355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Римма Коваленко » Конвейер » Текст книги (страница 7)
Конвейер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:06

Текст книги "Конвейер"


Автор книги: Римма Коваленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)

Здесь, на плюшевом диване, я собралась жить. Вечером, когда в Дэка люди, я буду уходить, а ночью возвращаться. Днем можно будет ходить по всему зданию, листать в комнате отдыха подшивку «Крокодила» и слушать радио, а ночью спать на плюшевом диване.

Новый дом надо было обживать. Я спустилась вниз, сняла со стола в вестибюле зеленую суконную скатерть и отнесла на диван. На втором этаже окна были зашторены, в сумраке невнятно белели фигуры юношей, и ничего другого, как спать, не оставалось. Я повесила на мраморную руку свое платье, сняла сандалии, легла на диван и укрылась шершавой суконной скатертью. Проснулась я оттого, что кто-то рядом со мной плакал. Я открыла глаза – отчим сидел в моих ногах. На потолке сияла электрическими огнями хрустальная люстра. Отчим сидел опустив голову, плечи вздрагивали.

– Не плачь, – сказала я.

– Не буду, – быстро согласился он, поднялся с дивана и вздохнул. – Хорошо, что ты нашлась.

Весной сорок первого года все дети двадцать первого казачьего полка объединились в один отряд, сплоченный и дружный. Ни один приказ, ни один вожатый не смог бы сотворить такого, что сотворил кинофильм «Тимур и его команда». Худенький невзрачный мальчик Тимур пронзил наши сердца действенной добротой, и мы тут же захотели быть такими.

Тимуром стал у нас Воля Щукин. Сын нового начальника штаба, Воля был красив и начитан, он как-то по-особому, по-взрослому дружил со своим отцом, и тот серьезно отнесся к нашей игре: выделил две старые красноармейские палатки, ведро, котелки, ложки. Мы поставили палатки у реки, которая в ту весну разлилась широко, и после школы разводили костер и варили в котелках кашу.

Тимур и его команда помогали семьям красноармейцев. У нас таких семей не было. Наши красноармейцы были молодые, бессемейные, а у тех, кто был женат, семьи находились далеко, на их родине. Мы взяли под свою опеку железнодорожный поселок. Был он километрах в трех от нашей части. Разведка донесла, что живет там много старых людей, которым нужна помощь.

Мы с Женькой Никитиной тоже ходили в разведку, обошли поселковые дома, переписали одиноких старух и стариков, многодетные семьи и подали Воле Щукину рапорт. Немало людей нуждалось в самом насущном – в еде и одежде. Женька Никитина впервые столкнулась с той жизнью, которая по учебникам и ее собственному понятию ушла в прошлое.

Помню, как мать моя складывала на столе стопки старого белья отчима: «Залатают и за милу душу еще поносят».

Дисциплина в нашем тимуровском отряде была суровая. Свертки с едой и одеждой должны были доставляться тайно, а это значит – ночью. Мне довелось идти опять с Женькой. Мы договорились, что встретимся у моего дома, когда уже все хорошенько уснут, в два часа ночи.

Ночь была сырая и холодная. Я спустилась по лестнице вниз, вышла во двор, представила, какая длинная и страшная дорога у нас впереди, и почувствовала себя несчастной. Хоть бы Женька проспала. Тогда бы можно было вернуться в еще теплую постель и уснуть с чистой совестью. Но Женька уже катилась ко мне в темноте черным клубочком. Мы поприветствовали друг друга, приложив сжатые пальцы к виску, и что-то новое, торжественное и отважное вошло в мою душу. Вот так и на войне: темно, страшно, а надо идти и выполнять задание. Да еще кругом враги. А нам чего бояться? Кругом же свои. Только бы не бросилась откуда-нибудь собака, злая и бешеная.

Мы двинулись вперед, и тут Женька оглянулась.

– Рэма, – сказала она, – а на балконе твой папа.

Я подняла голову: отчим стоял на балконе и курил.

Он и зимой курил на балконе, но я не знала, что он ночью выходит курить.

Он нагнал нас на середине пути. Ничего не сказав, пошел рядом. Я несла свой груз, перекладывая его с плеча на плечо. Женька тоже устала, но он не помогал нам, только однажды сказал:

– Постоим, отдохните.

