Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Роман Иванычук
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Это было, это должно было быть и у тебя. Ты унесла его с собою, как драгоценное сокровище, в долгую дорогу жизни. Это сокровище помогает тебе жить. Этим не угасшим в пепле будней огоньком согреваешь ты свою семью, воспитываешь детей, встречаешь меня, когда я прихожу, утомленный, с работы. Я рад, что он есть у тебя, и всегда стараюсь поддержать его горение. Я знаю, что в трудные минуты он поможет тебе бороться, он – ощущение прожитого полно, всеми силами и способностями твоего «я», пережитого, выстраданного, неповторимого дня в твоей жизни.
Нет, нет, ты напрасно просишь меня, чтобы я не сердился. Я совсем не гневаюсь, мне просто больно, даже как-то пусто в сердце. Пойми – это чувство сильной и нежной любви, которое живет в моем сердце, которое я трепетно перенес в наш семейный уголок, неотъемлемая частица нашей жизни. Когда я целую перед сном наших детей, целую твои работящие руки, это благодаря тому, что во мне живет такое неугасимое чувство. Оно родилось во мне благодаря женщине, чье фото ты сегодня разорвала.
Не плачь, я больше не буду упрекать. Расскажу только одну быль, которую услышал совсем недавно от матери. Да, да, от моей старой матери, которая еще и теперь плачет при воспоминании о давно умершем муже. В ее комнате висит небольшой портрет красивой женщины. Это любимая женщина моего отца.
Тяжело пережив неразделенную любовь, отец покинул те места, где каждый предмет напоминал о ней, осел в глухом горном селе, учительствовал там, а со временем и женился. С собою он взял только ее фотографию.
Однажды мама застала отца склоненным над столом. Он так углубился в свои мысли, что не услышал, как она подошла к нему. Она хотела по-детски закрыть ему ладонями глаза и спросить, что с ним, но вдруг увидела фото красивой женщины и слезы… слезы на глазах мужа.
Отец смутился, попытался незаметно спрятать фотографию в карман и пожаловался на головную боль. Но тут же почувствовал, как наивно звучит эта неправда. Рассказал все жене и отдал ей в руки свою святыню.
Мать молчала весь вечер. На другой день, вернувшись с работы, отец увидел над своим столиком фотографию. Это было сверх его ожидания. Он снял со стены фотографию и хотел бросить в печь, но мать остановила его:
– Фотография сгорит, но сгорит ли она в сердце?
– А как же иначе?
– Нет. Пусть висит. Придет время – снимешь…
Отец снял фото через многие годы. Снял, будто ненароком, перед побелкой и больше его не вывешивал.
А после смерти отца мать достала из сундучка пожелтевшую фотографию незнакомой женщины, вечно молодой и красивой соперницы, вытерла ее и вновь повесила на стену над столиком отца. Это была память о начале полного ее семейного счастья, доверия, взаимного понимания.
Ты еще никогда так не говорил со мною… Почему ты всегда был молчалив и этим разжигал мою ревность? Прости меня… Нет, даже прощения не могу просить у тебя сейчас… Я поняла, что любовь – это негаснущее чувство. Родившись однажды в сердце человека, оно не уходит, оно живет, светит и излучает теплоту. Мне горько, что я порвала фотокарточку. Не слишком ли это дорогая плата за то, что я почувствовала себя счастливой?
ПРУТ УНОСИТ ЛЕД
Перевод Юрия САЕНКО
Онуфрий Горда еще в силе. Лед ломается, скрежещет, наваливается на борт парома, а Горда шестом отталкивает льдины. Женщины, затаив дыхание, прижав узлы к груди, от страха молчат. А паром – как брошенная в разбушевавшиеся весенние воды щепка.
Прут уносит лед.
Он тяжелыми глыбами трется о берег, крушит камень, грозно рычит под днищем парома.
Горда уверенно забрасывает, словно прочь от себя, длинный шест, вонзает его окованный конец в речное дно и сам всей своей тяжестью повисает на нем. Шест гнется, кажется – вот-вот переломится и паромщик полетит за борт. Крепкие руки упруги, как тетива, жилы на шее синеют от напряжения, но шест выпрямляется.
Горда один.
