орел падал, простирая крылья к небу, – прощался с ним навеки. Он упал вблизи моей палатки и закричал. Это был не тот грозный орлиный клекот – так мог кричать только человек, взывая о помощи. Я вздрогнул и не осмеливался подойти к тому месту, где, поднимая голову к небу, умирала огромная птица.
Это случилось утром. Перед обедом, когда в душной, как баня, палатке меня сморил наконец неспокойный сон, послышался сильный шум в воздухе. Я вскочил с койки. Наверное, самолет – сбросит воду и продукты. Выбежал из палатки – и обомлел: могучий орел, чуть не вдвое больше того, который лежал мертвым на песке, кружил над моей палаткой на высоте нескольких метров. Увидев меня, он рванулся ввысь и застыл, словно подвешенный на невидимых нитях.
И я догадался – утром я убил орлицу, мать, жену, и вот вдовец прилетел, чтобы отомстить убийце. Мне надо было обороняться. Орел пробьет брезентовую палатку, и неизвестно, чем закончится поединок с этой огромной разъяренной птицей. Я бросился в палатку, схватил ружье и выбежал снова. Тем временем орел камнем упал на землю, подхватил кривыми когтями тело своей подруги и поднялся с ней в воздух. Низко пролетел над песками и сел на вершине сопки – там, где утром сидела орлица. Опоздал, сердешный. Может быть, орлят кормил или искал какую-либо поживу, чтобы угостить возлюбленную.
Теперь он сидел черным силуэтом над распростертым трупом, горбатой тенью вырисовывался на знойном фоне неба – неподвижно и скорбно.
Я постоял-постоял и вошел в палатку. Взял книгу в руки, но не читалось: из палатки видел я темный силуэт орла; я вышел и выстрелил в воздух, чтобы спугнуть его, но он даже не вздрогнул.
И тогда я впервые ощутил мертвенность пустыни. Вероятно, я убил что-то светлое и живое в самом себе, потому что только теперь увидел пустынность: ни стебелька пырея или осоки – только мертвая верблюжья колючка, только мертвые пески ползут барханами к раскаленному горизонту. Я сам убил жизнь пустыни.
Орел сидел на сопке и на другой, и на третий, и на четвертый день – живым укором моей совести. Я не мог больше выдержать его мучений и пошел к нему. Мне не верилось, что он будет есть консервированное мясо, но все же я прихватил его с собой. Металл двустволки обжигал мне ладонь. Я медленно приближался к орлу – он не двигался. Взмахнул рукой – не шевельнулся. Подошел совсем близко.
Орел был мертв.
Я положил у подножия сопки свое ружье и побрел назад, нестерпимо одинокий.
Через год, когда в пустыне выросли первые нефтяные вышки, я вернулся домой. С женой мы живем – другим позавидовать. Только с тех пор и поныне странная тревога ложится тенью между нами. Иногда среди ночи просыпаюсь от страшного предчувствия, порываюсь к детской колыбели и прислушиваюсь к ровному дыханию ребенка, а потом всматриваюсь в родное лицо моей любимой жены, и в эти минуты мн$ вспоминается скорбный горбатый силуэт орла над мертвой орлицей.
Я осторожно бужу жену, чтобы убедиться, что она жива…
А охоту – само собой разумеется – оставил навсегда.
МГНОВЕНЬЕ КРАСОТЫ
Перевод Юрия САЕНКО
Мне давно хотелось хотя бы на миг охватить всю красоту мира в едином фокусе. Чтобы постичь суть ее.
Мне давно хотелось понять безмолвие степи, увидеть многокрасочность неба, услышать стоголосое эхо гор, почувствовать беспредельное разнообразие красоты человеческой – в едином фокусе. Пусть только на одно мгновение. Увидеть то, о чем мечтало мое детство, то, что тревожило мою бессонную юность, что познала зрелость. В одной картине природы, в одном создании рук человеческих, в одном лице. Да, да, конечно, в лице – в этом дивном зеркале красоты вселенной.