Назад мы возвращались с первой дымкой рассвета.

– Дядя Вася, – сказала Женька, – мы еще пойдем в поселок, мы всего-всего много соберем и опять понесем туда под двери.

Отчим молчал. Женьке ответила я:

– Знаешь, как они обрадуются: утром откроют дверь, а там столько всякого добра.

– Не обрадуются, – раздался сухой голос отчима. – Что за радость удостовериться, что ты нищий и тебе подаяние подбросили.

Он чего-то не понимал. Я стала объяснять:

– Мы – тимуровцы, это такие ребята, которые всем помогают…

– Это не помощь, – оборвал он меня. – Когда подрастешь, разберешься, что такое помощь, а что – благодеяние.

– У нас нет нищих, – сказала Женька, – просто это старые люди… Наверное, у них нет детей и некому помогать, а мы помогаем, это благородное дело.

– Благородное… – Отчим сердился. – Стыдное это дело, обидное для людей. И тем, кому вы свои тряпки подбросили, будет обидно и стыдно, и вам, когда вырастете и вспомните, будет стыдно. – Он повернул голову в мою сторону и подвел черту: – Больше в поселок не пойдешь.

Я подумала тогда, что ему хлопотно меня провожать туда, поэтому и запретил. Через несколько дней благотворительность, какую мы творили, кончилась. Кто-то из тех, кого мы опекали, принес в штаб полка сверток с двумя командирскими гимнастерками и передал Волькиному отцу: «Разберитесь, похоже, что краденые». Нас ударила по рукам такая неблагодарность, и мы, пороптав, бросили это дело. А тут еще и учителя спохватились, что мы перед самыми экзаменами забросили домашние уроки, и наш тимуровский отряд стал собираться у реки лишь по выходным дням. Разожжем костер, побегаем по берегу, и никто уже не связан друг с другом, как раньше. Волька не Тимур, мы не тимуровцы.

Мы стали не те. Распалось наше братство. Против благотворительных дел в поселке был не только мой отчим. Мы подчинились, но так и не поняли, почему наши добрые дела вызвали протест, и приписали это все засилью взрослых, которые никогда не дают детям развернуться, тут же все рушат своим запретом. Воля Щукин предложил:

– Давайте будем просто играть в тимуровцев. Будем дежурить в палатках, следить, чтобы со стороны реки не проник в нашу часть шпион.

Со стороны реки никто не мог проникнуть: в полукилометре от наших палаток связывал берега мост, на котором было несколько постов охраны. Мы попробовали играть просто в тимуровцев, но игра без идеи – не игра, так же как и жизнь – не жизнь.

Пятнадцатого июня отчим повез меня в пионерский лагерь в Красный Бор на Смоленщину. Ехали на грузовике, в кузове которого стояли черные ящики, оклеенные крест-накрест белыми полосками. Груз надо было доставить в Смоленск, и отчим вызвался сопровождать его, чтобы заодно и меня забросить в лагерь. Мы ехали белорусскими дорогами, каменистыми и неровными, среди зеленых веселых лесов с тонкими березами и стройными елками, сворачивали к проселкам, расстилали на молодой летней траве мохнатую казачью бурку, ели крутые яйца, посыпая их крупной солью. Шофер смуглый, верткий узбек, скалил белые зубы, глядел на меня щелочками смеющихся глаз и говорил отчиму:

– Товарищ комэска, кончится служба, я твою дочку с собой увезу, жениться на ней буду.

Отчим неодобрительно качал головой, отвечал, что мне до этого еще далеко, а я с опаской поглядывала на шофера. Дома у нас каждый месяц появлялся новый номер журнала «Работница». И почти в каждом номере была статья о выдающейся женщине из Средней Азии. Судьбы у них складывались одинаково: в одиннадцать-двенадцать лет насильно выдали замуж за бая, потом революция, малолетняя жена сорвала с себя паранджу и убежала из дома, пошла учиться… Так что этот шофер хоть и не бай, а вполне мог видеть во мне невесту.