Берег еще далеко. Паром то будто застынет на месте, то словно стремительно несется вниз с пенящейся ледяной кашей. Маленький мальчик со слезами на глазах, уцепившись за мамин подол, смотрит на Горду. Тот улыбается малышу. Не бойся, сынок, Горда отвечает за тебя. Горда отвечает за людей. Жилы на руках лопнут, шест переломится – зубами уцепится, а доведет паром до берега, потому что это его родные люди, его родная река, его родная земля.
…Тридцать лет не видел ее. Полжизни растратил на чужбине попусту, ни за понюшку табака, – счастья искал. Тридцать лет… А все еще помнит, как упала его прощальная слезинка на скованный льдом Прут. Не от нее ли – горячей, горькой, жгучей – двинулся тогда на Пруте лед? А дальше – бразильская нужда, бойни Чикаго, чужая речь, неприветливый край и тоска, тоска… Казалось: если б вернулся, упал бы грудью на родную землю, целовал бы ее, обнимал бы людей и наказывал никогда не оставлять родного края.
А годы шли. Шумели весенние мутные воды, задумчиво текли осенние реки, но Горда никогда не забывал своей родной реки… Словно еще вчера блестел скованный ледяным панцирем Прут, казался спокойным и покорным, дрожал под полозьями саней и конскими копытами, скрипел под ногами пешеходов, молчал, будто немой, безъязыкий. Но пробудилась сила, расколола холодный панцирь, ничто уже не остановит свободный бег реки.
Крепко-накрепко слился в сознании Горды образ его родной реки с образом народа. Это была уже не река, это был его народ, здоровый, могучий, а он как осколок, опустошенный тоской, согнутый нуждой, хворый, беспомощный.
…Горда вернулся летом. О, это был веселенький праздник! Идя по берегу Прута, он нагнулся, горстью зачерпнул воды, напился, – нет, это не сон, он и вправду здесь, у себя на родине, на родине!
А потом переплыл на другой берег. Дрожащими руками ухватил шест, как бывало, погнал паром по тихой воде и ощутил, как молодая сила волной вливается в руки и в сердце. Нет, он еще поживет, напрасно он думал, что вернулся только затем, чтобы умереть на родной земле. Ого! Он еще покажет людям того, бывшего паромщика Горду – молодого парня, даром что седая борода стелется по груди и морщины помяли лицо.
…Гнется, поскрипывает шест, крестится в страхе старушка, спокойно смотрит Горда, затаив суровую усмешку где-то в уголках глаз и в изломах бровей…
…Пройдут еще долгие-долгие годы, а Горда будет таким же молодым, как его родной край, прогнавший панов, сбросивший цепи, уничтоживший виселицы, его молодеющий, бессмертный край. С чего бы это Горде стареть и выпускать багор из рук? Он будет вечно молодым. Глянет задумчиво на синеватые горы вдали, глянет на покрытые налитыми колосьями просторы за Прутом, тихую песню пошлет притомившимся хлеборобам, приласкает взглядом ребенка; старую боль перечеркнет усмешка на лице старика, и навстречу красному солнцу над горизонтом блеснет в глазах скупая, не болью вызванная, искренняя слеза.
Пройдут годы, а он будет стоять на страже родных полей, смотреть в чистое небо, следить: не идет ли гроза из-за горизонта, не застонет ли перед бурей, цепляя крылом прозрачную воду, белокрылая чайка?
ОТЕЦ
Перевод Юрия САЕНКО
Это было в ресторане на вокзале. Дед Панас хотел поужинать. Долго не решался войти со своими мешками, потому что в зале слышалась музыка, а за столиками сидело, как он думал, сплошь одно начальство. Но надо было подкрепиться. Дед снял шляпу и поклонился швейцару:
– Можно?
Вошел, огляделся, ища свободное место, и слышит – кто-то его окликнул. Это был старый знакомый – Марко. Когда-то на сплаве вместе работали. Радостно было встретиться через много лет!
Пили пиво по случаю встречи.
Марко расспрашивал о жизни, Панас скупо отвечал.
– А дети как?
– Была Оленка, да и та…
– ?
– Поехала учиться во Львов. А тут война. Дознался от людей, что немцы угнали. Так и не вернулась.
Пиво пили, а до котлет не дотронулись.
Панас вынул люльку.
– Кури папиросы.
– Это можно.
Марко заказал еще пива.