Я долго искал его. В картинных галереях, в книгохранилищах, в собственном моем воображении, среди людей. Оно мне было необходимо, как импульс, как стимул к труду, как ключ к познанию.
И я нашел его наконец. Нашел там, где^ровсем не ожидал его увидеть, – у моря, среди сотен лиц, что мелькали, сливались и пропадали, подобно кристалликам в калейдоскопе.
Мы сидели вдвоем с моим ослепшим другом. Он рассказывал мне как раз о красоте последнего виденного им дня, о глазах женщины, которую видел тогда в последний раз. О, как он помнил эти глаза! Он говорил о них, как о произведении искусства, он гордился, что сберег для себя красоту их на всю жизнь.
Я кощунственно завидовал ему. Мне показалось счастьем ослепнуть и унести с собою в вечную ночь воспоминание о мгновенном явлении красоты.
И вдруг… Неподалеку от нас сидела на камне девушка в голубом платье – я не заметил, когда и откуда она появилась, – сидела и мечтательно смотрела, как трепещет, повиснув на солнечном луче, чайка, как падает она в соленую клокочущую глубь и вновь показывается из воды, радостно крича, с добычей в когтях.
Я смотрел на девушку затаив дыхание. Я бросал ревнивые взгляды вокруг. Я радовался, что никто, кроме меня, ее не заметил, в то же время я возмущался, что сотни глаз равнодушно скользят мимо, не замечая ее красоты.
Но ведь и я, я сам не мог найти ее до сегодняшнего дня.
А девушка не видела никого и ничего вокруг. Напрасно мягкий морской ветер кончиками нежных своих пальцев ласкал ее лицо, напрасно бархатистым шумом вливался в уши, Девушка не видела никого и ничего, кроме чайки, которая, падая из солнечного луча, садилась на волну. И, может быть, потому, что девушка умела видеть эту чайку, она была так светла и хороша. Возможно даже, что друг мой, будь он зрячим, познал бы новую красоту, которая затмила бы очарование последнего виденного им дня.
Слепой спросил, почему я вдруг замолчал. Я сжал его руку – тише, тише! – и он понял.
– Ты нашел?
– Да…
– Где вам, зрячим!.. Завтра другая красота вытеснит твою сегодняшнюю мечту. Я же сберег свою на всю жизнь.
Я смотрел на девушку и про себя молил ее; «Обернись ко мне!»
Она почувствовала устремленный на нее взгляд, повернула голову в мою сторону и затем перевела взгляд на море:
– Взгляните!
И я впервые в жизни увидел рассеянные по глади моря солнечные озерки, мириады разноцветных солнечных озер.
Это было второе открытие красоты вселенной, это был именно тот единый фокус, в котором отразилась красота вселенной, и я понял, что с этого момента мне дано видеть тысячи раз красоту жизни.
Я не расспрашивал девушку, откуда она, я боялся, чтоб от слов моих не погасла красота ее бровей и глаз, не отлетела, оскорбившись, чайка, не скрылись озерки на море и неуловимое счастье видеть все это не исчезло, подобно пузырькам перламутровой пены в песке.
Когда я оглянулся, девушки уже не было.
…Ночью море разбушевалось, и я не мог уснуть.
Я думал о девушке, мысленно вел с ней разговор:
«Я искал тебя всю жизнь. С той поры, как узнал, чт ты существуешь на свете, моя большая красота, с той поры я искал тебя. Ты должна вернуться».
«Не торопись взять от меня все за один раз. Да это и невозможно. Я – вечное твое счастье познания, и ты будешь находить меня и открывать всю свою жизнь».
«Нет, я хочу знать одну тебя. Как мой друг…»
«И ничего больше? Но ведь друг твой слеп».
«Я хочу сорвать душистый цветок и вдыхать его аромат…»
«На лугу очень много красивых цветов. Будь осмотрителен. Наклонившись, чтоб сорвать один цветок, бойся растоптать десять, ведь они все – твои. Я только показала тебе дорожку на луг».