Мы с отчимом попеременно менялись местами в машине: то он в кузове, я в кабине, то наоборот. Но после слов шофера я ни в какую не пошла в кабину. Мы стояли с ним, положив ладони на теплый верх кабины, ветер трепал наши волосы, а мы стояли рядом и смотрели вперед. Будто кто-то, зная о близости нашей вечной разлуки, поставил нас рядом и дал наглядеться в последний раз на синее небо, зеленые леса, на мирную, довоенную дорогу.

Грузовик остался на дороге. Мы с отчимом шли среди сосен, мимо дачных фанерных домиков, по утоптанным иголкам прошлогодней хвои. Качались в гамаках дети, на таганках варили еду молодые женщины в ситцевых сарафанах, высокие желтостволые сосны загораживали своими кронами небо, и весь этот мир был похож на просторный, обжитый людьми дом.

Возле ворот пионерского лагеря отчим опустил чемодан на землю, и его махорочного цвета глаза столкнулись с моими.

– Если я что-то сейчас скажу, Рэма, это умрет в тебе?

– Умрет.

Он достал из кармана гимнастерки бумажник, вытащил деньги и протянул мне пятьдесят рублей и сложенную квадратом записку.

– Спрячь надежно. Если начнется война, домой не возвращайся. Скажи, чтобы тебя отправили по этому адресу, к моим родным.

Я не испытала страха. Мы жили недалеко от границы; если война начнется, там же, на границе, ей дадут по зубам.

Мать меня разыскала осенью того же года в детском доме под Тамбовом. Той же осенью мы поехали дальше, в Сибирь.

Три длинных военных года каждый день мы ждали весточки от отчима. Она пришла уже в самом конце войны: пропал без вести.

В сорок четвертом сразу после освобождения нашего города, мы вернулись на родину. Через месяц после приезда мать встретила отчима. Он шел по улице в генеральской шинели, немного располнел и стал меньше ростом. У матери потемнело в глазах. Когда она очнулась, его уже не было.

Во второй раз она увидела его через год, в трамвае. Он похудел, глаза ввалились, что-то тяжелое случилось с ним в жизни. Вскинул на мать испуганный взгляд и отвернулся.

– Почему же ты не заговорила с ним? – Мне хотелось так же, как и ей, верить, что это был отчим.

– А ему бы еще хуже стало, – ответила она, – зачем мне было еще добавлять.

Третья встреча обожгла меня своей жестокостью. Отчим шел с молодой нарядной женой, и вели они за руки двух близнецов.

– Большие близнецы? – спросила я, чувствуя и горечь и ревность в сердце.

– Большие. Лет по шесть.

Это было вскоре после войны, и я высчитала, что у него не могло быть таких больших детей.

– А может, это ее дети, – сказала мать, – взял же он меня с тобой.

Она долго еще пугала меня этими встречами, сама верила в них, и я, поборов сомнения, тоже пыталась верить. Вглядывалась на улицах в лица мужчин, однажды издали увидела одного, похожего на отчима. Рассказала матери. Она вздохнула.

– Нет, это не он. Как ты подумать смогла, что он жив и живет без нас.

Ая, Шура, Ирочка

До войны в этом дворе было четыре клумбы и вдоль дальнего забора росла малина. Осенью сорок первого забор сломали, двор стал проходным, клумбы потоптали, а малина зимой того же года вымерзла.

Тоська Орлова во всем винила нас, эвакуированных.

– Им тут все чужое. Воду мыльную с крыльца льют. А что им! Война кончится – к себе уедут, а нам за ними выскребай.

Что Тоська будет когда-нибудь за кем-нибудь выскребать, верить не приходилось. Тоська была женщина взбалмошная и одинокая. Возникала из темноты двора, набрасывалась на свою жертву, не щадя голоса.

– Кто это, интересуюсь, меня сволочит, что я мужиков к себе ночью пускаю? Каких мужиков? Да если бы ко мне сунулся какой, я бы его тут же на месте кончила. И пусть меня трибунал к стенке ставит.

Жертва, чаще всего это был старый бухгалтер Саенко, замирала от ужаса и оглядывалась по сторонам со слабой надеждой на помощь. Саенко к тому же снимал шляпу и даже в холодный день обмахивал ею лицо.

– Тебя, к примеру, Степан Степаныч, я хоть раз пустила?

Получалось, что Саенко пытался к ней ночью проникнуть, но она не пускала.