– А может, и вернется. Бывает такое. Нет и нет, а потом, глядишь…
– Да где там…
– Все может быть.
Ни один, ни другой не верили, но обоим хотелось верить.
– Где-то в Коломые, – это уже Панас, – вернулся сын к отцу. Через двенадцать лет, а все же вернулся.
– Я и говорю.
– Тому было всего пять лет, когда его угнали.
– А твоей?
Дед Панас задумался, припоминал.
– Теперь была бы такая, как эта, – указал он на молодую женщину, сидящую за соседним столиком. Остановил на минутку теплый взгляд на ее красивом лице. Потом вынул из мешка бутылку. – От сестры еду, так она вот сливянку дала на дорогу.
– Ну и вез бы домой.
– Нет у меня никого. Одни стены…
Налил вина в стопки.
– Кабы объявилась, все село напоил бы допьяна.
– Пейте, кум.
– Дай боже!
Дед Панас думал о том, какой бы это был праздник, если б Оленка вернулась. Спрашивал, сколько детей у Марка. Аж четверо, слава богу.
– А у меня… Пейте, кум, – угощал дед, словно у себя дома. И красивая была, как эта…
Женщина улыбнулась, Панас решил, что ему, и потому через стол поклонился. Она удивленно пожала плечами и что-то шепнула своему соседу.
А Панас говорил, или, может быть, ему это только казалось:
– Я ей одно наказывал: «Учись и учись». В школе ее всегда хвалили. А книжки такие мудреные читала, что я в них ничего не мог разобрать.
Дед наливал чарку за чаркой. Не заметил даже, как Марко расплатился, попрощался и ушел, торопясь на поезд.
«А что, если б это была Оленка? Попросил бы ее за стол и спросил бы: помнит ли она своего отца? Или лучше так: на все деньги, что у меня с собой, купил бы ей платок».
Он уже не пил, а только смотрел на молодую женщину и воображал себе,<что это епо, дочь.
«Так вот, подарил бы ей платок. Да что – платок! Она платка, наверное, и не носит. Потому – в городе выросла». Но он ничего больше-не мог бы сегодня купить. Такой платочек, в полоску, с длинной бахромой, он видел в ларьке на вокзале. Вот его и купит. Сложит аккуратненько, подойдет к столику и скажет: «Не знаю, чья вы, но у меня Оленка была такая, как вы, так возьмите себе». Вот и все.
Он представлял себе и даже начинал верить, что дальше будет так: она очень удивится, потом вскочит из-за стола, бросится ему на шею и крикнет:
«Таточко родненький, да это же я!»
Тогда он заберет ее домой, созовет все село и справит такой праздник, какого свет не видывал.
А молодая женщина смотрела на него. Деду Панасу даже казалось, что она очень пристально смотрит, словно узнает. Да и самому Панасу уже кажется, что он узнает черты родного лица: волосы с таким же пробором посередине, круглолицая, ямочка на подбородке… Хотел уже вскочить и крикнуть: «Это я, я! Отец твой!» Но не осмелился, – а вдруг не Оленка? Лучше всего будет сделать так, как задумал. Пошатываясь, потому что от сливянки зашумело в голове, Панас вышел в вестибюль. Отыскал ларек. Купил платок, такой в полосочку, с длинной бахромой. Возвращался, спотыкаясь о чьи-то узлы. Но за столиком уже никого не было. Этого не ожидал дед Панас. Словно выдернули у него из-под ног последнюю доску на шатучем мосту, будто сердце вынули из груди и положили на его место что-то ледяное. Понимал: это была не Оленка, стало быть, не о ком жалеть. Но после сладостной мечты обрушилась холодная пустота.
В руках – платок. Это все, что ему осталось. И разве еще слезинка из всего его богатства. Вот она блеснула, скатилась по седому, щетинистому лицу, затерялась, оставив лишь соленый привкус на губах.
ПЛЮШЕВЫЙ МЕДВЕЖОНОК
Перевод Юрия САЕНКО
Снег местами уже побурел, ветки вербы покрылись котиками. Откуда-то повеял дивный запах – то ли колотых буковых поленьев, то ли ольховых опилок, – откуда он налетел?.. Меня охватило беспокойство. Так бывает, когда из памяти вдруг ускользнет только что оформившаяся мысль.
Когда это было? Когда еще так пахла весна?