Саенко был холостяком, но Тоськиных намеков панически боялся.

– Мерзавка, – шептал он, приходя в себя. – Хулиганка.

Эвакуированных Тоська терзала из идейных соображений.

– Молодые девушки там за них кровь молодую проливают, а эти здоровые бабилы сюда притащились чужие заборы ломать. Детями прикрываются! Такие дети тоже могли там стать юными героями, а не иждивенцами.

Эти камни летели прямо в меня. Я в начале войны училась в пятом классе и по хлебной карточке считалась иждивенкой.

– Тоська, – сказала я ей однажды, – что ты позоришь людей? Как тебе не стыдно. Это же война, и люди сюда приехали не потому, что струсили, а потому, что не хотели оставаться под фашистским игом.

Я продумала эту речь с вечера и утром, перед школой, постучала в дверь и с порога произнесла ее.

Тоська сидела на кровати. Из-под короткой рубашки торчали костлявые ноги, спутанные волосы на голове клубились облаком. Она глядела на меня, не понимая, зачем я пришла, о чем говорю. Комната была подвальная, с высокими подоконниками, над кроватью висел старый полопавшийся ковер, рисованный масляными красками: озеро и на скале, в зелени деревьев, – белый замок. Было в этой комнате и в самой Тоське столько сиротства и нищеты, что мне расхотелось учить ее уму-разуму.

– У вас картошка есть? – спросила она.

– Откуда у нас картошка, – ответила я, – Ни у кого сейчас ничего нет.

– А у дезертира есть. И масло откуда-то носит, топит и в бутылки сливает. – Тоська оживилась, вскочила с кровати, приблизилась ко мне. – Ключ у меня есть от его комнаты. Не побоишься? Откроешь? Пару картошек возьмешь – и назад.

Я опешила.

– Ненормальная ты, Тоська. Это же воровство. За это в тюрьму посадят.

– Ты малолетняя, тебя не посадят. Я в коридоре буду стоять. Откроешь, возьмешь – и ни одна холера не узнает, что ты там была.

В голове, в груди, в ногах стучало от страха, когда я выскочила из Тоськиной комнаты. Дезертиром она обзывала Саенко, хотя тот и рядом с фронтом не был. За сто метров было видно, что он бухгалтер, одинокая душа, старик. И шляпа у него была бухгалтерская – соломенная, с черной ленточкой, и фамилия бухгалтерская. В окне его комнаты дольше, чем в других, горел свет тусклым, невнятным пятном – это Саенко под настольной лампой складывал свои цифры. Я все про него знала. Про всех я тогда все знала: и то, что Тоська только прикидывается старухой, а на самом деле хитрая ленивая тетка, и то, что у маникюрши Аделаиды никакой муж не погибал на фронте. У нее вообще не было мужа.

Аделаида вывезла «из-под разрывов канонады», как она говорила, альбом с фотографиями. Он состоял из фотографий одного размера, на плотной бумаге, не любительских. Аделаида была на них глазастая, по-глупому красивая, особенно на одной – в венке из крупных садовых ромашек. Я перелистывала альбом. Аделаида хвасталась:

– Я до войны была как яблоко. Мне один сказал: «Вы как яблоко, на вас посмотреть и то приятно».

Теперь она была обвисшая и зыбкая, с тяжелыми, как у рыбы, глазами и совсем не походила на Аделаиду с фотографий. Раскрывала ридикюль, раскладывала на столе серьги и кольца.

– Вот так разложу, погляжу, а продать – рука не поднимается. Понимаю, что сдохну, если не поддержу себя в питании, а рука не поднимается.

Кожа у нее на руках колыхалась, когда она ими взмахивала, и на шее висел пустой второй подбородок. Видно, до войны Аделаида была очень толстая: не яблоко, а тыква или арбуз.

Она никогда не говорила мне о своем муже, который якобы погиб на фронте. Больше того, однажды проговорилась:

– Я по звезде своей – матерь и хозяйка. Мне бы дом с двумя террасами и детей, родню и мужа лысого. А я всю жизнь одна и одна.

Аделаида выглядела старомодной даже зимой сорок третьего года, когда все мы вырядились в старье с барахолки. У меня на груди в ту зиму болталась на шелковом шнурке пушистая рыжая муфта. Аделаида же носила красную фетровую шляпку, с которой с двух сторон свисали лакированные виноградные грозди, салоп или что-то иное в этом роде тащилось по снегу, и Аделаида передвигалась, подняв плечи, как видение из другого мира.

Работала Аделаида в бане, куда мы с матерью ходили по воскресеньям. Ее столик стоял возле входа в парикмахерскую, и, увидев меня, она улыбалась и тут же опускала голову, чтобы мать не заметила улыбку. Мать не любила Аделаиду, презирала ее работу и не скрывала этого.

– Люди с ног сбиваются, детей на заводы отдают, а она людям ногти красит.

Мать судила только Аделаиду. Тех, кто красил ногти, не задевала.

– Мало разве дурных на свете? Найдись другая Аделаида, что носы будет красить, они и носы подставят.

Иногда после бани, когда мать опережала меня, чтобы поскорей пройти мимо Аделаиды, та подмигивала мне и протягивала кисточку. Я выставляла мизинец, и холодящий красный лак покрывал ноготь.

– Молодая, могла учиться, выбиваться в люди… – говорила по дороге мать, а я сжимала в муфте кулак с красным ногтем и несла этот обман, как подарок.

Аделаида умерла весной сорок четвертого. В ту весну я училась в седьмом классе и была вожатой в третьем. Почему я была единственной на всю школу отрядной вожатой, теперь уже не вспомнить. Может быть, от недоедания у меня уже не хватало сил на бурную дружбу со сверстницами, а умела я дружить только бурно. Или они, сберегая силы, стали сторониться меня. Так или иначе, но однажды я пришла к концу второй смены в школу, встретила в коридоре учительницу третьего класса Глафиру Алексеевну и напросилась к ее ученикам в вожатые.

В ту нашу первую встречу с ребятами я убедилась, что любовь с первого взгляда бывает долгой и прочной.

Ая Коркина была девочкой утонченной, с восковым личиком, с большими белыми бантами у висков. Она сидела на первой парте, и взгляд ее умных серых глаз рассказывал, как кротко, бесхитростно и благонравно она живет.

В среднем ряду посреди класса сидела Шура Жук, стриженная наголо, с глазами, в которых застыли смех и отвага и на самом донышке что-то еще, похожее на страх. Голова ее на тонкой шее крутилась, как глобус. Шура постоянно держала в поле своего внимания весь класс. Это было внимание неусыпного предводителя.

Еще одна девочка с голубыми радужными глазами, в которых сияли печаль и мудрость, сразу же ворвалась в мою душу. Девочка из Ленинграда. Ира Сенюкова.

Класс был заполнен безжизненным теплом, какое бывает в младших классах к концу учебного дня. Сюда должна была бы войти обезьянка или влететь связка разноцветных воздушных шаров, чтобы все эти бледные дети встрепенулись, зажглись любопытством. На меня большинство из них глядело, как на неизбежный пятый урок.

Старшеклассники в их классе изредка появлялись. Их приход всегда был связан с поборами. В первом классе они собирали бутылки. «Кто сколько бутылок принесет, тот столько уничтожит фашистских танков». Потом собирали деньги. «Пусть каждый принесет, сколько может, – на ленинградских детей, на ремонт школы, на подарки в госпиталь и даже на Деда Мороза, чтобы накормить его перед школьной елкой».

– Ребята, я ваша вожатая. Кто хочет, останется, остальные пойдут домой.

Ушло больше половины класса. Я до сих пор не знаю, почему одни уходят, а другие остаются. Они сидели передо мной в красных новеньких галстуках. Кроме Иры, которая 23 февраля, когда принимали в пионеры, заболела. Значки из белой латуни с языками алого костра помнила среди этих людей только я. Они соединяли концы галстуков у довоенных пионеров. В войну латунь пошла, как и хлопок, на другие нужды. Мой третий класс носил шелковые галстуки, завязанные на груди узлом.

В эту нашу первую встречу мы просидели в классе до позднего вечера. Потом провожали друг дружку, объясняли с порога перепуганным родителям: «У нас был пионерский сбор». Нас осталось трое, когда мы подошли к дверям Аи Коркиной. Ее мама, высокая красивая женщина в белом платке на плечах, сказала мне и Шуре Жук:

– Заходите, у нас как раз чай.