Кончиками пальцев прикасаюсь к плюшевому котику на веточке, и опять… что-то совсем было вспомнилось и тут же исчезло, как неуловимые картины перед глазами засыпающего.
«Верба бьет, не я бью… верба бьет, не я бью…» – пытаюсь воскресить в памяти что-то далекое. Напрасно!..
Ко мне ластится ветка вербы, еще раз захватываю горстью пушистые котики, а они нежные-нежные, как кошачьи лапки, как гусиный пушок или… или?
А что, если войти к себе в комнату и коснуться пальцами какой-нибудь старой вещи или книги?
Но в комнате развеялось даже это смутное ожидание. Пришла почта, жена подала мне письмо. Опять деловые. Неужели хоть сегодня нельзя без них обойтись!
Машинально вскрываю белый конверт с голубой каемкой – глянцевитая открытка скользнула в руку. Гм, с днем рождения кто-то поторопился поздравить! И, почему-то довольный, что жена не спросила, от кого, торопливо иду в свою комнату.
«Поздравляю, Андрийко! Сто лет!
Плюшевый медвежонок», —
и обратный адрес.
Марта!.. Смотри ты, через столько лет! Стремительно направляюсь в кухню. «Галина, знаешь, от кого поздравление?» – хочу сказать и уже открыл дверь, чтобы поведать Гале полузабытую историю из моей далекой юности. Это же так интересно! «Наша Ульянка скоро в школу пойдет, Игорек уже на лошадку игрушечную взобрался, а поздравление знаешь от кого?» Но тут я осторожно прикрываю дверь, воровато прячу в карман открытку и внезапно ошеломляю жену известием, что завтра уезжаю в командировку. Что? День рождения? Успею!
На следующий день теплее, чем обычно, прощаюсь с семьей, и вот уже мчит меня поезд, в окна дышит знакомыми запахами весна, покачиваются ветки верб с тысячами плюшевых медвежат.
Что я делаю? Для чего это?..
«Ни для чего, слышишь ты! – кричу я в ответ голосу совести. – Поездка в молодость, понятно? Я имею право на свое прошлое, замолчи!»
Смело нажимаю на кнопку звонка, он почему-то боязливо и коротко звонит, растягиваю губы в скептическую улыбку, но они, как назло, сжимаются плотно и напряженно, принимаю нарочито небрежную позу, но чувствую, что весь подобрался, как туго сжатая пружина.
Легкие шаги за дверью, – наверно, в тапочках. Затаил дыхание. Выстрелил замок, вскрикнули дверные петли. На пороге та самая девушка, которая когда-то в десятом классе сидела за соседней партой та золотоволосая Мартуся, из-за которой ссорились мальчишки, та самая, которая когда-то шептала мне: «Губам больно, наверное, не так надо целоваться?»
Та самая девушка… Но такой она была лишь одно мгновение. Смущение, испуг разлились по лицу, и она снова стала другой, вернее, не другой, а теперешней. На одно лишь мгновение юность ожила и исчезла.
– Андрий! – тихо вскрикнула эта чужая женщина – Что ж ты…
– Здравствуй, Марта…
Она еще продолжала стоять в дверях, решительно загородив вход в свое святилище, потом руки ее опустились, а я переступал с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор.
– Я узнал твой адрес и…
– Что ж ты…
Внезапная злость прогнала мое смущение. «Я же не просил тебя указывать на поздравительной открытке свой адрес, не просил и поздравлять меня… Столько лет молчала, могла бы и до конца не отзываться; твои прежние капризные выходки уж никак не подходят к этим лучикам у глаз и подковкам по обе стороны губ, и если это еще один эксперимент надо мной, так захлопни дверь перед моим носом».
– Что же ты стоишь? – наконец вымолвила она, потянула меня за руку, провела в комнату и долго смотрела на меня, стараясь прочесть по седине на висках, по морщинам повесть моей жизни.
– Такой, как был… Садись!
«Нет, не такой… И ты не такая, Мартуся. Твое когда-то тоненькое тело налилось теперь щедрой зрелостью – так зеленая вишня наливается спелым соком в июле, твои резкие движения сменились плавными, грациозными – чужими. Ты очаровательна, но не та, и мне грустно, что я не могу сейчас вспомнить нашу юность, ты прелестная женщина, в которую можно до беспамятства влюбиться, но ты не прежняя Мартуся, и я не тот. И мне взгрустнулось сейчас по нашей молодости…»
– Я постарела, да? – Она подошла к кушетке, движением пальца раскачала плюшевого медвежонка, видевшего на стене. – Вот он не старится. Узнаешь? Смешно, что я и поныне так называю себя, правда?