Мы вошли в большую пустынную квартиру. На высоких окнах в столовой висели красные вязаные гардины, овальный стол окружали стулья, обитые кожей, с высокими спинками.

За стол сели молча. Хозяйка внесла самовар, из белых дверей в дали комнаты вышли две старушки и старик. На стол поставили сахарницу с голубым колотым сахаром и хрустальную чашу с маленькими кубиками сушеного хлеба. Поверх сахара и кубиков лежали щипцы, которыми этот сахар и сушеный хлеб надо было брать.

Я пила свой чай впустую. Шура лапой хватала кубик, вздыхая, запивала его чаем и, продолжая вздыхать, хватала другой.

Прощаясь, я сказала хозяйке:

– Вы извините нас, милая. Я только первый день у них вожатая, и они еще не знают, как надо вести себя в гостях.

«Они» были Шурой. Я извинялась за кубики хлеба, которые та, вздыхая, уничтожала. Айна мама грустно посмотрела на меня.

– Да, да, – сказала она, – вы научите, но, пожалуйста, прежде всего научитесь сами не говорить старшим «милая».

Мальчика звали Игорь. Он жил во дворе нашей женской школы и каким-то образом прибился к нам. Наверное, его кто-нибудь привел. Мы ставили пьесу «Золушка», и он явился к нам принцем, худенький, тоже, как Сенюкова, ленинградец, прекрасный, как подснежник, второклассник Игорь. Шура Жук, из которой принц не получился, уступила ему роль без обиды. Она в отряде как была, так и осталась мальчишкой. Игорь не покушался на эту ее роль, он был принцем.

Золушку тоже сменили. У Аи Коркиной был тихий голос, к тому же она была только принцессой, Золушка-работница из нее не выходила. А из Иры Сенюковой вышла. Она, как только взяла в руки веник, закружилась с ним по классу – то пометет, то поиграет на нем, как на балалайке, – и сразу все увидели: это Золушка. И еще глаза у нее были обещающими – она, как появлялась, сразу объявляла этими глазами, что с ней вот-вот случится нечто удивительное.

Сказку мы написали сами, по памяти. Золушка подметала пол, топила печку, несла воображаемую кастрюлю с супом и говорила:

– Ах, какой суп! В нем столько мяса, картошки и крупы, что ложка стоит и не валится.

Так начиналась пьеса.

Потом злые сестры и мачеха ели этот суп, чавкали и оскорбляли друг друга, потому что не только Золушку, но даже друг друга не любили.

На каждой репетиции пьеса обрастала новыми подробностями. Золушка убирала после еды посуду и говорила: «Сестры замуж очень хотят выйти. У меня есть на примете для них два жениха – Гитлер и Геббельс». Собираясь на бал, мачеха предупреждала дочерей: «Когда за стол сядете, на американскую тушенку не набрасывайтесь. Вы девушки нежные, ешьте только конфеты».

Уборщица тетя Таня заглядывала в наш класс, глядела на сдвинутые парты, на наши возбужденные лица и не ругалась.

– Когда театр свой закончите, парты на место поставьте.

Однажды мы напугали ее. Принц Игорь, танцуя с Золушкой, вдруг побелел как мел, присел и свалился на пол. Мы растерялись. Шура Жук побежала за водой, я стала трясти его и плакать от страха. Девочки тоже заплакали, нам показалось, что Игорь умер. Вбежала Шура с кружкой воды, за ней – тетя Таня. Она подняла мальчика, посадила на стул, поддерживая его голову и плечи. Шура поднесла к его губам кружку. Вода полилась, не попадая в рот, на галстук. Игорь открыл глаза.

– Ведите его домой, – сказала тетя Таня, – сил у него нет, поесть ему надо.

– Ничего, ничего, – успокоил нас Игорь, – это пройдет, у меня уже так было.

В тот вечер мы больше не репетировали.

Ира Сенюкова приходила ко мне в выходные дни, и мы с ней отправлялись к Аделаиде. Та уже не ходила на работу в свою парикмахерскую, еле поднималась с постели, под подушкой у нее лежала пачка сторублевок. Аделаида продавала свои серьги и кольца.