Я не ответил, потому что это была правда.
Медвежонок смотрел на нас выпуклыми бусинками глаз, удивляясь, почему с ним больше не играют, не подбрасывают, не ласкают его и не целуют, почему он из любимой игрушки обратился в скучную декорацию. Он повернулся на ниточке, глянул на меня:
«Я сразу узнал тебя. Где же ты был столько времени, как жил?»
– Как поживаешь, Андрий? – спросила Марта.
– Помаленьку, – ответил я.
«А меня ты припоминаешь? – опять вмешался медвежонок. – Я же вас и познакомил обоих. Как-то вечером – весна тогда была такая же, как нынче, – ты подошел к костру, который мальчишки развели на выгоне возле дома, где ты жил, и увидел, как кудрявая русая девчонка прыгает вместе с ними через огонь. Ты стоял в тени, не сводя с нее глаз, а потом, когда костер погас, пошел следом за ней и спросил: «Кто ты?» – «Я Марта. Приезжая. Буду учиться в первой школе, а завтра у меня день рождения». Вот ты и купил меня в подарок Марте, а потом и ее назвал как меня.
– Кто твой муж, Марта?
– Инженер. Сейчас в экспедиции.
– Степан?
– Нет, не Степан…
Медвежонок снова крутнулся на ниточке, и пока в комнате царило молчание, вспоминал он.
«Потом между вами появился Степан. Он любил похваляться отцовским полковничьим званием, хорошо танцевал, всегда был вежливым, но манерным. Девушки им увлекались, а ты ревновал и ехидно называл Степкой-бесклепкой. Ты мог его вовсе не бояться, Марта любила тебя. Но ты сам выдумал соперника. Ты изводил бедную девушку, упрекал ее, дулся, называл кокеткой. Она часто плакала, прижимала меня к сердцу. Потом перестала ласкать, потом совсем обо мне забыла. И ты не приходил больше. Мне стало грустно. А потом я услышал такое, от чего мне захотелось заплакать: Степка-бесклепка пожелал, чтобы Марта выкинула меня вон, – мол, уже не ребенок. Она не послушалась, но сняла меня со стены, где я висел над кроватью, и спрятала в комод».
– Вы давно разошлись со Степаном?
– Мы и не были женаты.
«В комоде я пролежал немало времени. Наконец открылось оконце моей тюрьмы, нежные руки Мартуси взяли меня, она плакала надо мной, – наверное, просила прощения, хоть я и не сердился… А потом появился третий».
– Ты очень любишь своего мужа?
– ?
«Этот третий совсем ко мне равнодушен. Даже не замечает. Да и вообще обо мне часто забывают. Разве иной раз Мартуся возьмет меня в руки, приласкает, поцелует… А где ты так долго пропадал?»
– Где ты был эти годы, Андрий?
– Везде понемногу… Как ты узнала мой адрес?
– Нашла…
– Для чего?
– Не знаю…
А часы на стене тикали упрямо. Те самые старомодные часы, которые отсчитали уже шестнадцать лет со времени нашего знакомства, которые начали теперь счет семнадцатому году, и нам обоим не хотелось смотреть на них. Я присматривался к этой красивой чужой женщине, она совсем не похожа была на маленькую мою Мартусю, но мне хотелось смотреть на нее без конца.
– У тебя есть еще время, Андрийко. До поезда – целый час.
Мы пили вино. Вели какой-то пустой разговор. Оба втайне ждали, чтобы скорее прошел этот час, который, встал на меже нашей встречи и разлуки, но когда час перешел за эту черту, нас вместо радости охватил страх перед неизбежностью.
Я начал торопливо собираться.
Марта, побледнев и ссутулившись, вымолвила еле слышно:
– Куда сейчас… на ночь глядя?..
– На вокзал… Скоро поезд.
Она повернулась к стене, сняла плюшевого медвежонка и протянула мне:
– Возьми его с собой…
В ее голосе дрожала мольба и отчаяние. Я понял: она хочет сегодня освободиться от этой памяти, как и от всего, что связано с нею. Сжиться с сегодняшним днем наше прошлое в ее сердце не может.
– Выбрось его…
Она загородила мне дорогу, протянула руку с медвежонком, прекрасная и чужая. Родной в этом доме была только плюшевая игрушка. Я провел пальцем по лбу медвежонка, до меня еще раз дотронулась весна вербными бархатными котиками, дохнула в последний раз запахами колотых буковых поленьев, а передо мной стояла совсем чужая женщина, которую я вижу впервые, которую можно полюбить до беспамятства.
Я остался.
…Лежу на кушетке. Марта – в спальне. Надо мной раскачивается мой плюшевый друг, моя юность. Она стала сегодня игрушкой, ее можно выбросить и растоптать. И можно сохранить.
Забываю о жене и детях, в спальне ждет меня милая женщина. Нет, не Марта, совсем другая женщина, которая встретилась мне только сегодня.
Срываюсь с кушетки, медвежонок закачался сильнее, заблестели в темноте его бусинки-глазки.
«Постой! Заслони ладонью глаза и хорошенько присмотрись. Видишь? Гаснет костер у ивняка, искры от него взлетели к небу и повисли над головой, все разошлись, и худенькая тень четко вырисовалась на фиолетовом фоне неба. Затаив дыхание подходишь ты к этой тени, она оживает, дрожит, убегает, чтоб подальше от людей и от звезд уйти, утонуть в прохладе ночи и в твоих объятиях. Ты видишь это? Ты слышишь, как пахнет талый снег на потемневших лугах, слышишь, как ластится к тебе ивовая ветка своими бархатными котиками? Не топчи этого, вы возненавидите себя, когда поймете, что уничтожено вами навсегда».
Отрываю от глаз ладонь, порываюсь вперед.
«Стой! Степка-бесклепка обидел ее… так же, как хочешь это теперь сделать ты».
«Замолчи. Она давно должна была быть моей…»
«Погоди еще минутку. Еще раз заслони глаза ладонью».
Прикрыв глаза, лежал я на кушетке до рассвета, и мне виделись сны моей далекой юности.
Утром я услышал, как Марта молча хозяйничала на кухне. Я стоял одетый посреди комнаты с чувством неловкости или вины и не знал, как с нею теперь попрощаться.
– Садись пить чай, – тихо сказала она и скупо улыбнулась. И не знаю, от этой ли мягкой, спокойной улыбки или от первых лучей солнца ее лицо стало нежнее, моложе; за ее спиной на стене тикали старомодные часы, и я вдруг увидел, как стрелки бешено завертелись назад, возвращая нам час за часом целые годы: стройнее становилась Марта, таяла седина у меня на висках. Я робко подступил к ней, хрупкой, маленькой моей Мартусе, и неуклюже сжал ее в объятиях.
– Губам больно, – прошептала она, – наверное, не так надо целоваться, мой хороший, милый Андрейко…
…Гремит, летит мой поезд по весенней земле, по полям, – я возвращаюсь из далекой поездки домой. Всё более четко вырисовываются очертания лиц жены и Детей. Бьет могучим прибоем в мою грудь весна, и я (впитываю ее ароматы, вдыхаю запахи то ли буковых поленьев, то ли ольховых опилок, а в ивняке танцуют тысячи плюшевых медвежат и улыбаются мне.
АИСТОВ ОГОНЬ
Перевод Юрия САЕНКО
Тонконогие, высокие, головки звездочками, красные и не пышные, растут на зеленых левадах цветы.
Это – аистов огонь.
Густо, один возле другого, как конопля, – и до самого края левады мелькают они багряными брызгами, словно накаленный докрасна воздух, будто мираж.
Никогда не могу равнодушно пройти мимо. С волнением в груди, как на свидание с любимой, иду, срываю цветы, а далекое воспоминание грустью и лаской тревожит сердце.
Это было давно, еще в сельской школе. Чуть ли не каждый день я оставался после уроков в классе. Было горько. До слез. Вылетали, выскакивали из класса дети, как вспугнутые полевые кузнечики из травы, кричали, смеялись, не обращали на меня внимания. Только маленькая Анечка всегда сочувственно улыбалась мне. Беленькая, синеглазая, с волосами, как вытрепанный лен, острый носик, щечки – спелые яблочки. Но я ей не отвечал улыбкой.