– Мои красавицы пришли, мои умницы золотые, – говорила она, и мы верили каждому ее слову, обмирали от радости, что мы красавицы да к тому же и умницы золотые.

Аделаида рассказывала нам свои сны: ей снился Симферополь, довоенная жизнь. Она не толковала сны, они были как бы второй ее жизнью. И рассказывала она о них как о чем-то реальном.

– Иду я, девочки, по Симферополю и чувствую, что у меня каблуки на туфлях шатаются. Как будто не по земле иду, а в лодке переступаю. Останавливаюсь и, не нагибаясь, сбрасываю туфли, и летят они от меня в разные стороны. Иду босиком. Боже мой! Навстречу артист Бурлацкий. А я босиком.

Аделаида замолкает, Ира спрашивает:

– А потом что?

– Потом он останавливается. Я гляжу на него, он – на меня, глаза в глаза. Он хочет сказать мне: «Я люблю вас». А я это знаю без всяких слов. Он любит меня, но у него жена и дети. Зачем мне такая любовь? Я говорю ему всего одно слово: «Никогда».

– Зачем он вас любит, если у него жена и дети? – спрашивает Ира.

– Любовь выше всего, – отвечает Аделаида. – Любовь управляет человеком, а не он ею.

Она дает нам деньги, и мы идем на базар за молоком. На улице март, но мороз сильный, зима еще не отпустила. Молоко на базаре продают мороженое. Белые мерзлые круги, повторившие форму миски, снизу голубые, сверху желтые, лежат на столах рядами. На базаре бурлят толпы народа. Ушлые тетки-спекулянтки, похожие друг на друга своими заветренными щекастыми лицами, продают американский шоколад без оберток, дрожжи и консервы. Мы с Ирой смотрим на шоколад, на безногих солдат в шинелях и полушубках, торгующих папиросами, и чувствуем свою инородность в этом мире. Протискиваемся к прилавку, покупаем круг молока и чуть ли не бегом покидаем базар. По дороге я говорю:

– Аделаида – мещанка. В альбоме ни одного человека, кроме себя самой, и сны – только про себя.

– Она же не виновата, что у нее нет детей, – оправдывает Аделаиду Ира.

– Жить для детей – это тоже для себя. На фронте каждый воюет за всех. И в тылу все стараются для всех, а она любит только себя.

– А нас? – спрашивает Ира и останавливается.

Я не могу сказать, что Аделаида не любит нас. Это неправда. Но мы ей, наверное, как родные дети, и эта любовь не в счет. Аделаида все равно мещанка, с этого меня не собьешь.

– Она ласковая, – говорит Ира. – Когда она поправится, ты увидишь, что она не мещанка. Просто она не может отвыкнуть от Симферополя.

Ира сражает меня своими словами. Убивает наповал.

– Ты на самом деле так думаешь или просто споришь со мной?

– Я так думаю, – отвечает Ира. – Я очень хочу, чтобы она поправилась, чтобы кончилась война и чтобы она уехала в Симферополь и там опять стала как яблоко.

– А Тоська Орлова тебе тоже нравится?

– Нет, – отвечает Ира, – Тоська Орлова мне не нравится. Вот Тоська, наверное, мещанка, наша Аделаида – нет.

У Иры талант быть другом. Она никого никогда не предаст, это я поняла тогда раз и навсегда.

Дома Ира живет с бабушкой. Отец и мать на фронте. Они военные врачи. Бабушка тоже военный врач, работает в госпитале. Когда мы приходим, она кричит:

– Руки, руки, руки!

Мы моем на кухне руки и только после этого входим в комнату.

Бабушка носит военную форму, она майор. Имени я ее не знаю и никак не называю эту худую, в гимнастерке бабушку с черными косами, уложенными на затылке.

Комната у них большая, с довоенными добротными вещами. Бабушкину кровать отделяет от остальной комнаты старое пианино с подсвечниками. Это чужая комната, бабушка с Ирой живут тут временно, пока идет война.

– Вы любите читать? – спрашивает меня Ирина бабушка.

– Да, – отвечаю я, – но когда в комнате холодно, мерзнут руки, сами понимаете, много не прочитаешь.