…Как-то учитель снова наказал меня – оставил в классе. За что – не помню. Меня должны были запереть в классе и продержать до вечера. Я не мог вынести такого тяжкого наказания. Смотреть из окна на село, слышать голоса, смех, видеть веселые игры моих свободных товарищей было нестерпимо тяжело.
Учитель, помню, сказал насмешливо:
– А может быть, кто-нибудь хочет остаться вместо него?
Все ответили дружным смехом. Только Анечка проговорила тихо, не поднимая глаз:
– Я останусь.
И осталась.
Это было удивительно. Почему?
Я пас своих коров, она – чужих. Меня отец жалел, жаловался старосте на учителя, а ее никто никогда не жалел. Коров мы пасли вместе. Я – двух, она – восьмерых, принадлежавших Бойканюку. Я разжигал костер осенью и грелся, она же не поспевала – то и дело бегала за коровами. Я не помогал ей, не делился с нею свежим, румяным хлебом.
И все же она осталась.
А однажды я собрал букет аистова огня и шел домой. Она встретила меня и попросила один цветочек, только один. Если не дашь – моя хата сгорит. Так люди говорят. Протянула руку, доверчиво посмотрела, не ожидая отказа.
– Дай только один, я его вплету в косу.
Из-под полинявшей косынки глаза смотрели пытливо:
– А может, не хочешь?
Я отвернулся.
– Дай только один, самый маленький.
– Ничего не дам.
…И все же она осталась!
А теперь я смотрел на нее, только какая-то пелена в моих глазах не позволила мне увидеть ее голубые, как васильки. Мы стояли молча, пока класс не опустел, пока учитель не пробасил:
– Ну, чего стоишь?
И за Анечкой щелкнул в дверях ключ.
Мне не хотелось идти домой. Из школы – на леваду. А там ощущаешь прикосновение ветра, влажного, мягкого, свежего, как родниковая вода. По леваде важно расхаживает аист, что-то ищет клювом в осоке, совсем не боится меня. Я даже мог бы погладить его шелковистые перья, да времени нет. Аист ищет лягушек, а я быстро срываю цветы аистова огня. Вот уже и вечерние сумерки опускаются в долины.
…Анечка еще в классе. Я возвращаюсь в школу, тороплюсь – я еще должен ее там застать, дать ей не один цветок, а целый букет, должен ей сказать что-то хорошее. Бегу, а теплынь хлюп да хлюп в груди.
Но ее уже в школе нет.
Я – стежкой, через огороды, к Бойканюковой усадьбе, хочу догнать Анечку, но напрасно.
Крадучись подхожу к окну. Оно уже светится. Заглядываю – в уголке на длинной скамье сидит и плачет Анечка. А Бойканюк, будто высосанные недокурки, бросает слово за словом из-под пожухлых усов:
– Не будешь больше, дрянь, ходить в эту школу!
Стою еще минуту, другую, лает собака. Может выйти хозяин. В глазах у меня жжет, будто соли кто сыпнул, что-то сдавливает горло.
Анечка сидит в уголке на длинной скамье и плачет. Она уже не пойдет больше в школу.
А в руках моих – букет аистова огня. Если не разделю – сгорит наша хата. Так люди говорят.
А у Анечки хаты нет, ей можно весь букет отдать. Но она сидит в уголке на скамье и плачет.
Разбрасываю цветы по всей крыше и убегаю. Ох, хоть бы скорее загорелась! Но крыша не загорелась.
А на другой день я бежал на луг, где паслись коровы Бойканюка. На тропинке над зеленой травой двигалась, удалялась маленькая фигурка в полинялой косыночке, с узелком в руках. За ней, мыча, шла черномордая Белянка и бежала вслед телочка. Анечка остановилась, вынула краюшку хлеба, ткнула в мордочку, погладила. И быстро исчезла за кустарником…
…Где ты теперь, русая, синеглазая, славная девушка? Передо мною часто встают леса и левады, – вижу ли их из окна поезда, прохожу ли по ним пешком, а всюду разливается оно, это розовое марево – багрянец, рассыпанный в сочных травах.
Может быть, ты нашла свое счастье и теперь также с улыбкой на устах вспоминаешь далекое детство?
Или так и зачахла где-нибудь в наймах?
Где ты теперь?
Улыбка любимой девушки, мягкий взгляд незнакомой, иногда молодая мать с малышом на руках невольно заставляют меня остановиться, приглядеться.
Может быть, это ты?
Тонкие стебельки, высокие, головки звездочками, алые и не пышные, – я их срываю, ставлю на свой столик ярким букетом, дарю любимой своей…
Пусть горит аистов огонь.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ
Перевод с украинского Е. Уманской
Говорят, что места великих писателей ныне свободны, стало быть, есть к чему стремиться молодым. Мне попалось стихотворение, где говорится об очереди, растущей к такому, освободившемуся трону. Однако очевидно, что никто из этой очереди не может претендовать на место великого. Просто занять его невозможно, как невозможно успешно идти чужой дорогой, будто своей собственной, – нужно своими силами проложить свою единственную тропу в искусстве, хотя неизбежно и то, что истоки ее лежат близ уже проторенного пути. И здесь есть своя закономерность и диалектика, которая, распространяется на любого художника. Писатель всегда начинается с ученичества, пока со временем не выходит из-под «опеки» своего учителя. Освободившись от нее, он постепенно обретает свое неповторимое лицо, которое и определяет его творческую индивидуальность. По мере накопления жизненного и творческого опыта писатель, естественно, в чем-то меняется, сохраняя, однако, ту первооснову, то «ядро», которое сформировалось уже в самом начале его творческого пути.
Роман Иванович Иванычук родился 27 мая 1929 года в селе Трач Косовского района Ивано-Франковском области. Среднюю школу окончил в Коломые. Служил в армии. Затем в 1957 году окончил украинское отделение филологического факультета Львовского университета. Четыре года работал учителем в селе на Львовщине. Писать пробовал еще в школьные годы (стихи, пьесы). Первый рассказ был опубликован в студенческом альманахе в 1954 году.
Говоря о творческой индивидуальности Романа Иванычука, новеллиста, рассказчика и романиста, следует прежде всего исходить из личности автора, то есть из того изначально свойственного ему лиризма, который выражается и в прямых интонациях его героев, и «проглядывает» сквозь оболочку исторических персонажей, а также – и это особенно касается его последних произведений – ощутимо присутствует в незримой субстанции самого художественного текста, его внутреннем драматизме.
Чрезвычайно интересно проследить путь становления творческой индивидуальности автора через постепенное нарастание все новых и новых качеств его прозы, через освоение новых жанров, которые содержат в себе скрытые дотоле возможности, помогающие преодолеть «сопротивление материала». Р. Иванычук, осваивая различные стороны современной и исторической действительности, прошлого и настоящего, порою находит самые неожиданные точки их соприкосновения, а неуклонное его движение от внезапно «выхваченного» из потока жизни факта к художествен ножу обобщению типичных явлений свидетельствует о диалектике самого этого движения.
Если перед тобой художник, чей путь в литературе измеряется несколькими десятилетиями напряженных поисков, то особенно интересно бывает обратиться к его первым опытам и увидеть в них то, с чего, собственно, все начиналось. Следя далее за формированием новых черт и особенностей творческого номерка писателя, порою сознательным, а чаще спонтанным, убеждаешься в том, что инерция «испытавших» приемов, их чрезмерная эксплуатация приводит к оскудению, к невозможности дальнейшего движения на тех же оборотах.
Первый сборник Р. Иванычука «Прут уносит лед», вышедший в 1958 году, тронул читателя своим непосредственным лиризмом. Читая сегодня, скажем, «Аистов огонь», который в свое время был особо отмечен критикой, трудно удержаться от теплой благодарной улыбки, какая, должно быть, появляется на губах пожилого человека при воспоминании о своей юности. Улыбки, означающей прощание с милой сердцу, но, увы, навсегда утраченной наивностью и непосредственностью. Конечно, автор уже давно «вырос» из своей первой книжки. Однако не одной только снисходительности заслуживает она. Этот сборник, подобно первой ласточке, возвестит о появлении новой тенденции в украинской прозе. Ведь недалеко было то время, когда молодой писатель обретал «почву под ногами» лишь при условии создания непременно эпического, «толстого» романа или повести. Как выразился не без иронии один из прозаиков, рассказ или новелла – это тоже хорошо, но они не более чем настройка инструмента перед серьезной игрой…