Меня тянет говорить взрослым «милая», «сами понимаете», но Ирину бабушку не оскорбляют такие слова. Она видит во мне ровню, говорит «вы» и задает вопросы, на которые трудно найти ответ.

– Я не понимаю, – говорит она, – идет война, идет испытание всему новому, что родила революция, и вдруг этот поворот к старине – женские и мужские школы, коричневые платья и черные фартуки. Зачем это?

Я представляю, о чем она спрашивает. Я сама чувствую в себе этот вопрос. Только спросить не у кого. Мои одноклассницы постоянно говорят о мальчиках из соседней мужской школы. Катя Задорнова, самая красивая девочка в нашем классе, написала стихи и посвятила их какому-то Борису Н. «Здесь, в Сибири, суровы морозы, но не страшно, когда мы вдвоем. Пусть же южные яркие розы распускаются в сердце твоем». На переменах, сбившись у рояля в спортзале, девочки поют тонкими голосами: «Я на подвиг тебя провожала, над страною шумела гроза…»

– Нас разделили, – объясняла я, – чтобы мальчишки росли мужественными, а девочки – женственными.

– Кому это надо… – вздохнув, произнесла Ирина бабушка. – Вы читали когда-нибудь книжки Чарской и Вербицкой?

– Нет.

– Вам повезло. Вы представить себе не можете, сколько вреда человеку могут принести такие книги. Я так верила им в детстве. Так много не сбылось в моей жизни из того, что они наобещали.

Мои книжки меня не обманули. Все сбылось, чему они учили. Я тогда, конечно, не думала, что они меня учат. И не только учат, но и командуют. Тимур и вожатая Натка из «Военной тайны» приказали мне идти в отряд. А потом уже я сама повела за собой этот то ли отряд, то ли театрик через весь город к двухэтажному зданию бывшей школы.

В госпитале нас встретили по самому высокому разряду. Госпиталь был санаторного типа, для тяжелораненых. Здесь лечились те, кто пролежал уже долгое время в других госпиталях страны. Нам выдали крахмальные белые халаты и провели в кабинет главного врача. За широким письменным столом сидел главный врач, он же начальник госпиталя, а рядом с ним – женщины-врачи, среди которых совсем незаметной была Ирина бабушка. Посреди речи главного врача о связи фронта и тыла, о роли искусства в жизни раненых воинов дверь в кабинет открылась и появилась необыкновенной красоты светловолосая девушка в сером госпитальном халате, с костылем. Она держалась прямо, лицо сверкало радостью, и сразу не бросалось в глаза, что костыль – ее вторая нога. Главный врач глянул на нее, насупился, но речи не прервал. Только тогда, когда девушка что-то крикнула ему, он замолчал и поглядел сначала налево, потом направо, на врачей.

– Цветкова, вас сюда не звали, – сказала черная пожилая врачиха.

– А меня не надо звать. Я не гордая. Я могу без приглашения, – девушка закрыла за собой дверь, костыль зацокал по паркету, она села рядом со мной и положила мне на плечи мягкую теплую руку.

– Ты артистка? – спросила шепотом.

– Я вожатая.

– А я была артисткой. Если бы не война, стала бы народной.

С самой первой секунды я ей не верила. Ни одному ее слову. Ира Сенюкова, как потом выяснилось, тоже не верила. Но мы молчали, потому что все другие верили.

Раненую Цветкову звали Люсьена. Она была такая красивая, что ее красота действовала против нее, оборачивалась чуть ли не пороком. Каждый, кто торопел от ее красоты, думал, что встретил чудо, человеческое совершенство. Но Люсьена доставала кисет, закуривала самокрутку, а потом раскрывала рот, и из него, как в сказке, начинали выпрыгивать жабы, ужи и прочая нечисть.

Люсьена решила пристроиться к нашему спектаклю, достала листок, переписала фамилии и роли, сообщила нам, что будет ведущей. Но как только вышла на сцену, из зала на нее зашикали:

– Давай слезай, не мешай детям.

Люсьена все-таки объявила, а потом стояла за кулисами у рояля, курила и мешала, чем только могла: делала замечания играющим, кричала принцу: «Упади на одно колено», стала перестраивать прическу матери, так что та опоздала к своему выходу и все на сцене, дожидаясь, стояли истуканами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю